Read the book: «Коктебельская галька. Рассказы», page 3

Font:

Дневник я аккуратно вёл четырнадцать дней: в дальнейшем впечатления стали повторяться. Мы наслаждались морем, солнцем, завтракали, купались, кушали украинский суп с галушками в кафешке на набережной, после обеда отдыхали в номере, читали, снова шли на пляж, вечером посещали летний кинотеатр, и именно тогда я посмотрел только что вышедший на экраны фильм «Деловые люди» с неподражаемыми Пляттом, Никулиным, Вицыным… Кто не помнит из моего поколния замечательной киноновеллы «Вождь краснокожих»?

В райской картине нашего отдыха в Коктебели всё же было маленькое тёмное пятнышко. И связано оно с «уголком Дурова». Как обычно, напротив клетки с Яшкой толпилась смеющаяся детвора, которую забавляла эта живая карикатура на человека, и только и слышалось: «Яшка! Яшка!» Смешной и добрый Яшка! Клетка была отгорожена от зрителей изгородью, за которую никто не заходил. А мне захотелось быть поближе к Яшке, я зашёл и на миг обернулся, торжествуя. И вдруг с изумлением почувствовал, как кто-то больно ухватил меня за кожу спины и стал тянуть, будто пытаясь вырвать клок. Это была маленькая цепкая ручка Яшки! В пещерках его глаз светились огоньки лютой ненависти. Я чуть не позвал на помощь и еле освободился, унося с собой чувство изумления и некоторой обиды, ведь я никому не делал зла, а значит, казался себе вполне достойным любви всех людей и всех животных!

Павлины же с каждым днём всё более и более теряли своё шикарное оперение, у иных вместо царственного хвоста оставалось всего несколько сиротливых длинных перьев и открывалась жалкая гузка, а на аллеях парка то и дело встречались мужики, довольно помахивающие выдранным длинным пером с золотым глазом – они их дарили своим дамам! Непроглядной южной ночью павлины из персидского далёка, будто жалуясь, громко кричали – «Мяу! Мяу!». Но это в дневник не вошло.

Десятки лет хранилась эта кожаная тетрадь и потерялась при переезде на другую квартиру, как обычно и теряются самые дорогие вещи и люди.

«Жди меня и я…»

Когда наша семья окончательно осела в подмосковном дымном заводском Подольске, где я проучился в школе с 3-го по до последнего 10-го класса, на летние каникулы мама старалась меня вывозить на юг, к морю, укрепить моё здоровье: Коктебель, Феодосия, Анапа, Сочи… Отец оставался дома, и мы путешествовали с мамой вдвоём.

Поезд обычно отбывал из Москвы утром и около полудня проходил Курск. Лицо мамы серьёзнело – в первую нашу поездку на юг она сказала, что здесь были страшные бои, в которых погиб её довоенный жених – сгорел в танке. Мы молча смотрели через окно на проносящиеся мимо живописные луга и дубравы, мелькающие полустанки, но ничего уже не напоминало о самой страшной в истории человечества танковой битве.

Лишь после окончания института через близкое тогда мне третье лицо я вдруг случайно узнал, что танкист не погиб. Меня это тогда не заинтересовало – столько лет прошло и столько своих дел и мечтаний было!.. И то, что пару раз мама обмолвилась, как, приехав после войны в Кривой Рог, где жила до войны, увиделась со своим женихом, тоже не вызвало вопроса. Не смущала неувязка – или жених погиб на Курской Дуге, или вернулся после войны в Кривой Рог, откуда мама бежала за полчаса до захвата города немцами? Я просто об этом не задумывался: в моём настоящем это не имело значения…

А она рассказала, что ей страшно не понравилось его развязное поведение: «Ну, теперь мужиков мало, а женщин много – возьму, какую захочу!..» – вальяжно сказал он. Маму это оскорбило, и на следующий день, с утра, никому не говоря ни слова, она покинула Кривой Рог теперь уж навсегда, сев в поезд, идущий обратно в Москву навстречу неизвестному будущему.

Далеко не для всех послевоенные встречи оборачивались счастьем – встречались слишком изменённые за четыре года войны люди. Думаю, так случилось и здесь. Вместо скромного курсанта-танкиста, с которым она познакомилась на танцплощадке, она увидела обожженного и циничного человека… Он прошёл пол разрушенной, изнасилованной в отместку Европы, и его душа находилась в скалярном состоянии, для которой покой и невесомая пустота были благом. Мамина же душа была векторная, стремящаяся к наполнению. Мама объехала в составе эвакогоспиталя половину востока страны, и люди, жизнь только разжигали в ней интерес и желание расти.

Да, бывает так, что люди любили друг друга, четыре года войны писали письма со словами любви и поддержки, которые были необходимы… Но прямая, как выстрел, военная эпистола – одно, а жизнь – другое, в её мантры не укладывающееся. Четыре года! За это время жизненные траектории расходились слишком далеко, и приходилось рвать вопреки сердцу. И она решительно порвала… Но шрам остался. А мне, чтобы не было вопросов, сказала: сгорел… Да так она и себя уже почти убедила: тот скромный мальчик, который провожал её с танцев, сгорел в огне войны, породив совершенно иную личность – грубую, обожжённую, солдатски несложную.

О шраме я упомянул не зря. Через три года после войны, выйдя замуж за моего отца, они поехали в свадебное путешествие в Анапу. Анапа в то время поразила её живописным безлюдьем, чистыми золотыми песками, нежным морем… Но в первый же день, пробыв от радости на солнце гораздо больше положенного, она сильно обгорела, вечером впала в жар и бред, и всю ночь звала одно и то же мужское имя – не отцово… На следующий день она пришла в себя, не помня, что с ней происходило.

– Кто он? – спрашивал разъярённый ревнивый отец армянин, называя имя, которым она бредила. Но женщина ничего не скажет, если не захочет, хоть пытай: «Я не знаю, не знаю, клянусь. И откуда он взялся?» – смеялась, только делая удивлённые глаза, и отцу осталось лишь поверить. А я думаю, это и было имя того танкиста, который «сгорел».

Мы смотрели в окно вагона под Курском молча Двадцать лет прошло после войны, столько событий произошло: страна отстроилась, выросли рощи, люди в космос полетели, я родился…

Неужели то неизвестное имя так и осталось лежать в её сердце?

Я умер в Нахичевани

1

Всё произошло неожиданно: грохот копыт, крики и облако пыли до неба, в котором мелькали лошадиные морды, папахи всадников, чужие друг другу ноги, руки, лица, тени, то знакомые, то незнакомые лица с наполненными бессмысленным ужасом глазами… И никого из своих…

Десятилетний Левон стоял один на сельской улочке. А ведь всего минуту назад они сидели дома на приготовленных для бегства мешках, уже готовые покинуть дом… И пожилой, покорно опустивший плечи отец, и крестящаяся мать с гордым профилем, и два брата, и сестра… И не было только Луйса, жеребца, которого ему подарил отец полгода назад и на котором он проскакал едва ли не все окрестности, забыв о церковно-приходской школе и карающих розгах Тер-Татевоса: то будет в туманном, как сон, потом, а сейчас вот это журчанье ручья, тихий хруп пасущегося Луйса, белесое небо с орлом, нарезающим круги над невидимой жертвой…

Обнять бы в последний раз надёжную, тёплую шею… Левон тихо сполз с мешка, проскользнул в полуоткрытую дверь, шмыгнул через двор и оказался в сарае, где в прохладе жевал свой корм Луйс и возбуждающе пахло лошадиным потом. Надо торопиться: он обнял жеребца за шею, почувствовав, как глаза стали влажными: «Прощай, друг, прощай, ахпер!» Жеребец к слегка повернул к мальчику голову с нежным карим глазом, обрамлённым белесыми ресницами, и тихо заржал. Мальчик поцеловал его в теплую ноздрю и, разжав руки, бросился вон.

Какого же было его изумление, когда в доме он не обнаружил ни одной души! – ни отца, ни братьев, ни матери, ни сестры —будто ветром сдуло: даже мешки, аккуратно прошитые материнской рукой, оставались нетронутыми… Никого! Тогда он бросился на улицу и увидел огромное облако пыли: бегство было стремительным и хаотичным.

Уже не раз после ухода русских войск Левон слышал из разговоров взрослых о неизбежном вторжении в Нахичеваньский уезд регулярных турецких войск, которым были готовы «помогать» в резне окружавшие армянский анклав из 14 деревень соседние азербайджанские сёла. Но несмотря на то, что урожай скорее всего достанется врагу, обычные крестьянские полевые работы не прекращались. Может, потому, что работа сама по себе хоть как-то отвлекала людей от мрачных мыслей.

Взрослое население вечерами под чинарой, росшей перед тысячелетней церковкой, озабоченно, но бесплодно обсуждало сложившееся тяжёлое положение. Все ложились спать и вставали с сознанием неизбежности нападения и поголовной резни. И то и дело приходилось слышать: « Эх, если бы Андраник!.. Генерал кач Андраник!..»

С самой колыбели Левон слышал это почти сказочное имя героя в неравной борьбе с турками, в которой генерал не потерпел ни одного поражения. Но легендарный Андраник со своей добровольческой конницей находился довольно далеко, в Каракилисе, и едва ли сумеет и успеет пробиться на помощь, и местному населению приходилось возлагать надежды лишь на свои собственные весьма слабые, неорганизованные силы. Все ждали сообщений, когда и в каком направлении идти, но пребывали в неведении.

Но неожиданно утром, едва забрезжил рассвет и появились солнечные лучи, стало известно, что Андраник со своими войсками преодолел все преграды, с тяжёлыми боями пробился в Нахичеваньский уезд и прорвал вражеское кольцо для спасения армян…

2

Пыль на дороге от пройденной конницы и ног бегущих оседала, и Левон обнаружил, что на другой стороне улицы стоит старый учитель Симон в старой городской шляпе и сморит на него светлыми прозрачными глазами. Симон был худ, сутул, в городском потёртом костюме, седые, слегка курчавые волосы достигали плеч.

– Бежать тебе надо, Левон! – сказал Симон и не двинулся с места.

– А вы?..– размазал слёзы по щекам мальчик.

– Мне нельзя, – ответил учитель, у меня здесь есть ещё дела…

Он вообще слыл в деревне странным после приезда из Нахичевани, где закончил русское реальное училище. Собравшись у Симона во дворе в полнолуние, мальчишки нередко и рассматривали ночное светило. Желтоватая пятнистая Луна казалась совсем близко, над самой крышей, стоит руку протянуть.

– Варпет, она на лаваш похожа!

– Варпет, а что там за самое большое пятно?

– Это, дети, армянское море, – усмехался Симон, закуривая трубку.

– Больше Севана?

– Да.

– И больше Вана?!.

– А вода в нём пресная?

– Нет, дети, солёная – от всех армянских слёз… А посреди остров храмом, где хранит святой Маштоц буквы нашего алфавита… А охраняют остров наши великие полководцы —Вардан Мамиконян, Ашот Железный, Тигран Великий и богатырь Гайк…

Мальчишки не раз слышал эту историю от Симона, но она им не надоедала.

– А турки там есть?

– Нет, дети, это счастливые места, где всегда мир и покой, где селяне трудятся, не боясь за свой урожай, поэты сочиняют стихи, художники рисуют море и горы, а музыканты извлекают из дудука новые звуки. И стоят по берегам этого моря двенадцать армянских столиц, как новенькие. А ну посчитаем? – и он начинал загибать пальцы. – Эребуни-Эривань, Тигранокерта…

– Двин, Арташат!! —нетерпеливо подсказывали мальчишки.

– Армавир, Ани… – загибал пальцы Симон, и соревнование продолжалось…

– Багаран!

– Ервандашат!

– Ширакаван!

– Карс!

– Вагаршапат!

– Ван, Ани!!

– Уже говорили, говорили!..

Симон стоял на улице и не двигался.

Внезапно послышался топот копыт и показался всадник на гнедом жеребце.

– Спасайтесь, – крикнул он, – турки в деревню входят… – Малый, хватай лошадь за хвост!

Левон вцепился, что было сил, за хост жеребца и началась бешеная скачка…

3

А Симон повернулся и пошёл между домов к деревенскому кладбищу.

Уже пылали первые дома в дерене, когда он присел у двух хачкаров – отец и мать здесь покоились.

Вспомнилась поговорка вдруг: работать в Баку, жить в Тифлисе, умирать в Армении… и усмехнулся: так и его жизненный цикл прошёл. После Нахичевани устроился бухгалтером на фирму Нобеля в Баку, чтобы денег скопить. Баку город восточный, грязный, многонациональный. Нефтяные вышки, потные тела, запах керосина… Суровый город, выбрасывающий слабых… Когда четыре года прошло и денег показалось достаточно, поехал в Тифлис жениться. Песни, цветы, рестораны! Всё здесь радовалось жизни и умело радоваться! И он влюбился в этот город, в природу, влюбился в Карину и был близок к счастью, когда молодой грузинский князь увёз её на фаэтоне в неизвестном направлении, и по всему видно, не без её согласия и не без родительского – по спокойной их реакции, явно предпочёвших богатого князя полунищему бухгалтеру.

Так Симон вернулся в родную Нахичевань на радость присмотревшим для него невесту родителям. Устроиться на работу с его знанием русского языка в Нахичевани не представляло труда. Кроме того, он давал желающим уроки русского языка в церковно-приходской школе и материально не нуждался. Хуже обстояло с женитьбой: было немало приличных невест, но от всех он отказывался, скорее всего, был однолюб. А может быть, из-за какого-то внутреннего упрямства перед судьбой, подсовывающей ему слишком банальные варианты. Так или иначе, отстаивая свою человеческую самость, проводил он в мир иной сначала отца, потом мать, сестра и брат обзавелись своими семьями и отдалились.

Да, Баку хорош, чтобы работать… А две другие, такие близкие и такие разные станы… Грузия, цветущая едва ли не всеми дарами земными, с её радостными песнями, открытостью характеров – будто для радости жизни создана. И Армения с её каменистой, суровой землей, требующая от крестьянина напряжения всех сил, пустыня, замкнутость армянского характера и даже некая тяжеловесность? И почему всё же умирать лучше в Армении? Только ли потому, что в Армении лучше умеют хоронить покойников, как с усмешкой однажды сказал отец? Нет, в Армении нет ни одного одинакового хачкара и нет нигде такой обнажённой молитвы, как у Нарекаци, и печального звука дудука… Армения создала культуру, приближенную не к земным прелестям, как в Грузии, а к самой грани человеческого существования… Симон ещё и ещё проводил рукой по каменным цветам, ветвям и птицам на хачкарах родителей.

Ничто не повторяется…

Он слышал конский топот за спиной, кто-то его грубо спрашивал, угрожал, но он не встал и не оглянулся, да и зачем?

«Да, мы ближе к Богу!» – подумал он, и свистнула сталь…

4

Прошло несколько десятков лет. Левон чудом спасся один из всей семьи, изгнанной из родных мест с запретом новой властью всем армянам возращения и погибшей от голода и тифа. Он даже плохо понимал, как это произошло: десятки раз оказывался на краю гибели. Он хотел реже вспоминать годы нищенства, сиротства и бегства на крыше вагона в Россию. Здесь у него появилась откуда-то неуёмная жажда учиться.

А теперь он известный на весь город хирург, прошедший войну до Берлина, у него была двухкомнатная квартира в пятиэтажке, русская жена и десятилетний сын, отличник и пионер. О своём детстве он ничего никому не рассказывал; да и к чему было сыну знать о тех ужасах, которые больше не повторятся? Да и к чему было рассказывать о прошлом, ворошить межнациональную распрю, что грозило обвинением в национализме, едва ли не намного мягким, чем самое страшное «измена родине», в то время, когда великая партия, с трудом перемешивая страну, формировала новую нацию советских людей, которым прошлое лишь мешало, и было объявлено, что подлинная история начиналась с исторического нуля —семнадцатого года!

Да и сын никогда не спрашивал отца о прошлом: его поглощали приключенческие книги, учёба, уроки музыки на недавно купленном пианино «Беларусь», предстоящее вступление в комсомол… Лишь иногда ночами раздавался страшный, утробный вой и стоны. Отца будили…

– Что, что тебе снилось? – спрашивал сын.

– Ничего! – упорно твердил Левон. – Ничего. – Из сознания быстро испарялись столбы пыли, оскаленные лошадиные морды, обессмысленные ужасом глаза и ощущение неминуемой гибели..

– Ничего, ничего, – повторял отец и снова засыпал.

Светило солнце, операция прошла успешно, и Леон Павлович бодро шагал по аллее вдоль проспекта Революции. На углу его пятиэтажки недавно открылся магазин « Галантерея и парфюмерия» – галстуки, запонки, булавки, иголки, одеколоны «Шипр», «Краная Москва», дешёвые духи… В общем, хозяйственная мелочь. Левон зашёл и стал рассматривать витринку перед прилавком. И среди настольных бюстов Ленину, Карлу Марксу, фарфоровых балерин и слоников, матрёшек и копилок в виде кошек и собак Левон вдруг увидел гипсового изящного жеребёнка. Таких изделий наша промышленность ещё не выпускала, и это была пробная серия…

Скоро коробочка с жеребёнком оказались в кармане Левона.

Дома он вытащил жеребёнка и поставил на пианино.

– Это что? – удивился сын.

– Красивый! – ответил отец.

Сын лишь единственную живую лошадь видел – унылую старую клячу, иногда таскавшую телегу тряпичника, который одаривал мальчишек за старую, изношенную одежду, сковородки и всякое барахло серебристыми оловянными кольтами с пистонами.

Кроме того, совсем не сочеталось: лошадиные копытца на лаковой поверхности пианино.

– Лучше убери, – посоветовал сын. – Или отдай мне в игрушки.

– Нет, пусть стоит! – Отец стал переодеваться в домашнее.

– А это зачем? – вернулась из продуктового магазина жена. —Может, на книжный шкаф лучше переставить?

– Луйс будет здесь, – ответил Левон.

Отцовская шинель

Моему отцу необыкновенно повезло во время войны, которую он прошёл от Ленинграда до Берлина: с 1941 по 1945 годы он не убил ни одного человека! Судьба распорядилась так, что в силу своей профессии хирурга он должен был исполнять работу, противоположную сути войны: не лишать жизни, а уводить от смерти. Уверен, за годы войны он поставил на ноги не менее дивизии.

Выжил чудом, даже не был серьёзно ранен, хотя десятки раз был на волосок от смерти: и под Мгой, и на Невском Пятачке, и на Невской Дубровке и в Шлиссельбурге, куда его по простреливаемой немцами день и ночь Неве не раз командировывали… и под бомбёжками, когда гибли его помощники от осколков, а операцию приходилось продолжать…

Он никого не убил, хотя был один случай, когда был готов стрелять: не в немца – в своего…

Когда армия наступает, медицинские части от медпункта до медсанбата, естественно, расположены позади передовой, но, когда армия отступает, а тем более разбита и бежит, о них вспоминают в последнюю очередь, и они остаются беззащитными перед наступающим противником. Так случилось в те дни, когда немцы под Мгой замкнули кольцо блокады Ленинграда и, прорвав оборону, немецкие автоматчики вышли прямо к земляной щели, в которой располагался полковой медпункт. В крытой земляной щели с двумя выходами скопились раненые, медсёстры, сандружинницы, врачи-офицеры, среди которых был мой отец, начальник медпункта. Отойти без приказа означало трибунал с однозначным приговором – расстрел. Тем временем в один из выходов немцы стали швырять гранаты. Изгиб щели позволял укрыться от осколков, но воздух так раскалился, что трудно стало дышать. Положение казалось таким безнадёжным, что некоторые офицеры, памятуя устав, по которому пленение приравнивалась к измене родине, доставали личное оружие и – себе в голову… Кое-кто пытался всё же, движимый безумным инстинктом самосохранения, выскочить наружу, но падал обратно, сражённый автоматным огнём.

Но случилось чудо, короткое затишье: то ли немцы перезаряжали обоймы, то ли передислоцировались, двигаясь к Неве – неожиданно к ним в земляную щель спрыгнул солдат с перевязанной рукой и передал приказ начальства отступать.

Отец рассказывал обо всём этом не раз, как человек, пытающийся вспомнить и связать обрывки кошмарного сна. Подхватив раненых, солдаты, медсёстры и офицеры стали разом по четыре-пять человек выскакивать из дальнего выхода… Из ближайшего кустарника, метрах в ста, трещали автоматы и слышались крики: «Рус! Рус! Сдавайся!»

Бежали к Неве, но то, что увидели, было похоже на преддверие в ад: весь берег усыпан трупами и ранеными – нашими солдатами. И жуткий, предсмертный вой стоял: «Не бросайте нас! Спасите! Спасите!» Этот вой он вспоминал с содроганием не раз. Бывало, жутко стонал, нечеловечески завывая во сне, – видно, возвращалась его душа на тот берег Невы (о кошмарах своих он никогда не рассказывал). А возможно, душа падала в детство, когда жители их армянской деревни выходили из окружения и часть семей не успела – турки перерезали тропу. И тоже слышались крики и вой обречённых: «Спасите! Спасите!»… О тставших согнали в сарай и сожгли заживо.

Солдаты, обезумев от страха, бежали к мосту, что был поодаль. Через Неву шли катера, переполненные ранеными, и вода тут и там взвивалась гейзерами от взрывов немецких снарядов. И в криках раненых на Неве ему, наверное, послышались и крики обречённых в далёкой Армении его страшного детства.

И тогда он приказал солдатам остановиться и грузить раненых на подошедший катер, но вдруг увидел злобные взгляды, руки, тянущиеся к оружию: пуля в спину тебе, офицер, и никто никогда не станет разбираться. «И тогда я был готов стрелять в своих, – хмурился он, вспоминая, – достал свой тэтэ… отступил, чтобы всех видеть…»

Отец в обычной жизни был человеком скромным, многажды жизнью уже битым и очень осторожным, а тут что-то случилось, стал грозить…

Он заставил солдат заполнить катер ранеными под завязку, и тот отвалил к другому берегу Невы, виляя между вспенивающими воду разрывами немецких снарядов.

Встретились им на этом берегу и остатки роты капитана Дерзияна, человек 50. Земляк! Но не до расспросов было. Несмотря на ситуацию, капитан был бодр, активен и организовал отход к железнодорожному мосту. Капитан сказал, что мост уже взорван нашими сапёрами, но через дыру переброшены доски, – может, повезёт… И лишь на миг встретившись глазами с отцом, сощурившись, усмехнулся, сказав: «Эх, где же наша солнечная Армения?!»

Все, кто остался в живых, подхватывая раненых, побежали к мосту. Пока поднимались по насыпи, немецкий пулемёт изрешетил отцу полы шинели (он потом всю войну таскал её, наотрез отказываясь менять на новую).

Иногда я думаю: ну возьми этот пулемётчик на миллиметр выше, и не было б ни отца, а значит, ни меня, и не писал бы я этот рассказ… Что это: случай? Провидение?.. танец Шивы?.. Таких моментов в жизни отца, когда надо было с ходу попасть в игольное ушко судьбы, ведущее от смерти к жизни, было множество… Будто судьба хранила, может, чтобы по максимуму раскрутить перед ним свиток человеческих зверств и мучений…

Потом бег через мост, да ещё пытались удерживать раненых. Доски шатались под сапогами, и то и дело срывался кто-нибудь вниз, с криком летел, развевалась длиннополая шинель, чтоб навсегда уйти в суровые невские воды. И высоты отец боялся, как большинство, а тут прошёл – как: неведомо…

И помнил отец тот миг, когда поразило безразличное спокойствие и живописность северной природы к тому, что творили меж собой люди: медленно плывущие облака по синему небу, стекло воды, жёлтая плакучая листва на берегу…

Добравшись до лесочка на другом берегу, где телеги ждали раненых, рухнул на землю и проспал сутки. А как только проснулся – к особисту: «Был приказ отступать?» – «Был…»

Судьба его хранила до конца войны, даже не ранило, а может, хранила прошитая пулями шинель?..

The free excerpt has ended.