Read the book: «Право и литература. Как Пушкин, Достоевский и Толстой придумали Конституцию и другие законы»

Font::

Научный редактор Юлий Тай


Книга не пропагандирует употребление алкоголя и табака. Употребление алкоголя и табака вредит вашему здоровью.


Все права защищены.

Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.


© Ульбашев А., 2025

© Оформление. ООО «МИФ», 2025

⁂

Ф. А. Анимуковой, Б. К. Баговой и В. А. Федотовой – необыкновенным школьным учителям, с уроков которых все начиналось



Всякая стадность – прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву, или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно.

Борис Пастернак. Доктор Живаго


От автора


Юристы часто пробуют себя в писательстве. Но по иронии судьбы грандиозных успехов и читательского признания добиваются лишь самые посредственные из них.

Франц Кафка отучился на правоведа и даже успел поработать страховым агентом. Однако профессию свою он искренне презирал, бесцеремонно поквитавшись с ней в романе «Процесс», ставшем культовым. Среди выпускников юридического факультета университета Рио-де-Жанейро числился Жоржи Амаду. В отличие от Кафки, он ни дня не потратил на занятия ненавистным делом, а сразу же посвятил себя литературному труду и позже снискал славу корифея бразильской прозы.

На первый взгляд юриспруденции чуждо все литературное: экспрессивность, образность, метафоричность как будто не имеют ничего общего с математически выверенными параграфами, статьями и абзацами законов, кодексов и уложений. И бюрократический язык, которым юристы выражают мысли в исковых заявлениях, полицейских протоколах и судебных приговорах, бесконечно далек от языка литературного. Употребление канцеляризмов, профессиональных жаргонизмов, многострочные предложения с кавалькадами из плохо согласованных отглагольных существительных среди юристов считается едва ли не правилом хорошего тона. Неудивительно, что и читать тексты юристов, которые занимаются литературными упражнениями в перерывах между судебными прениями и допросами подследственных, – занятие малоинтересное.

Редкое исключение из этого безрадостного правила составляют детективные новеллы. Их авторы – как правило, бывшие следователи и прокуроры – со знанием дела рассказывают о хитроумных преступлениях, которые сами однажды распутывали. Так, например, стали классикой «Записки следователя» Льва Шейнина и «Записки адвоката» Ильи Брауде. В таких произведениях мы охотно прощаем писателю-юристу мелкие стилистические огрехи и погружаемся в захватывающие истории, которые будоражат воображение и приближают нас к юридическим реалиям.

На самом деле язык права, который часто смешивают с языком мелких чиновников и судебных стряпчих, ничем не отличается от литературного языка. Более того, подлинно выверенная юридическая речь сама по себе музыкальна и мелодична. Судебные выступления дореволюционных юристов – Федора Плевако, Анатолия Кони, Льва Куперника, Петра Пороховщикова (Сергеича) и Максима Винавера, – до сих пор почти не известные широкой аудитории, могли бы служить образцами русской словесности. Они волнуют так же, как рассказы Антона Чехова или тургеневские «Стихотворения в прозе».

Конечно, профессиональная среда формирует особый тип мышления юристов, но и ему не чужда литературность в самом высоком смысле этого слова. Наоборот, юридическая мысль со свойственными ей прагматизмом и логичностью нуждается в литературе как в нравственной основе, ведь именно художественным словом выражены общественные идеалы, на страже которых законы призваны стоять.

«Литература дает нам колоссальный, обширнейший и глубочайший опыт жизни. Она делает человека интеллигентным, развивает в нем не только чувство красоты, но и понимание – понимание жизни, всех ее сложностей, служит проводником в другие эпохи и к другим народам, раскрывает перед вами сердца людей. Одним словом, делает вас мудрыми» – эти слова академика Дмитрия Лихачева известны многим1. В самом деле, литература – кладезь народной мудрости, ибо она обращена к человеческим страстям и общественным порокам, предлагает их глубокое осмысление.

Судья, прокурор, адвокат или депутат, как бы банально это ни звучало, должны быть по-человечески мудры. Если у них не будет проницательности, сострадания и эмпатии от недостатка опыта жизни, о котором писал Лихачев, это неизбежно приведет юристов к непоправимым ошибкам, ценой которых станут изломанные судьбы людей. К слову, именно это обстоятельство лежит в основе трагедии Катюши Масловой в «Воскресении» Льва Толстого: из-за досадной судебной ошибки и человеческого безразличия Маслову приговаривают к каторге за преступление, которое она не совершала.

Юриспруденция и литература в сегодняшней России – две сестры, которых в детстве разлучила мачеха, и они все еще не нашли друг друга. Мы попытались усадить двух сестер за один стол и напомнить им о кровном родстве. Но повзрослевшие сестры не желают глядеть друг другу в глаза и упорно не признают родственных уз, а потому разговор об их прошлом и будущем требует от посредников деликатности, а также вступительных разъяснений и наставлений.

В этой книге мы вместе с читателем попытаемся осмыслить то, как юридические принципы находили отражение в русской литературе и как литература влияла на правосознание в России. Мы постараемся по-новому взглянуть на сюжеты классических произведений, многие из которых нам знакомы еще со школьной скамьи, анализируя их с точки зрения правовых дилемм и этических вызовов. Отправляясь в это увлекательное путешествие, мы разберем то, как писатели использовали юридический контекст для придания художественным текстам большего драматизма и реализма, а также то, как литературные сюжеты меняли представления отечественных юристов и задавали тон общественным дискуссиям на протяжении целых столетий.

Введение


Изучение русской литературы – крайне рисковое предприятие. Всякого, кто решится по-настоящему осмыслить Александра Пушкина, Николая Гоголя, Федора Достоевского и Льва Толстого, ждет прозрение, к которому тот может оказаться не готов.

Чтобы разобраться в отношениях отцов и детей, научиться сострадать униженным и оскорбленным и приблизиться к тем, кому на Руси жить хорошо, не нужно обращаться к психологам, коучам и модным сегодня тарологам, достаточно лишь внимательно перечитать русскую классику. Нет ни одного общественного явления или человеческого переживания, которое бы не описали и не изучили отечественные писатели. Литература стала частью нашей жизни, большим, универсальным предисловием к ней.

Еще в XIX веке Михаил Лермонтов иронизировал над некоторыми читателями: «Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее не находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. ‹…› Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной нежнейшей дружбы»2. К сожалению, эти слова можно в полной мере применить и к юридическому сообществу начала XXI века, которому пока еще предстоит научиться читать между строк, чтобы за деревьями видеть лес. Этот навык всегда дается с трудом и только тем, кто проявляет должное усердие.

Типичный образ юриста, который так часто встречается в наши дни в нотариальных конторах, адвокатских кабинетах, приемных прокурора и лекториях юридических факультетов, напоминает заунывного фонвизинского Цыфиркина. Он вроде бы и знает кое-какие основы своей науки («Малу толику арихметике маракую», – с гордостью говорил он о себе3), но свою работу не любит, а без любви невозможно достичь значимых успехов. Потому нет ничего удивительного в том, что наша юриспруденция не желает идти в ногу со временем, будто живя в XIX веке, возлежа на диване и по-обломовски завернувшись в «халат из персидской материи, настоящий восточный халат, без малейшего намека на Европу, без кистей, без бархата, без талии, весьма поместительный»4.

От лености или из-за пороков мы до сих пор не перебороли, не переросли буквоедский формализм предков. Подобно старорежимным правоведам, привыкшим сводить чтение законов к заучиванию буковок и запятых, за блеклой чернильной краской юридических текстов мы не видим великого многоцветья правовых идеалов и принципов. Вместо любви к закону испытываем перед ним неистребимый страх и ужас, как перед уличным полицейским, размахивающим дубинкой. Вот и живем, дрожа и приговаривая, как чеховский Беликов, «человек в футляре»: «Как бы чего не вышло»5.

В результате правоведение в России если до конца и не погублено, то выхолощено, сведено к дотошному применению циркуляров и инструкций.

«Что же делать?» – спросите вы.

Поскольку ответ на этот вопрос не уложить в одно или два предложения, я пошел на эксперимент и написал целую книгу, призвав себе на помощь классиков русской литературы. И надо отдать мэтрам художественного слова должное за то, что не бросили меня в этом сложном предприятии и из глубины веков протянули руку помощи.

О взаимосвязи между юриспруденцией и литературным творчеством впервые заговорили в XIX веке, хотя и в сугубо прикладных, педагогических целях. Тогда профессора европейских юридических школ, объясняя на лекциях правовые проблемы, использовали сюжеты художественных произведений, полагая, что таким образом студентам будет куда интереснее обсуждать скучные теории и законы.

Заставив слушателей задуматься над фабулой художественного произведения, лекторы не только расширяли культурный кругозор будущих юристов, но и позволяли им вырваться за рамки учебников. Студенты учились видеть за обезличенными нормами закона реалистичных персонажей со сложными судьбами, чувствами и переживаниями.

Обращение к литературным примерам с педагогической точки зрения оказалось весьма успешным. Дело в том, что в основе любого закона или судебного решения, как и драматического произведения, лежит жизненный конфликт. Он может быть вселенского масштаба или, наоборот, остаться почти никем не замеченным. Разногласия возникают между друзьями, сослуживцами, супругами, родственниками, незнакомцами. Споры могут быть вызваны разделом наследства или покупкой овощей в сельпо, неоплаченным проездом в трамвае, работой над секретным техническим изобретением в конструкторском бюро или обсуждением важных правительственных распоряжений. А иногда из искры спора разгорается целое пламя: прямо как в гоголевской «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», где два старинных друга в одночасье превратились в злейших врагов из-за сущей ерунды – несостоявшейся сделки по обмену ружья на бурую свинью.

Каждый конфликт требует своего справедливого юридического разрешения. Принимаясь за такую задачу, юрист как бы перевоплощается в писателя, литературные персонажи которого находятся в непростых жизненных обстоятельствах, а теперь ищут выход из сюжетного тупика.

Рудольф фон Иеринг – выдающийся немецкий профессор права XIX века, создатель юридической теории интересов (Interessenjurisprudenz), по чьим работам до сих пор изучают право в юридических школах Старого Света, – на своих лекциях просил студентов читать не только тексты законов и научные трактаты, но и… пьесу Уильяма Шекспира «Венецианский купец». Иеринг давал своим слушателям необычное по тем временам задание – оценить шекспировскую историю с точки зрения гражданского права. Напомню, в «Венецианском купце» речь шла о векселе, который еврейский ростовщик Шейлок выдал купцу Антонио. По условиям соглашения, при просрочке платежа Шейлок вправе вырезать фунт мяса из тела должника. Несчастный Антонио не смог выполнить требование кредитора, и над ним нависла страшная угроза.

Конфликт между Антонио и Шейлоком в корне своем юридический, поэтому неудивительно, что герои вынуждены искать справедливости в суде. Шекспировский суд поначалу склоняется на сторону Шейлока, что означает неминуемую гибель Антонио. И это по-своему верно: Dura lex, sed lex6.

Заметьте, события пьесы разворачиваются в средневековой Венеции, источником благосостояния которой считалась торговля. Поэтому в «Венецианском купце» ни сенаторы, ни почтенный дож, искренне сочувствующие подсудимому, не решаются переступить через условия векселя. Волю коммерсантов, выраженную в письменном соглашении, тогда не ставили под сомнение, она приравнивалась к высшему закону.

В итоге Антонио спасает прекрасная Порция. Она выдает себя за доктора права и убеждает суд в том, что судить нужно не Антонио, а еврея Шейлока за покушение на убийство правоверного христианина. Милосердный суд, однако, прощает ростовщика с условием, что тот отдаст половину своего состояния бывшему должнику, Антонио, а сам примет христианство.

Иеринг говорит, что вексель, который Шейлок выдал купцу Антонио, был изначально недействительным, а решение суда называет жалким крючкотворством, далеким от реалий настоящей юриспруденции. Театрализованное судилище вызывает у Иеринга, как у опытного правоведа, тот же сарказм, с которым современные юристы смотрят судебные шоу по федеральным телеканалам, поскольку и эти шоу не имеют ни малейшего отношения к судебным реалиям. «Драматичность его (Шейлока. – Прим. авт.) положения основывается на том, что он питал твердое доверие к закону, которого ничем нельзя было поколебать и которое поддерживалось самим судьей, – как вдруг, подобно удару грома, над ним разражается катастрофа, открывающая ему глаза и напоминающая ему, что он еврей, для которого не существует закона»7. Хеппи-энд, навязанный Шекспиром, не кажется Иерингу таковым, поскольку вся развязка построена на лжесвидетельстве Порции и последующем поругании закона.

Мы, конечно, можем посчитать сюжет «Венецианского купца» двусмысленным и по другим причинам: в первую очередь из-за антисемитского подтекста. Но здесь любопытно другое: как на протяжении веков развивалась юридическая аргументация, а вместе с ней и представления людей о законности и справедливости. Гуманистические идеи, находившие отражение в европейском искусстве, неизбежно проникали и в юриспруденцию и меняли ее.

В свою очередь, и русские педагоги пользовались аналогичным приемом, обращаясь к художественным текстам для иллюстрации собственных суждений. В 1899 году на русском языке вышла брошюра другого немецкого правоведа, Йозефа Колера, «Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет)» в переводе петербургского юриста и прекрасного знатока европейской культуры Якова Канторовича. С этого момента интерес к литературному анализу права как к научному концепту неуклонно растет.

Следуя за Иерингом, Колер не обходит вниманием сюжет «Венецианского купца», попутно отдавая должное Шекспиру за «обилие юридических идей»8. Однако, в отличие от своего предшественника, Колер считал вексель действительным, опираясь на средневековое законодательство и обычаи. При этом он признает сходство между шекспировским Шейлоком и Мефистофелем у Гёте: «И здесь герой заключает договор, которым он предает себя в руки злодея, и притом злодея ex professo9, самого сатаны»10. Но если «дьявольский договор не имеет силы», то вексель, пускай и заключенный на крайне невыгодных условиях, действителен. Колер уверен, что нужно видеть разницу между сюжетом произведения и его философией, нравственным посылом: «Победа над Шейлоком – высшее выражение человеческого права, как победа над дьяволом есть высшее выражение божественного права»11.

Работа Колера – это уверенный шаг вперед в юридико-литературных исследованиях. Колер не сводит разбор художественного произведения к школярскому обсуждению казуса из университетского задачника по гражданскому праву для закрепления пройденного материала на семинаре. Он идет дальше и видит в шекспировском тексте универсальное нравственное мерило, влияющее на развитие правовой мысли и привносящее гуманистические идеалы в юриспруденцию.

Позиция Колера становится еще более очевидной, когда он переходит к другому не менее известному произведению Уильяма Шексира – «Гамлету».

Гамлет, как известно, желал отомстить дяде Клавдию за убийство отца. В то же время сам Клавдий замышляет очередное преступление: теперь он намеревается расправиться со строптивым племянником. Несмотря на накал семейного противостояния, правоведы читают шекспировскую пьесу скорее как материалы уголовного дела, по которым можно изучать самые важные разделы уголовного права: стадии совершения преступления, формирование умысла, значение мотивов убийства, соучастие, фактические и юридические ошибки и так далее.

Убийству – одному из самых страшных злодеяний, на которые способен человек, – тысячи лет. Однако со временем менялись представления о сущности убийства, случаях, когда лишение жизни другого человека считалось не только дозволенным, но и справедливым. Оттого Колер говорит, что к истории Гамлета нельзя подходить формально, игнорируя этический контекст произведения и всей эпохи: «Нравственная фигура Гамлета стоит на рубеже двух эпох – эпохи кровавой мести и эпохи новейшего этико-правового миросозерцания. Поэтому значение характера Гамлета историческое. Гамлета, как и венецианского купца, можно постигнуть только под условием ознакомления со всею историческою эволюцией, только поставив его личность на почву универсально-исторического исследования»12.

Получается, что для Иеринга право первично и нуждается в литературном тексте только как в наглядном материале для схоластических рассуждений и интеллектуальных упражнений. А Колер открывает в литературе своего рода источник добродетели, который питает право и способен в итоге изменить законодательство.

Сегодня право и литературу (англ. Law & Literature, нем. Recht und Literatur) как самостоятельное научное направление принято изучать в двух измерениях: «право в литературе» (англ. Law in Literature, нем. Recht in der Literatur) и «право как литература» (англ. Law as Literature, нем. Recht als Literatur).

Суть первого подхода мы уже показали: сюжеты художественных произведений анализируются на основе реальных правовых норм и методов, благодаря чему юристы, как ученые в лаборатории, экспериментируют и предвидят последствия своих решений. Но где юристам искать материалы для своих исследований? Конечно же, в литературе!

Второй подход – «право как литература» – получил распространение в Соединенных Штатах в 1970–1980-х годах и рассматривает само право как разновидность литературы. Наиболее основательно такой взгляд на право и литературу представлен в классической работе американского теоретика и философа права Джеймса Бойда Уайта «Юридическое воображение» (The Legal Imagination)13, а также в исследованиях других выдающихся американских правоведов: профессора Йельского университета Роберта Кавера и представителя чикагской юридической школы Ричарда Познера.

По мнению Уайта, право есть «чрезвычайно богатая и сложная система мыслей и выражений, социальных определений и практик»14, которая выражается устно или письменно. Мы уже говорили о том, что юрист, составляющий доверенность, завещание, текст договора или пишущий проект будущего закона, на время превращается в писателя. Хотя юрист имеет дело не с вымышленными героями, а с живыми людьми, его так же интересует язык юридических документов, правовая семантика, композиция, лингвистическое поле, на котором произрастают всевозможные законы, постановления и судебные прецеденты15.

В этой книге мы посмотрим на основные правовые нормы и ценности современного законодательства сквозь призму отечественной литературы. Таким образом, мы будем использовать литературный анализ права: Literature in Law и Literature as Law16 вместо Law in Literature и Law as Literature.

Литература не есть само право в строгом смысле этого слова. Однако юристы больше не могут игнорировать общественные идеалы – драгоценные алмазы, добытые писателями в рудниках человеческих душ и бережно ограненные ими. Анализ литературных текстов мало чем отличается от изучения судебных прецедентов и чтения законов. Более того, художественное слово дает ключи к пониманию общественной справедливости, которых не отыскать ни в каком собрании законов или юридической энциклопедии.

Конечно, найдутся скептики – главным образом среди тех юристов, «людей в футляре», для которых недопустимо связывать право и литературу.

Однажды на третьем курсе университета я беседовал с известной российской правозащитницей и по совместительству главным редактором авторитетного научного журнала по конституционному праву. Она язвительно бросила мне, что негоже правоведам заниматься чем-то еще, кроме чистого права. В качестве примера она привела своего коллегу, адвоката Петра Баренбойма. «Что же он за юрист, раз интересуется, помимо юриспруденции, флорентийским искусством эпохи Возрождения, библеистикой и даже философией? – с сочувствием вздохнула она. – Не юрист, а так… и швец, и жнец, и на дуде игрец».

Много лет спустя я осознал, что правда была на стороне Баренбойма. Лишь на первый взгляд у скульптур Микеланджело, ветхозаветных притч и кантианской философии, знатоком которых был прославленный адвокат, нет ничего общего с положениями всевозможных кодексов и разъяснениями судебных инстанций. А ведь юриспруденция, как часть человеческой культуры и один из ее величайших рукотворных памятников, неразрывно связана с искусством. Стало быть, познать закономерности и принципы права невозможно без глубокого погружения исследователя в цивилизационный контекст, основу которого, конечно же, составляет литература.

«Но как же, – снова запротестует юрист, – вы предлагаете изучать право с помощью литературы, забывая, что в самой литературе царит полный хаос и нет консенсуса ни по одному вопросу».

В доказательство нам справедливо припомнят извечные разногласия между классицистами, романтиками и реалистами. Еще более напряженными оставались творческие – а иногда и личные – отношения между акмеистами, футуристами, символистами и представителями прочих литературных школ прошлого. Можно продолжить этот ряд и привести в пример и споры всевозможных почвенников, славянофилов и западников. Да и условное западничество никогда не было монолитным: внутри себя оно распадалось на религиозные, либеральные и социалистические течения… Как определить среди литературного многообразия «несущие колонны», на которых и полагается зиждиться великому зданию юриспруденции?

Для юриста противоречивость литературы есть ее преимущество, а не недостаток. Задача юридического сознания в этом и состоит – формировать общее из частностей, причем нередко противоречивых и взаимоисключающих. Фактологический, идейный и ценностный материал, который заложен в литературных текстах, служит для юридической науки незаменимым средством познания и самопознания.

«Но как же?..» – не дослушав, вы снова перебьете меня.

Читателю, которого заинтересовала мысль о соотношения права и литературы, пускай и вызвав у него некоторые возражения, посвящается следующая часть книги.


Часть I. Былое и думы


В самые мрачные годы отечественной истории, когда беззаконие возводилось в ранг публичного закона, лишь литература, подобно библейскому пастуху Давиду, бросала вызов Голиафу – всей государственной машине и чиновничьему произволу.

На первый взгляд юриспруденция выступает немым свидетелем конфликтов между государством и литературным миром. Преследования писателей всегда были связаны и с упадком юридической мысли. Раскрепощение мастеров художественного слова, их освобождение от кандалов цензуры сопровождалось и общей демократизацией законодательства. История русской литературы – это и история отечественного права. Более того, под влиянием нашей литературы российские законы непрерывно менялись. И что немаловажно, в лучшую сторону.

Писатель Владимир Войнович, узнав о том, что его лишили советского гражданства, дерзнул написать открытое письмо Леониду Брежневу: «Я Вашего указа не признаю и считаю его не более чем филькиной грамотой. Юридически он противозаконен, а фактически я как был русским писателем и гражданином, так им и останусь до самой смерти и даже после нее. Будучи умеренным оптимистом, я не сомневаюсь, что в недолгом времени все Ваши указы, лишающие нашу бедную родину ее культурного достояния, будут отменены. Моего оптимизма, однако, недостаточно для веры в столь же скорую ликвидацию бумажного дефицита. И моим читателям придется сдавать в макулатуру по двадцать килограммов Ваших сочинений, чтобы получить талон на одну книгу о солдате Чонкине»17.

Войнович, вооруженный неповторимым слогом, был подобен Давиду: он вышел на бой с обычной пращой и сумел почти что в одиночку одолеть великана, наводившего ужас на целые народы.

В российской истории постоянно существовало противостояние писателей и «государевых людей», что, впрочем, не означает, что такой же конфликт есть между литературой и правом. Писатели враждебны не к законам своего Отечества, а к их несовершенству, но именно этим они вызывают гнев высоких чинов.

Разумеется, со схожей проблемой сталкивались литераторы не только в нашей стране, но и во всем мире. В России же этот конфликт стал и, по всей видимости, остается лейтмотивом литературного процесса. Неустанная борьба многих поколений поэтов, прозаиков и критиков с правительственной цензурой и гнетом, беспощадные гонения и репрессии со стороны властей превратили русскую литературу в особый феномен гражданского сопротивления и неповиновения. Писатель, который служит государственным сановникам, напротив, часто вызывает в читательской среде насмешки.

Александр Пушкин в конце 1820-х годов смягчил антиправительственную риторику и написал ряд патриотических воззваний. Наибольшую известность получило стихотворение 1831 года «Клеветникам России», посвященное польскому восстанию. Реакция литературной критики и ближнего круга, привыкших к задиристому, фрондирующему стилю поэта, была достаточно противоречивой: Александр Тургенев обвинил Пушкина в варварстве18, а Петр Вяземский – в святотатстве19.

Действительно, «Клеветникам России» контрастирует с более ранними стихами поэта, в которых он яростно обличает самовластие и воспевает гражданскую свободу, как, например, в произведении «К Чаадаеву» 1818 года. Оттого для многих современников стихотворение «Клеветникам России» стало полной неожиданностью. Но в действительности даже после этой публикации Пушкин не превратился в придворного, лакействующего певца од. Он не предал собственный талант, а само стихотворение «Клеветникам России» во многом отражало эволюцию его личных взглядов.

Всякий поэт, как и любой гражданин, волен проявлять солидарность с правительством и его политикой. Но подобные решения должны оставаться частным делом писателя, а не требованием властей. В тех случаях, когда у литератора заломлены руки и рот забит кляпом, он может лишь мычать, но не заниматься творчеством.

Неудивительно, что в прямых схватках с государством писатели почти всегда обречены на поражения, оказываясь в тюрьме или в изгнании. Такая участь настигла в XIX веке Александра Герцена, вынужденного уехать из России. В прошлом столетии его судьбу невольно повторили самобытные представители белой эмиграции, отказавшиеся склонить голову перед большевизмом. Наиболее заметны среди той плеяды литературных деятелей Иван Бунин, Гайто Газданов, Зинаида Гиппиус, Георгий Иванов, Дмитрий Мережковский, Владимир Набоков, Игорь Северянин, Надежда Тэффи, Владислав Ходасевич и другие. Им на смену в советское время пришли диссиденты эпохи застоя, выдворенные из собственной страны. Среди последних – два нобелевских лауреата: Иосиф Бродский и Александр Солженицын.

К счастью, за тяжкими поражениями всегда следовали победные дни русской литературы. Родина рано или поздно признавала неправоту перед сыновьями и дочерями, которых она преследовала за преданность художественному слову. Спустя десятилетия портреты всех перечисленных писателей висят в школьных аудиториях, а их произведения включены в обязательную программу и учебники по литературе.

Наша литература – больше чем литература, оттого и литературой ее назвать сложно. На этот парадокс однажды обратил внимание Сергей Довлатов: литература в России всегда выполняла функции, природой вещей для нее как бы не предусмотренные. Так, гонимые и обездоленные читатели искали утешения не у священников в церкви, а у любимых авторов. Русская православная церковь, пишет Довлатов, «никогда не пользовалась в народе большим авторитетом»20, поэтому «в русских народных сказках полно издевок и насмешек над священнослужителями – попами и попадьями, которые изображаются, как правило, алчными, глупыми и хитрыми людьми»21. В итоге именно писатели оказывались в роли духовников читательской паствы.

Кроме того, литературе пришлось замещать и философскую науку, которая, в отличие от западноевропейских стран, возникла в России сравнительно поздно и во многом следовала сформировавшимся иностранным канонам. «Исторически же философов в России заменяли всякого рода антисоциальные личности – юродивые, кликуши, спившиеся резонеры и попросту балаганные шуты, – продолжает Довлатов22. И снова на помощь приходили русские литераторы, в трудах которых и развивалась самобытная философская мысль.

Ни церковные иерархи, ни профессиональные философы не смогли сделать в России того, что удалось русским писателям, – сформировать представления о добре и зле, должном и запретном, вечном и бренном, праведном и греховном, то есть об универсальных, близких большинству жителей страны постулатах. Для юриспруденции эти понятия особенно важны, поскольку они образуют этический фундамент права как искусства добра и справедливости (лат. ius est ars boni et aequi)23.

Для сравнения: западное правоведение еще со Средних веков находилось под мощным влиянием религиозной догматики и господствовавших тогда философских школ. Причем наиболее заметными философами были католические аббаты, что приводило к естественному сращению богословия и философии, а вслед за ними и юриспруденции. Фундаментальные изыскания в области европейского права так или иначе были связаны с теологической апологетикой, что в конечном счете приводило к клерикализации юриспруденции.

Например, «Шесть книг о государстве» (Les six livres de la République) французского мыслителя XVI века Жана Бодена интерпретируют священные тексты и адаптируют их к абсолютистским реалиям того времени. Все базовые категории юридического учения Бодена построены на толковании библейских догм. Так, государству, пишет ученый, его подданные должны быть благодарны за то, что ему, «после бессмертного Бога, мы обязаны всем»24. Человеческие права, продолжает Боден, следует охранять, поскольку они дарованы Богом. Отказ от соблюдения земных законов воспринимается как вызов воле Господа и установленному им порядку. Таким образом, христианская мораль на протяжении столетий оставалась первоосновой европейской юриспруденции.

В России, однако, мы ничего подобного не видим. Отечественное правоведение, возникнув как социальная наука, лишь в XVIII веке25 было почти свободным от влияния церкви. Как следствие, русский юрист, который пытался разглядеть нравственные основания правоведения, искал ответы на волнующие его вопросы не на церковной проповеди и не в глубокомысленных трактатах мудрствующих философов, а в литературных салонах и в лавках с художественной литературой.

Несомненно, литература возникла в России значительно раньше юридической науки, но исторически существовавшие литературные формы (народные песни, летописи, воинские повести, жития святых) были далеки от современных образцов – романов, повестей, пьес, поэтических форм и так далее. Нынешние очертания отечественная литература приобрела в XVIII веке благодаря расширению контактов с Западом, знакомству русских литераторов с европейской классикой и беллетристикой, распространению книгопечатания и газетного дела, а также языковой реформе Михаила Ломоносова. В этом смысле развитие русской литературы и юридической науки с XVIII века во многом синхронизируется.

К тому же именно литература была общественной силой, способной если не оппонировать государству, то, по крайней мере, сохранять от него определенную дистанцию, самостоятельность и трезвомыслие. Начиная с XIX века писательство и вовсе рассматривается в качестве общественного долга. Автор, создававший художественное произведение, исходил из того, что своим трудом он прежде всего служит народу. В обиход вошло понятие народности литературы, под которой, по мнению Виссариона Белинского, полагалось «разуметь верность изображения нравов, обычаев и характера того или иного народа»26.

Одним из значимых событий в истории русской литературы можно считать создание комедии в стихах «Горе от ума» (1822–1824) Александра Грибоедова. Он отказался от вычурного языка классицистов: «впустил» в свои тексты просторечные выражения, благодаря чему его герои заговорили живым языком городской среды того времени.

Подражая Грибоедову, и другие авторы начали использовать аналогичный прием, отчего литература перестала восприниматься как китайская грамота для большей части населения. Такая перемена по своей сути была революционна и сопоставима с переводом Библии на немецкий язык, который осуществил Мартин Лютер в XVI веке, благодаря чему священные тексты стали доступны широким слоям германского общества.

Однако совсем скоро, в 1840-е годы, идея о народности привела не к объединению, а к расколу литературы в России. Славянофилы считали важным сохранение русской самобытности в литературе за счет фольклорных мотивов и сюжетов. Западники же исходили из того, что народность состоит в реалистичности литературы, ее открытости социальным преобразованиям и вызовам.

Позже термин «народность» и вовсе приобрел иное содержание и обозначал доступность художественного слова для широкого читателя. Литература становилась по-настоящему народной и не могла больше игнорировать социальные проблемы.

В конце XVIII века даже косвенная критика монархизма и его отдельных изъянов казалась почти немыслимой. Повествование о губительности самодержавия и угнетения крепостных крестьян помещиками в «Путешествии из Петербурга в Москву» Александра Радищева вызвало гнев Екатерины Второй, а самого писателя арестовали, посадили в крепость и по распоряжению государыни сослали в Сибирь.

Но уже в XIX веке публикации, подобные радищевскому «Путешествию», мало кого удивили бы. Этому во многом поспособствовала и русская критика, формировавшая высокие общественно-политические требования к литераторам. Виссарион Белинский, Николай Добролюбов и Николай Чернышевский призывали писателей не бояться самых острых тем в творчестве и смело говорить о пороках самодержавия.

Недостаточная критичность к царскому режиму и, хуже того, лояльность короне воспринимались читательской аудиторией и критикой как проявление дурного тона в литературе. Показательно, что после выхода антиреволюционного, провластного, как сказали бы сегодня, романа Николая Лескова «Некуда» в 1864 году на автора, известного весьма умеренными, консервативными взглядами, ополчилась буквально вся прогрессивная критика под предводительством Дмитрия Писарева, а позже и Михаила Салтыкова-Щедрина. Впоследствии перед Лесковым надолго закрылись двери многих издательств и литературных журналов.

В другом произведении Лескова, рассказе «Левша», опубликованном в 1881 году, упоминаются русские цари Александр Первый и Николай Первый, донской казак Платов, события Крымской войны 1853–1856 годов, что придает произведению реалистичность27. История главного героя, Левши, хотя и представляется в форме сказа, полностью вымышлена. Автор повествует о народном умельце, сумевшем подковать блоху. Подчеркивая талант своего героя и пользу народных талантов для военного дела, Лесков пытается художественно объяснить причины неудач России в Крымской войне.

По сюжету Левша перед своей смертью просит передать государю, «что у англичан ружья кирпичом не чистят, пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся»28. Просьбу его не исполнили из-за генеральской узколобости и нежелания прислушиваться к мнению людей из народа. Расплатой за скудоумие армейских чинов, говорит Лесков, стало поражение России в Крымской войне: «А доведи они левшины слова в свое время до государя, – в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был»29.

Государственническая, монархическая риторика, к которой прибегает Лесков, вызывала отторжение и раздражение у многих критиков. В особенности модные тогда литературные журналы – «Вестник Европы», «Отечественные записки» и другие – без большого энтузиазма относились к лесковским произведениям. Впрочем, Лескова это так и не вынудило отречься от своих убеждений.

Здесь можно привести и другой пример: нежелание Афанасия Фета говорить в стихах о политике, его почти нарочитый лиризм вызывали насмешки среди критиков, выступавших с трибуны журнала «Современник» и обладавших огромным влиянием в творческой среде. В результате Фет, как и Лесков, надолго был изгнан из литературных салонов, его не публиковали в авторитетных изданиях, а едва ли ни единственными читателями его стихов в этот период были Лев и Софья Толстые, с которыми Фет состоял в дружеской переписке и делился собственными произведениями.

Другие писатели, однако, желая попасть на страницы популярных журналов, проявляли большую гибкость и пытались угодить пристрастным редакторам. Все это вело к политизации литературы, формированию либерального, демократического мейнстрима в общественном пространстве. Именно тогда, во второй половине XIX века, некрасовская формула «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан»30 стала важнейшим императивом для литераторов: писателю не дозволялось оставаться безразличным к общественной жизни.

Отмене крепостного права предшествовала широкая литературная дискуссия о судьбе русского крестьянства. Так, для Николая Гоголя крепостничество и есть источник зла, но, будучи заповеданным Богом («нет власти, которая бы не была от Бога»31), требует смирения. А уже Иван Тургенев называет крепостное право своим личным врагом, с которым он «не мог дышать одним воздухом» и с которым «он решился бороться до конца»32. Борьба двух противоположных, несовместимых полюсов в конечном счете привела к великим реформам Александра Второго и освобождению крестьянства.

Вне всякого сомнения, без интеллектуального брожения, начавшегося в литературной среде и позже затронувшего все слои общества, долгожданное освобождение крестьян в 1861 году было бы невозможно. Среди читателей Николая Гоголя и Ивана Тургенева были не только простые горожане, конторские писари, студенты, лавочники и промышленники, но и члены царской семьи. Поэтому голос писателей помогал донести до властей народные чаяния, обходя царедворцев и многочисленную императорскую свиту.

Настоящий вред литературе принесла тем не менее не тенденциозная критика, а царская цензура. Так, публикации поэмы Николая Гоголя «Мертвые души» предшествовала изнурительная борьба писателя с чиновниками. Нарекания цензоров вызывало даже название, ведь христианская догма учит, что души бессмертны, после физической смерти людей ждет вечная жизнь. В итоге книга увидела свет под компромиссным названием: «Похождения Чичикова, или Мертвые души».

Самые серьезные сложности возникли у Гоголя из-за «Повести о капитане Копейкине», органично вплетенной в полотно текста «Мертвых душ». «Это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе», – возмущенно писал Гоголь, отважно борясь с цензурой33.

По сюжету капитан Копейкин – герой войны двенадцатого года. Лишившись в боях за Отечество руки и ноги, он вернулся домой калекой и остался без средств к существованию. В поисках справедливости Копейкин едет в Петербург, где обивает пороги чиновничьих кабинетов, но нигде не может добиться справедливости. Через два месяца появляется новость о том, что в рязанских лесах завелась шайка разбойников, атаманом которой, как намекает Гоголь, и стал бывший герой войны.

Что же так раздосадовало цензуру в этой на первый взгляд безобидной повести? «Сатирическая направленность… – объяснял в советское время Юрий Лотман, – была причиной цензурных осложнений, затруднивших публикацию “Мертвых душ”»34.

И правда, здесь мы видим целую палитру характеров грубоватых чиновников, безразличных к судьбе инвалида войны. «Значит, вот как наша страна обходится со своими защитниками», – говорит себе каждый, кто узнает о судьбе гоголевского Копейкина.

Гоголь, понимая безвыходность своего положения, пошел на уступки, убрав из текста наиболее резкие высказывания, а также отрывки, бросавшие тень на армейское начальство. В итоге произведение опубликовали с некоторыми корректировками, но в целом оно не утратило своих литературных достоинств.

Однако уже к началу XX века некрасовский императив не кажется бесспорным. Например, в пьесах Антона Чехова мы не видим доминирующего социально-политического подтекста. Даже в «Вишневом саде» такой подтекст второстепенен и подчинен личным переживаниям и судьбам героев.

Русская литература, как известно, разделившаяся после 1917 года на эмигрантскую и советскую, оказалась на распутье. Так, чеховское отстраненное отношение к общественно-политической повестке восприняли и сохранили литераторы, покинувшие Россию после Октябрьской революции. С неподдельной брезгливостью относится к литературному морализаторству и политизации творчества Владимир Набоков: «Мне претят писатели, занимающиеся рэкетом социальной критики. Я презираю примитивные причуды обывателя, щеголяющего бранными словами. Я не желаю хвалить роман только на том основании, что он написан храбрым чернокожим из Африки или смельчаком из России – или представителем какой-то определенной группы в Америке»35.

Что же касается советской литературы, то там некрасовский взгляд на писателя не просто получил вторую жизнь, а был доведен до абсурда: темы революции и социалистических преобразований агрессивно навязывались литераторам, безразличие к политическим событиям считалось едва ли не преступлением. Неудивительно, что и просто писать о любви, дружбе и прочих человеческих переживаниях стало почти невозможным. Все должно было быть подчинено государственной идеологии и установкам Коммунистической партии и ее подручных.

То, что казалось в царской России произволом цензуры и тонуло в сочувственных вздохах дам, причитающих на торжественных балах, у советских литераторов вызывало ностальгию и неподдельную зависть. Опубликуй Гоголь «Мертвые души» не в 1842 году при императоре Николае Первом, а ста годами позже, в 1942 году, во время правления Иосифа Сталина, писатель сгинул бы в лагерях.

Тогда, в первые десятилетия советской власти, в России писателей часто называли инженерами человеческих душ. Кстати, эту мысль первым высказал Юрий Олеша36, а лишь потом данное выражение приписали Сталину. В советское время мастера слова не могли заниматься привычным «инженерным» делом без постоянных оглядок на государство.

В таком обществе, как предсказывал один из лефовцев37, поэт-футурист Сергей Третьяков, не станет особой нужды в литературе и писателях, ведь можно будет довольствоваться газетами. «То, что газетчик и карикатурист на стягах демонстрации вытесняют прежних живописца и поэта, есть факт, несомненно, положительный», – заявлял Третьяков38.

Похожую мысль высказывает другой лефовец – Владимир Маяковский:

 
В газеты!
   Не потому, что книга плоха,
      Мне любо с газетой бодрствовать!39
 

Большевики не уничтожили литературу так же, как они обошлись с целым рядом научных школ, которые заменили псевдонауками. Так, вместо традиционного языкознания властями некоторое время навязывался так называемый марризм, на место изгнанных из научных институтов генетиков пришли селекционеры-лысенковцы и так далее.

С литературой советская власть поступила хитрее и попробовала поставить литераторов на службу себе. Для этих целей в 1934 году провели первый съезд советских писателей, целью которого провозгласили создание литературы социализма. Результатом съезда стало учреждение Союза писателей – централизованного объединения писателей, осуществлявшего контроль за каждым советским литератором. «Плохих» (читай: неугодных властям) писателей теперь можно было без труда исключать из объединения и тем самым лишать самого права называться писателем, а также льготных путевок в Гагры, дач в Переделкине, заграничных командировок и приличных гонораров.

Это явление обыгрывается в известной сцене романа «Мастер и Маргарита», где контролерша отказывается пускать посетителей в дом заседаний вымышленной писательской организации МАССОЛИТ (обозначаемый как «грибоедовский дом»), если те не предъявят писательские удостоверения. На это Коровьев иронично произносит: «Так вот, чтобы убедиться в том, что Достоевский – писатель, неужели же нужно спрашивать у него удостоверение? Да возьмите вы любых пять страниц из любого его романа, и без всякого удостоверения вы убедитесь, что имеете дело с писателем. Да я полагаю, что у него и удостоверения-то никакого не было!»40 Но Коровьев, как бы горько это ни звучало, не прав: Достоевский в сталинском Советском Союзе не мог бы считаться полноправным писателем, не имея членского билета объединения советских писателей.

Именно в сталинские годы цензурный контроль приобрел невиданный ранее тотальный характер. Отныне в официальной печати не допускалась ни прямая, ни косвенная критика Советского государства и Коммунистической партии. Единственно «законным» направлением в искусстве, то есть таким, которое одобряет и поддерживает государство, объявили социалистический реализм. По словам Максима Горького, это направление в литературе призвано было не без пафоса утверждать «бытие как деяние, как творчество»41.

Книжные полки завалили сотнями однообразных повестей о трудолюбивых колхозниках, полярниках, сталеварах, строителях гидроэлектростанций, железнодорожниках, летчиках и геологах – людях труда, лучших представителях Страны Советов, как тогда говорили. Все они боролись за выполнение государственного плана на очередных пятилетках. Подобные персонажи по своему психологизму и драматизму никогда не достигали глубины и детальности образа даже Павла Корчагина из романа «Как закалялась сталь» Николая Островского, не говоря уже о классике XIX века.

Антигероями, в свою очередь, выступали глуповатые шпионы, засланные иностранными разведками; «недобитые» после революции дворяне и их потомки, жаждущие реванша; алчные попы и тайные вредители. В развязке таких произведений, к всеобщему счастью, врагов обязательно разоблачали и передавали в руки милиции, а советский народ мог праздновать очередную победу в борьбе за светлое дело социализма.

Суть социалистического реализма наглядно объясняет Владимир Набоков в сравнении с англосаксонскими боевиками: «Злодей обыкновенно будет наказан, а сильный молчаливый герой завоевывает любовь слабой говорливой барышни, но в западных странах нет правительственного закона, запрещающего рассказы, которые не подчиняются этой нежной традиции, поэтому у нас всегда остается надежда, что преступный, но романтичный герой будет разгуливать на воле, а добрый, но скучный малый в конце концов будет отвергнут своенравной героиней. У советского писателя такой свободы нет. Его эпилог продиктован законом, и читателю это так же хорошо известно, как и писателю»42.

Писателей, которые отказывались следовать примитивным шаблонам, объявляли вне закона. Любое инакомыслие почти незамедлительно приводило к репрессиям: разгрому редакций, общественному порицанию в печати, исключению из партии и Союза писателей, полному запрету на публикации и даже уголовному преследованию. В тридцатые годы прошлого века жертвами сталинского террора стали Осип Мандельштам и Исаак Бабель, Даниил Хармс и Бенедикт Лифшиц.

Партийные постановления давали формальные основания карательной политики. Писатели должны были следовать «линии партии», что не могло не бить по их творческой самостоятельности, возможности их самовыражения. Яркой иллюстрацией той поры служит постановление оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» 1946 года и последовавший за ним доклад Андрея Жданова43, после которого на долгие годы были запрещены произведения Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, а самих писателей вычеркнули из литературного процесса и обрекли на нищенское существование.

Но даже в условиях сталинского террора, уничтожения и унижения интеллектуальной среды литераторы продолжали заниматься творчеством, нередко ставя на кон свою жизнь. Например, советский писатель еврейского происхождения Цви Прейгерзон писал главный роман своей жизни – «Когда погаснет лампада» – по ночам, втайне даже от самых близких людей. Он опасался, что те по легкомыслию могут проговориться, что их родственник трудится над книгой о холокосте на иврите. Дело в том, что тема холокоста, как и использование иврита в печати, в послевоенные годы были почти полностью табуированы.

Понятно, что литература сталинского периода толком не оставила произведений, которые пережили бы ту эпоху. Исключение составляет военная лирика, нашедшая сердечный отклик в народных сердцах, а также творчество Бориса Пастернака, Самуила Маршака, Михаила Шолохова, Алексея Толстого и ряда других писателей.

Посмотрим на список лауреатов самой престижной, Сталинской, премии по литературе. Абсолютное большинство имен литераторов, обласканных советской властью, неизвестно современному читателю, а их произведения со схематичными сюжетами, некогда публиковавшиеся многомиллионными тиражами, представляют сегодня библиографическую ценность разве что для исследователей эпохи сталинизма.

Но почему именно литература служила голосом несогласных для целых поколений наших соотечественников? Дело в том, что преимущество художественного высказывания в несвободном обществе – иносказательность, использование эзопова языка, историзм, а именно перенесение нарратива в иные временные и территориальные рамки. Примерами сказанному служат исторические романы и антиутопии. Оказывается, что в полностью несвободном обществе последним островком свободы может быть лишь литература.

Здесь уместно упомянуть разговор двух писателей: Евгения Шварца, автора «Обыкновенного чуда», и Юрия Германа, сегодня почти забытого представителя социалистического реализма.

– Хорошо тебе, Женя, фантазируй и пиши, что хочешь. Ты же сказочник! – иронично заметил Герман, намекая на то, что сюжеты большинства произведений Шварца разворачиваются в вымышленных королевствах и как будто бы рассчитаны на детей.

– Что ты, Юра, я пишу жизнь. Сказочник – это ты, – в свойственной ему манере парировал драматург44.

Одна из наиболее популярных и цитируемых пьес Шварца, «Дракон», рассказывает историю городских жителей, которых держит в страхе огнедышащий зверь, наложив на них дань четыреста лет назад. «Каждый год дракон выбирает себе девушку. И мы, не мяукнув, отдаем ее дракону», – говорит герой Шварца45.

И вот появляется храбрец по имени Ланцелот. Он готов освободить людей от дракона и положить конец угнетению. Выйдя на неравный бой и победив чудище, Ланцелот возвращается в город, но с удивлением узнает, что бывший бургомистр, который и сам робел перед драконом, самозванно выдал себя за победителя и, воспользовавшись удобным случаем, захватил власть. Немногих горожан, что осмеливались перечить новому правителю, бросили за решетку, а те, кто еще недавно трепетал перед драконом, вынуждены пресмыкаться перед бургомистром.

Недоумевающий Ланцелот обращается к местному жителю: «Но ведь вы знали, что дракона убил не он». На что получает ответ горожанина: «Дома знал… – а на параде…»46

«Дракон», вместе с «Тенью» и «Голым королем» входящий в трилогию пьес-памфлетов, считается одним из наиболее ярких антитоталитарных высказываний эпохи. Несмотря на то что в произведении, созданном в годы Великой Отечественной войны, ни разу не упоминаются имена конкретных исторических персонажей, советский читатель без труда проводил аналогию между вымышленным городом и сталинской реальностью. Зритель впервые увидел театральную постановку «Дракона» лишь в хрущевскую оттепель – восемнадцать лет спустя после написания пьесы и уже после смерти Шварца.

В послесталинские годы натиск цензуры заметно ослаб, хотя и не пропал вовсе. Так, в 1962 году в журнале «Новый мир» опубликован рассказ Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Он повествует о жизни в сталинском лагере, какой ее видел узник, крестьянин Иван Денисович Шухов. В 1966 года в журнале «Москва» выходит роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», главными героями которого являются дьявол со своей свитой, прибывающие в Москву 1930-х годов. В том же году в «Юности» публикуется «Бабий Яр» Анатолия Кузнецова, проливающий свет на трагедию холокоста в оккупированном Киеве в годы Великой Отечественной войны.

То, что широкий читатель получил доступ к подобным произведениям, нарушавшим все каноны социалистического реализма, само по себе свидетельствовало о тектонических сдвигах в устройстве и жизни советского общества. Конечно, авторские тексты доходили до читателя с многочисленными цензурными правками, но все же в обществе зародилась робкая надежда на то, что худшие годы гонений на литераторов миновали.

Правда, оптимизм, привнесенный хрущевской оттепелью, все еще омрачался отдельными происшествиями. Среди них – беспрецедентные кампании по травле Бориса Пастернака, получившего в 1958 году Нобелевскую премию за «антисоветский» роман «Доктор Живаго», а также преследования многих замечательных писателей, художников и скульпторов, позволявших себе «излишнюю» независимость и самостоятельность. До середины 1960-х годов советская система будто бы пыталась порвать со сталинским наследием, но эти попытки то и дело терпели неудачу.

Точно так и в период брежневского застоя писатели по-прежнему подвергаются давлению со стороны партийных и государственных органов. В 1966 году осуждены к лишению свободы писатели Юлий Даниэль и Андрей Синявский за то, что тайно публиковали за границей «антисоветские пасквили», скрывая свои имена под псевдонимами Николай Аржак и Абрам Терц. «Перед судом предстает преступник. Не противник, который открыто, в честной дискуссии отстаивает свои взгляды, а злобный враг. Он кусал исподтишка, тайком пересылая рукописи в явно антисоветские издательства и редакции. Факты свидетельствуют об этом неопровержимо», – описывала официальная советская печать процесс над писателями47.

Поводом для обвинения в «антисоветскости» могло служить то, что положительные герои художественных произведений не являются членами партии или живут за границей.

«Позиция обвинения такая: художественная литература – форма агитации и пропаганды; агитация бывает только советская и антисоветская; раз не советская, значит, антисоветская. Я с этим не согласен», – пытался взывать к разуму во время судебного заседания Синявский, но суд не желал и слышать этих доводов48.

Тогда полушепотом советские граждане шутили на кухнях, обсуждая вопиющий по несправедливости обвинительный приговор и сравнивая его с беззаконием сталинских «троек»49: «Хотя бы не расстреляли, и то хорошо».

В 1964 году поэта Иосифа Бродского осудили за тунеядство. Достоин внимания диалог, состоявшийся между поэтом и судьей по этому делу.

Судья. А вообще, какая ваша специальность?

Бродский. Поэт. Поэт-переводчик.

Судья. А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?

Бродский. Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?

Судья. А вы учились этому?

Бродский. Чему?

Судья. Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…

Бродский. Я не думал… я не думал, что это дается образованием.

Судья. А чем же?

Бродский. Я думаю, это… от Бога…50

Фактически дело Бродского привело к тому, что независимая советская поэзия, как сегодня говорят, окончательно ушла в подполье. Она существовала за пределами официальной печати, в виде самиздата, звучала на «квартирниках». Известные имена тех времен – Александр Альтшулер, Леонид Аронзон, Александр Галич, Евгений Рейн, Анатолий Якобсон и другие.

Писатели по-прежнему боролись с цензурой, о чем подробно рассказывает Сергей Довлатов в цикле автобиографических рассказов и эссе «Ремесло». Советское общество вплоть до самой перестройки остается не самой благоприятной средой для творчества. Даже именитые авторы не могли рассчитывать на беспрепятственную публикацию произведений, если в них видели опосредованную критику советского образа жизни или расхождение с «линией партии». Например, цензоры каждый раз без большого удовольствия допускали к печати повести представителя так называемой городской прозы Юрия Трифонова – автора легендарного «Дома на набережной».

Вот почему особого внимания достойны такие авторы, как Александр Вампилов, чей уникальный стиль восходит к лучшим традициям русской классики, обращенной к теме «маленького человека». Будто демонстративно, а на самом деле искренне и без всякой злобы, герои Вампилова не говорят штампами из газеты «Правда» и не произносят слов «Ленин», «партия» и «социализм». Этим они и завоевали симпатию читателей.

В вампиловской пьесе «Утиная охота» перед нами предстает совершенно обычный человек, Зилов, которого мучают воспоминания о прошлом и непростые отношения с родными и друзьями. Условных Зиловых мы видим каждый день в метро, в городском парке или в бане. Зилов не стахановец с агитационных плакатов и не идеал для подражания, но своей порочностью и даже жалкостью он близок всем нам, вызывая в нас сочувствие и понимание.

Вампиловскую драматургию нельзя назвать бунтарской: ни содержательно, ни формально автор не бросает вызов советскому строю. Его персонажи абсолютно советские: они живут в обычных квартирах, трудятся на заводах, одеты в неброские серые платья, пошитые на самых обычных фабриках. В диалогах героев нет никакого протеста, они не слушают по ночам зарубежные радиостанции и не обмениваются самиздатовскими брошюрами. Но и это вызывало раздражение и неприятие советских цензоров, упрекавших Вампилова в безыдейности и мещанстве.

Чему учит история русской и советской литературы, неразрывно связанная с цензурой? Так сложилось, что наша литература постоянно вбирала и развивала в себе наиболее прогрессивные идеи: гуманизм, человеколюбие, милосердие, презрение к чинам и пресмыкательству перед «государевыми людьми». Даже патриотическая тема, всегда звучавшая в литературе, никогда не сводилась к штампам и клише: лучшие герои Александра Пушкина и Льва Толстого нежно любили Россию, но никогда не бросились бы самозабвенно лобызать руку государю.

В свою очередь, правительство, причем на самых разных этапах своего существования, видело в литераторах потенциальных идеологических противников. Бывало, что власти все-таки искали примирения с писателями, награждая их орденами и премиями. Но такими мерами воспитывались не настоящие писатели, а чиновники от литературы, обитающие в Союзе писателей и в дубовом зале ресторана Центрального дома литераторов на Поварской, бывшей улице Воровского. Тогда как самых непокорных и несговорчивых наказывали так, как, кажется, не наказывали отъявленных смутьянов и разбойников. Неслучайно еще Екатерина Вторая назвала Александра Радищева «бунтовщиком хуже Пугачева»51, то есть в глазах государыни вольный писатель не равен казаку, поднявшему кровавое восстание против императорского дома, а хуже него. Такой взгляд на деятелей искусства и прежде всего писателей сохранялся и при советской власти.

Понимание исторического контекста имеет большое значение при чтении произведений русской классики. Наши писатели не просто занимались сторителлингом52, а будто приглашали свою аудиторию поучаствовать в особой интеллектуальной игре или квесте. Смысл этой игры состоял в следующем: писатель, опасающийся цензуры и гонений, предлагал читателю, с одной стороны, знакомство с увлекательным сюжетом, а с другой – разгадку кодов, зашифрованных в художественном тексте. В итоге проницательный читатель был вправе рассчитывать на главный приз – прикоснуться к мыслям и идеям, сокрытым от большинства общества.

Писателям приходилось каждый раз проявлять особую изобретательность при работе над произведениями, где персонажи сталкивались с несправедливыми законами и чиновничьим произволом. Нетрудно представить, что любая критика вызывала крайне болезненную реакцию со стороны цензуры. Поэтому, как будет показано в следующей части книги, чтение произведений, основанных на гражданско- и уголовно-правовых коллизиях, и сегодня требует от нас внимания к деталям. Маловажные на первый взгляд штрихи в действительности раскрывают подлинный замысел авторов, а сами тексты предстают в качестве инструмента общественной рефлексии.

Часть II. Литературный подстрочник к законам государства Российского

Законы гражданские


Жизнь была бы невозможна без гражданского права. Точно так и гражданское право невозможно без жизни. Кажется, гражданское право и есть сама жизнь. Литература же, как известно, неустанно исследует под микроскопом жизнь со всеми ее причудами, неожиданными поворотами и сюрпризами. Поэтому и гражданское право всегда находится в литературной орбите.

Просыпаясь ранним утром от звонка будильника, мы с трудом продираем глаза, шаркая, идем в душ и приводим себя в порядок. Но не успевает наша рука коснуться смесителя, тысячи законов, подобно единому оркестру, начинают играть необыкновенную юридическую симфонию, мотивы которой мы, возможно, и не слышим, но именно благодаря им бесперебойно получаем воду из крана. Симфония эта называется «Гражданское право».

Коммунальные услуги – подача электричества, горячей воды и тепла – кажутся нам сегодня вполне привычными. Но мало кто задумывается о том, каким образом эти блага цивилизации поступают к нам. Подобное чудо становится возможным благодаря гражданско-правовым договорам. Они связывают десятки электростанций, города-миллионники и крошечные деревни паутиной, сплетенной из линий электропередачи. Силой гражданского права пар из котельных поступает в жилые дома и учреждения по километрам труб, делая жизнь современного человека комфортнее. Стоит сломаться хотя бы одному винтику в системе гражданского права, как практически любой из нас почувствует на себе последствия.

Но вернемся к нашему утреннему распорядку. Вот мы благополучно завершили все приготовления. Опаздывая, выходим из дома и сломя голову бежим к ближайшей автобусной остановке. Право и тут тенью следует за нами: в момент, когда мы показали кондуктору проездной билет или приложили карту к турникету, закон признал нас стороной договора пассажирской перевозки. Теперь Гражданский кодекс с Законом о защите прав потребителей позаботятся о том, чтобы во время поездки мы чувствовали себя в безопасности и вовремя прибыли в пункт назначения.

Добравшись до офиса и переведя дыхание, мы включаем компьютер, проверяем электронную почту и, тяжело вздохнув, понимаем, что не готовы к рабочему дню без чашки бодрящего кофе. Приходится идти в кофейню за углом, где нас, как всегда, ждет улыбчивый бариста хипстерского вида. Он награждает нас ритуальным утренним приветствием и вручает спасительный стакан крепкого эспрессо. Теперь в нашей копилке еще один договор – уже розничной купли-продажи. Благодаря этому договору мы можем быть уверены, что кофе в стакане не просрочен, а горячий напиток не прольется из одноразового стакана и не обожжет нам руки. В противном случае кофейне придется иметь дело с нашими верными товарищами, с которыми познакомились немногим ранее: Гражданский кодекс и Закон о защите прав потребителей, подобно стражникам, стоят возле нас.

Наконец-то мы взбодрились, почувствовали радость от жизни и возвращаемся к рабочему месту. Возможно, хотя бы теперь задремало гражданское право, оставив нас в покое? Не тут-то было! Ведь после покупки в кофейне вы стали собственником, или, говоря юридическим языком, субъектом абсолютного вещного правоотношения. Теперь ваш коллега, который сидит в нескольких метрах от вас, бывшая жена, с которой вы не общались несколько лет, и даже папа римский, которого вы никогда и не видели в жизни, – все они вдруг оказались связаны с вами абсолютным вещным правоотношением. Все люди на планете – именно так – должны считаться с тем священным фактом, что вам принадлежит одноразовый стаканчик с кофе, и никто не может отнять у вас этого статуса. Для всех них вы носите гордое имя «собственник». И нет никакой разницы, купили вы стакан эспрессо в кофейне или нефтеперерабатывающий завод, – в глазах гражданского права вы собственник и нет никого важнее вас на белом свете.

И так день за днем гражданское право следует за нами по пятам, а на самом деле заботится как о неразумных детях. Удобно устроившись в гробу и отбывая к праотцам, вы можете быть уверенными, что ваше земное имущество осталось в любящих руках гражданского законодательства: нормы о наследовании найдут им достойное применение, пока вы будете спать вечным сном. Нормами Гражданского кодекса определено то, как будет исполнено ваше завещание, кому достанется дачный участок с машиной и кому придется расплачиваться с долгами. Даже если вы не удосужитесь составить завещание, то и тогда Гражданский кодекс придет на помощь, разъяснив вашим потомкам, кому и что достанется из наследственной массы, оставленной почившим после долгой и счастливой жизни.

Все перечисленные примеры раз за разом отсылают нас к особой отрасли права – гражданскому (частному) праву, или, как еще говорят, цивилистике. Именно гражданское право регулирует жизнь человека с момента рождения и до самой смерти.

ТРИ ТОЛСТЯКА ГРАЖДАНСКОГО ПРАВА

Что же собой представляет столь могучая и всесильная отрасль права, о которой мы постоянно говорим с придыханием и пиететом? Ответ на этот вопрос мы найдем в первой статье Гражданского кодекса.

Гражданское законодательство основывается на признании равенства участников регулируемых им отношений, неприкосновенности собственности, свободы договора, недопустимости произвольного вмешательства кого-либо в частные дела, необходимости беспрепятственного осуществления гражданских прав, обеспечения восстановления нарушенных прав, их судебной защиты.

В этих строках заложена мудрость, накопленная не только отечественным правоведением, но и всем человечеством на протяжении нескольких тысяч лет. Равенство граждан, неприкосновенность собственности, свобода договора, защита частной жизни от чьего-либо вмешательства, возможность искать правду не в кулачных боях, а в суде стали для нас, к счастью, привычными и как будто само собой разумеющимися явлениями. Хотя еще в XIX и даже XX веке нашим предкам приходилось нередко платить жизнями за одно лишь дерзновение мечтать обо всем этом.

Если вы не до конца осознаете глубину первой статьи Гражданского кодекса, представьте на мгновение мир, где этой статьи не было бы вовсе. Для этого надо вспомнить классические антиутопии Евгения Замятина и Джорджа Оруэлла – реальность, где нет равенства людей, где попирается собственность, договор в любой момент может быть разорван и растоптан, а укрыться от всевидящего ока «большого брата» невозможно даже в собственной спальне.

В высшей степени практичное, гражданское право существует не в верхних слоях атмосферы, а прямо здесь, на грешной земле. Правда, цивилистов иногда корят за болезненный интерес к деньгам. Не то в шутку, не то всерьез коллеги-юристы вечно подтрунивают над цивилистами, намекая на мещанские повадки, мелочность и меркантильность. Нет почти ничего, что Гражданский кодекс не пересчитал и не оценил бы в деньгах: и свечной заводик, и место в первом ряду на премьере спектакля модного режиссера-авангардиста, и выбитый в пьяной драке глаз – все для цивилистов имеет цену.

Разве можно с доверием относиться к отрасли права, основу которой составляют одни лишь деньги? «Люди гибнут за металл, / Сатана там правит бал», – приходят на ум строки из оперы Шарля Гуно «Фауст»53.

Гражданское право не пытается поменять природу человека, падкого на деньги, но бросает ему спасательный круг. Иначе без цивилистики на сцену тотчас вырвутся темные силы: Мефистофель, рэкетиры из 1990-х и… Три Толстяка.

Мир «Трех Толстяков» Юрия Олеши – вымышленная, но крайне правдоподобная реальность, где безымянной страной правит наглая троица, захватившая народные богатства. Поделив страну, как пирог, и урвав себе куски повкуснее, Три Толстяка и их прислужники создали невыносимые условия жизни для обычных людей. Правители стремятся удержать свое господство, обкрадывая и без того нищее население. Каждый день хозяева несчастной страны идут на преступления: запугивают многострадальный народ, на корню пресекают роптание, душат голоса недовольных. Страна Трех Толстяков – пример государства, где единственным законом признается беззаконие и где не чтут никаких конституций и кодексов (там и слов таких не слышали!).

Наивны те, кто полагают, что Три Толстяка – авторский вымысел, как какие-нибудь кикиморы да лешие с Бабой-ягой. В действительности полумифические образы выражают вполне реальные общественные пороки, победить которые по плечу лишь гражданскому праву.

Если обратиться к мировой истории, то можно проследить закономерность. Самые жестокие правители прошлого, повинные в гибели тысяч людей, почти никогда не начинали правление с массовых убийств. На первом этапе они лишали подданных собственности, денег, мелких свобод. И поначалу граждане как будто бы соглашались с такими лишениями… «Подумаешь, отдать королю или бургомистру часть своего урожая и горстку монет. Не обнищаем!» Но тиранам всегда мало награбленного, с каждым разом они требуют все больше и больше.

Лучшим примером сказанному служат антиеврейские законы в нацистской Германии. После 1933 года, когда гитлеровцы пришли к власти, евреи были лишены своих прав не в одночасье, а в несколько этапов: сначала ограничения накладывались в сфере торговли, предпринимательства, трудоустройства и учебы, то есть в сферах, которые преимущественно регулируются гражданским правом. И многие даже мирились с такими ограничениями, простодушно надеясь, что со временем правительство одумается и отменит безумные законы. Но за «безобидными» запретами последовали большие преступления: Германия и вся Европа скатились в самый печальный период своей истории. Лишенные базовых гражданских прав, евреи, а вслед за ними и другие этнические и социальные группы стали подвергаться массовому уничтожению на территориях, контролируемых нацистами.

Гражданское право, будучи одним из самых политически нейтральных, однако, первым становится объектом нападок Трех Толстяков. Человек, лишенный имущественных прав, становится совершенно беспомощным. Тогда его без труда можно лишить и свободы, и жизни.

УПОТРЕБЛЕНИЕ ПРАВА ВО ЗЛО: ОТ ЧИЧИКОВА ДО ОСТАПА БЕНДЕРА

Герои Юрия Олеши были бы несказанно удивлены, если бы им довелось познакомиться с гоголевским Чичиковым. У того, конечно же, не было амбиций прибрать власть в целой стране, но и его смекалке позавидовали бы многие.

Афера Чичикова достаточно незамысловата и в то же время хитроумна. В XVIII–XIX веках государство проводило ревизии, то есть перепись крестьянского, подневольного населения. Сведения о крепостных вносились в «ревизские сказки», на их основе рассчитывали «подушную подать» (имущественный налог по-нашему), которую платили помещики. Точно так сегодня мы платим налоги с автомобиля или земельного участка.

Но проблема состояла в том, что число крепостных у каждого помещика постоянно менялось по естественным причинам: одни умирали, другие рождались, тогда как размер налога оставался фиксированным до следующей ревизии. И если у владельца умирало слишком много крестьянских душ, которых не в полной мере замещали вновь рожденные крепостные, то помещику приходилось переплачивать казне, пока не проведут переучет в следующей переписи крестьянского населения и не «спишут» умерших.

Тут-то и появляется обаятельный Чичиков, который предлагает выкупать «мертвые души». Помещики, не понимая смысла заманчивого предложения, тем не менее соглашаются: почему бы и не нажиться на мертвых крепостных – те уж точно в обиде не будут.

В чем же собственная выгода заезжего дельца? Чичиков – коллежский асессор, чиновник не самого низкого, но и не самого высокого ранга. Он кое-что смыслит в законах и знает, как ими воспользоваться. В голове Чичикова зреет план. Чтобы раскрыть суть его замысла, необходимо сделать небольшое отступление и привести историческую справку.

В гоголевской России существовали опекунские советы, управлявшие воспитательными домами и приютами. Советы почти не получали постоянных ассигнований из казны, а перебивались случайными пожертвованиями и собственным доходом. Пожертвование – штука непредсказуемая, поэтому опекунским советам постоянно приходилось самим изыскивать деньги. Только вот какой доход можно иметь с богоугодных заведений?

На самом деле опекунские советы активно выдавали кредиты, взимая за это проценты с заемщиков, а в качестве залога принимали крестьян. Помещики, не сумевшие расплатиться по долгам и процентам, должны были отдавать заложенных крестьян точно так же, как сегодняшние должники вынуждены при просрочке отдавать заложенный перстень или колье. Единственное требование, которое предъявляли опекунские советы, – у крестьян должна быть своя земля, которую те могли бы обрабатывать. Фактически такие организации действовали как банки.

Несовершенство законов подсказало Чичикову, как действовать. Он задумал по дешевке скупить «мертвые души» (давно умерших и существующих только на бумаге крестьян) у провинциальных помещиков, а заложить их в столичном опекунском свете, получив за это огромный кредит. После этого аферист был бы таков… И даже земельный вопрос решился сам собой: в те годы царская Россия задумалась о заселении Новороссии, обещав всем желающим выдавать землю на Херсонщине задаром, только бы те согласились переехать туда. Выходило, что Чичиков мог «инвестировать» в покупку мертвых крестьян по рублю, а то и меньше, не тратиться на их содержание, прикрепить их к бесплатным землям в Новороссии, а потом еще получить в опекунском совете кредит за каждого в несколько сотен рублей.

Чичиков, конечно же, чистой воды мошенник, и его действия выходят за рамки гражданского права – за них он должен отвечать перед уголовным правом. Но и у гражданского законодательства есть что сказать по этому поводу. История Чичикова чем-то похожа на сделку Антонио и Шейлока из «Венецианского купца»: там тоже гражданско-правовая сделка была порождением злого умысла. За аферой всегда стоит желание использовать закон не во благо, а во вред. Поэтому договоры, которые заключили Чичиков и глуповатые помещики, прямо и безусловно не только нарушают общественную мораль, но и противны духу закона, его интенции.

В «Золотом теленке» Ильи Ильфа и Евгения Петрова упоминается второстепенный персонаж, некий зицпредседатель Фунт, всю жизнь служивший главой учреждений в различных фирмах-однодневках. Нехитрые махинации рано или поздно раскрывались, а Фунту, как номинальному директору, полагалось отправиться в тюрьму – для этого его, собственно, и брали каждый раз на службу. «Я всю жизнь сидел за других. Такая моя профессия – страдать за других»54.

Своей работы мошенник не только не стыдится, но и по-своему гордится ею. «Я всегда сидел. При Александре Втором “Освободителе”, при Александре Третьем “Миротворце”, при Николае Втором “Кровавом”. ‹…› При Керенском я сидел тоже. При военном коммунизме я, правда, совсем не сидел, исчезла чистая коммерция, не было работы. Но зато как я сидел при нэпе! Как я сидел при нэпе! Это были лучшие дни моей жизни! ‹…› А теперь я хожу и не узнаю нашего Черноморска. Где это все? Где частный капитал? Где первое общество взаимного кредита? Где, спрашиваю я вас, второе общество взаимного кредита? Где товарищество на вере? Где акционерные компании со смешанным капиталом? Где это все? Безобразие!»55

Понятно, что Чичиковы и Фунты никогда не будут полностью изжиты. Поэтому в Гражданском кодексе им посвящается специальная статья о злоупотреблении правом.

Не допускаются осуществление гражданских прав исключительно с намерением причинить вред другому лицу, действия в обход закона с противоправной целью, а также иное заведомо недобросовестное осуществление гражданских прав (злоупотребление правом).

О злоупотреблении правом говорят в тех случаях, когда действия человека или организации формально соответствуют закону, но фактически они продиктованы некой дурной целью. Цель Чичикова – не купить крестьян, а обмануть опекунский совет. Фунт, соглашаясь возглавить очередные «Рога и копыта», изначально знает, что реально он ничего делать не будет, а нужен на своем месте лишь для прикрытия афер. Такая дурная цель заражает собой плоды Гражданского кодекса, заставляя их гнить на дереве еще до того, как они поспеют.

Гражданский закон наделяет нас огромными правами, но требует пользоваться ими с умом и с чувством меры. В противном случае наши планы разобьются на тысячи осколков, а нас самих будет ждать участь Чичикова и Фунта.

ВСЕ УЖ ЛУЧШЕ НА СВОБОДЕ

Сколько бы злые языки ни ругали гражданское право за его интерес к деньгам, нельзя не заметить, что его нормы так или иначе посвящены живым людям. Даже название у этой отрасли права соответствующее – гражданское. Сравните со всеми другими отраслями правами: уголовное, земельное, трудовое, процессуальное, финансовое. Как будто бы и не замечают граждан! А гражданское право в самом своем названии выразило любовь к людям. Так повелось со времен древних римлян, вдохновивших последующие поколения юристов заботой о гражданах в jus civile, – вот и сегодня немцы говорят о Zivilrecht, французы – о droit civil, а итальянцы – о diritto civile. Cо всех языков эти слова переводятся одинаково – гражданское право.

О гражданах – или, как их еще называют, физических лицах, то есть представителях рода человеческого, – обстоятельно сказано в 17-й статье Гражданского кодекса56.

1. Способность иметь гражданские права и нести обязанности (гражданская правоспособность) признается в равной мере за всеми гражданами.

2. Правоспособность гражданина возникает в момент его рождения и прекращается смертью.

Прав и обязанностей в частном праве и в самом деле целое море. Как начать собственный бизнес, торгуя на бирже? Можно ли купить квартиру в новостройке и не попасть на крючок жадных застройщиков? Найдется ли управа на врача, неверно поставившего диагноз и чуть не угробившего доверчивого пациента? На каждый из этих вопросов отвечает Гражданский кодекс.

Гражданское право дает не простые, но всегда правильные решения. Знание закона позволило бы Раскольникову урезонить старуху-процентщицу из «Преступления и наказания», наживавшуюся на несчастных заемщиках, не переступая при этом границ дозволенного.

В очерке «Хорь и Калиныч», входящем в «Записки охотника» Ивана Тургенева, представлены два образа крестьян – трудолюбивый, деятельный, преуспевающий Хорь и мечтательный, живущий в безденежье идеалист Калиныч.

«Оба приятеля нисколько не походили друг на друга. Хорь был человек положительный, практический, административная голова, рационалист; Калиныч, напротив, принадлежал к числу идеалистов, романтиков, людей восторженных и мечтательных. Хорь понимал действительность, то есть: обстроился, накопил деньжонку, ладил с барином и с прочими властями; Калиныч ходил в лаптях и перебивался кое-как. Хорь расплодил большое семейство, покорное и единодушное; у Калиныча была когда-то жена, которой он боялся, а детей и не бывало вовсе» – такими словами описывает Тургенев своих персонажей57.

Несмотря на все попытки писателя противопоставить Хоря и Калиныча, есть в них одно разительное сходство: оба они зависимые крепостные, а значит, по законам своего времени почти не имели никаких прав. Крестьяне до отмены крепостничества в 1861 году мало чем отличались от скотины в хлеву, телеги или плуга в сарае: полезная в доме вещь – не более того, разве что говорит да по воскресеньям ходит на службу в церковь.

Даже Хорь, чью хозяйственность так старательно подчеркивает Тургенев, не представляет жизнь без барина.

– Послушай-ка, Хорь, – говорил я ему, – отчего ты не откупишься от своего барина?

– А для чего мне откупаться? Теперь я своего барина знаю и оброк свой знаю… барин у нас хороший.

– Все же лучше на свободе, – заметил я.

Хорь посмотрел на меня сбоку.

– Вестимо, – проговорил он58.

О Калиныче Тургенев сообщает, что тот и вовсе благоговел перед своим помещиком. Удивительным образом ни Хорь, ни Калиныч не ищут свободы, не бьются в неволе, как дикие птицы, заточенные в клетку.

Рождаясь и всю жизнь проводя в личной зависимости, фактическом рабстве, люди перестают чувствовать горечь несправедливости и беззакония, воспринимая ее как подлинный вкус жизни. Хозяйские розги и капризы больше не порождают протеста, кажутся заповеданными Богом и предками. Читателю остается только догадываться, как бы сложилась жизнь у Хоря и Калиныча, живи они в другую эпоху и будь они свободными людьми.

Крепостничество давно ушло в историю, но оно оставило тяжелое наследие. Главный урок тех лет состоит в следующем: нет ничего важнее свободы. Несвобода уравнивает людей – и трудолюбивого Хоря, и донкихотствующего Калиныча. В несвободе ничто не имеет значения: больные и здоровые, нищие и богатые, слабые и сильные одинаково несчастливы. Ровно поэтому гражданское право уделяет столь большое внимание свободе. Только обретя свободу, человек сможет в полной мере обрести смысл жизни, понять свою самоценность.

ДЬЯВОЛЬСКИЙ ДОГОВОР

Одно из важнейших изобретений человеческой цивилизации (такое, как колесо или пенициллин) – договор. В самом простом смысле договор позволяет одному лицу обменяться с другим своим имуществом или правами. Баш на баш.

Потребность в обмене развивалась в человеческом обществе еще в глубокой древности. Наши предки могли обменять, скажем, кожу мамонта на ягоды или дрова. Со временем сделки усложнялись, а с возникновением письменности фиксировались на глиняных досках, листах папируса и позднее на бумаге.

Что понимает современное гражданское право под словом «договор»?

Договором признается соглашение двух или нескольких лиц об установлении, изменении или прекращении гражданских прав и обязанностей.

Неудивительно, что договоры упоминаются даже в религиозных текстах. Известно ветхозаветное предание, что Господь после Всемирного потопа создал радугу как свидетельство своего соглашения (буквально «завета») с людьми Ноя, по которому впредь не будет столь разрушительных потопов (Быт. 9:13–17). Еще более известный пример соглашения относится к Новому Завету, где Иуда, по сути, заключает договор с первосвященниками, по условиям которого передает им информацию о местонахождении Иисуса, получая взамен тридцать сребреников (Мф. 26:14–16).

В художественной литературе сюжеты, связанные с заключением договоров, также нередко были навеяны религиозно-мистической тематикой. В этом контексте чаще всего вспоминают «Фауста» Гёте. Старик Фауст заключает договор с дьяволом и соглашается отдать ему свою душу. В ответ Мефистофель заявляет:

 
За это, положись на мой обет,
Я дам тебе, чего не видел свет59.
 

Примеры заключения договоров с нечистой силой встречаются и в русской литературе. В повести Николая Гоголя «Ночь перед Рождеством» черт желает прибрать к своим рукам «самого набожнейшего из всего села человека», кузнеца Вакулу, и для этого предлагает юноше некий контракт («Ты знаешь, что без контракта ничего не делают»60). Но Вакула не так прост – ему удается взять черта за хвост и под угрозой крестного знамения заставить беса исполнить желание самого кузнеца: доставить его в Петербург. Испуганный черт повинуется воле Вакулы, и они летят «в Петембург, прямо к царице»61.

1.Лихачев Д. С. Письма о добром / отв. ред. С. О. Шмидт. М.: Наука; СПб.: Logos, 1988. С. 75.
2.Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени // Лермонтов М. Ю. Собрание сочинений. В 4 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1962. Т. 4. С. 275.
3.Фонвизин Д. И. Недоросль // Фонвизин Д. И. Собрание сочинений. В 2 т. М., Л.: Гос. изд-во художественной литературы, 1959. Т. 1. С. 125.
4.Гончаров И. А. Обломов // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем. В 20 т. СПб.: Наука, 1998. Т. 4. С. 6.
5.Чехов А. П. Человек в футляре // Чехов А. П. Собрание сочинений. В 12 т. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1962. Т. 8. С. 282.
6.Закон суров, но это закон (лат.). Здесь и далее прим. авт.
7.Колер Й. Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет). СПб.: Изд. Я. Канторовича, 1899. С. 4.
8.Колер Й. Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет). СПб.: Изд. Я. Канторовича, 1899. С. 68.
9.Профессиональный злодей (лат.).
10.Колер Й. Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет). СПб.: Изд. Я. Канторовича, 1899. С. 72.
11.Колер Й. Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет). СПб.: Изд. Я. Канторовича, 1899. С. 75.
12.Колер Й. Шекспир с точки зрения права (Шейлок и Гамлет). СПб.: Изд. Я. Канторовича, 1899. С. II.
13.White J. B. The Legal Imagination. Chicago; London: The University of Chicago Press, 1985.
14.White J. B. The Legal Imagination. Chicago; London: The University of Chicago Press, 1985. P. XIII.
15.В отличие от литературного текста, слово, произносимое юристами (в особенности судьями и законотворцами), способно реально и почти мгновенно влиять на судьбы людей, лишая граждан денег, свободы и даже жизни (см. подр.: Cover R. Violence and the Word // Yale Law Journal. 1986. Vol. 95. P. 1609–1610).
16.«Литература в праве» и «литература как право» (англ.).
17.Войнович В. Н. Брежневу // Войнович В. Н. Малое собрание сочинений. В 5 т. М.: Фабула, 1993. Т. 1. С. 702.
18.Муравьева О. «Вражды бессмысленный позор…». Ода «Клеветникам России» в оценках современников // Новый мир. 1994. № 6. С. 198.
19.Муравьева О. «Вражды бессмысленный позор…». Ода «Клеветникам России» в оценках современников // Новый мир. 1994. № 6. С. 203.
20.Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы // Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы. Филологическая проза. СПб.: Азбука-Классика, 2013. С. 95.
21.Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы // Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы. Филологическая проза. СПб.: Азбука-Классика, 2013. С. 95.
22.Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы // Довлатов С. Д. Блеск и нищета русской литературы. Филологическая проза. СПб.: Азбука-Классика, 2013. С. 95.
23.Неслучайно вера в добро и справедливость (а значит, и в право) упоминается в преамбуле российской Конституции.
24.Мачин И. Ф. История политических и правовых учений: учебное пособие для вузов. М.: Юрайт, 2009. С. 84.
25.Речь идет о юридической науке (правоведении, законоведении), а не о законах вообще. Сравнительно развитая законотворческая традиция существовала и в Древней Руси, позже – в объединенном Русском государстве. Однако наука о праве оформилась не раньше второй половины XVIII века лишь после того, как в Москве был учрежден юридический факультет в первом университете страны.
26.Белинский В. Г. О русской повести и повестях г. Гоголя // Н. В. Гоголь в воспоминаниях современников. М.: Гос. изд-во художественной литературы., 1952. С. 343.
27.Художественный реализм вполне приемлет некоторые отступления от исторической правды. Так, в «Левше» Платов встречается с императором Николаем Первым. В реальности это было бы невозможно, потому что на момент воцарения Николая Павловича (1825) Платов уже скончался (1818). Такие отступления не случайны, а подчинены идее автора, который таким образом подчеркивает вымышленный характер повествования.
28.Лесков Н. С. Левша // Лесков Н. С. Собрание сочинений. В 11 т. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1958. Т. 7. С. 58.
29.Лесков Н. С. Левша // Лесков Н. С. Собрание сочинений. В 11 т. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1958. Т. 7. С. 58.
30.Некрасов Н. А. Поэт и гражданин // Некрасов Н. А. Полное собрание сочинений. В 5 т. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1948. Т. 2. С. 12.
31.Гоголь Н. В. Выбранные места из переписки с друзьями. СПб.: Тип. Департамента внешней торговли, 1847. С. 156.
32.Тургенев И. С. Вместо вступления (из цикла «Литературные и житейские воспоминания (1854–1883)») // Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. В 30 т. Сочинения. В 12 т. М.: Наука, 1983. Т. 11. С. 9.
33.Лотман Ю. М. Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине» (К истории замысла и композиции «Мертвых душ») // Лотман Ю. М. Пушкин. Биография писателя. Статьи и заметки, 1960–1990; «Евгений Онегин»: комментарий. СПб.: Искусство-СПб., 1995. С. 267.
34.Лотман Ю. М. Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине» (К истории замысла и композиции «Мертвых душ») // Лотман Ю. М. Пушкин. Биография писателя. Статьи и заметки, 1960–1990; «Евгений Онегин»: комментарий. СПб.: Искусство-СПб., 1995. С. 266.
35.Интервью Владимира Набокова Мартину Эсслину // Набоков о Набокове и прочем: интервью, рецензии и эссе. М.: Независимая газета, 2002. С. 234.
36.Олеша Ю. К. Зависть // Олеша Ю. К. Избранное. М.: Художественная литература, 1974. С. 57.
37.ЛЕФ («Левый фронт искусств») – творческое объединение, которое существовало в 1922–1929 годах в СССР. Лефовцы считали себя единственными и настоящими представителями революционного искусства.
38.Третьяков С. М. Газета на шестах // Новый ЛЕФ. 1927. № 10. С. 19.
39.Маяковский В. В. Писатели мы («Раньше уважали исключительно гениев…») // Маяковский В. В. Полное собрание сочинений. В 13 т. М.: Гос. изд-во художественной литературы, 1958. Т. 9. С. 112.
40.Булгаков М. А. Мастер и Маргарита // Булгаков М. А. Собрание сочинений. В 5 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 5. С. 343.
41.Горький М. Наша литература – влиятельнейшая литература мира (Речь на пленуме правления Союза советских писателей 7 марта 1935 года) // Горький М. О литературе: статьи и речи 1928–1935 гг. М.: Художественная литература, 1935. С. 390.
42.Набоков В. Лекции по русской литературе. СПб.: Азбука-Классика, 2010. С. 36–37.
43.Жданов А. Доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград». М.: Госполитиздат, 1952.
44.Игин И. И. Диалог // Игин И. И. Я видел их… М.: Изобразительное искусство, 1975. С. 108.
45.Шварц Е. Л. Дракон // Шварц Е. Л. Собрание сочинений. В 5 т. М.: Книжный клуб Книговек, 2010. Т. 2. С. 91.
46.Шварц Е. Л. Дракон // Шварц Е. Л. Собрание сочинений. В 5 т. М.: Книжный клуб Книговек, 2010. Т. 2. С. 164.
47.Феофанов Ю. Изобличение // Известия. 1966. № 37 (Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. М.: Книга, 1989. С. 470).
48.Последнее слово Андрея Синявского // Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. М.: Книга, 1989. С. 478.
49.«Тройки» – квазисудебные органы при НКВД, причастные к массовым репрессиям в 1937–1938 годах. Они рассматривали политические дела в отношении так называемых антисоветских элементов. Свое название «тройка» берет от числа членов, входивших в эти «органы правосудия»: по одному представителю от областного управления НКВД, обкома партии и прокуратуры.
50.Вигдорова Ф. Судилище // Огонек. 1988. № 49. С. 26.
51.Гуковский Г. Предисловие // Радищев А. Н. Полное собрание сочинений. В 3 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1938. Т. 1. С. XIII.
52.Сторителлинг – умение рассказывать истории (калька с англ.).
53.Гуно Ш. Фауст. Л.: Изд. оперной студии Ленингр. гос. консерватории, 1948. С. 15.
54.Ильф И., Петров Е. Золотой теленок // Ильф И., Петров Е. Собрание сочинений. В 2 т. М.: Флюид ФриФлай, 2015. Т. 2. С. 176.
55.Ильф И., Петров Е. Золотой теленок // Ильф И., Петров Е. Собрание сочинений. В 2 т. М.: Флюид ФриФлай, 2015. Т. 2. С. 176–177.
56.Юристов такое цитирование номеров статей может смутить: «в 17-й статье» вместо привычного «в статье 17». Однако здесь и далее дается предпочтение именно первому варианту, так как он покажется более привычным для большей части читательской аудитории.
57.Тургенев И. С. Хорь и Калиныч (из цикла «Записки охотника») // Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. В 30 т. Сочинения. В 12 т. М.: Наука, 1979. Т. 3. С. 14.
58.Тургенев И. С. Хорь и Калиныч (из цикла «Записки охотника») // Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. В 30 т. Сочинения. В 12 т. М.: Наука, 1979. Т. 3. С. 12.
59.Гёте И. В. Фауст (перевод с нем. яз. Б. Л. Пастернака) // Гёте И. В. Собрание сочинений. В 10 т. М.: Художественная литература, 1976. Т. 2. С. 60.
60.Гоголь Н. В. Вечера на хуторе близ Диканьки // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. В 14 т. М.: Изд-во АН СССР, 1940. Т. 1. С. 225.
61.Гоголь Н. В. Вечера на хуторе близ Диканьки // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений. В 14 т. М.: Изд-во АН СССР, 1940. Т. 1. С. 226.

The free sample has ended.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
14 October 2025
Writing date:
2025
Volume:
324 p. 7 illustrations
ISBN:
9785002505104
Download format:

Similar books