Read the book: «Раньше чем ты успеешь представиться»

Font::

Глава 1. Скандал в престижном

вуз

е

Кабинет достался ему вместе с должностью пятнадцать лет назад и с тех пор не изменился ни на один гвоздь. Тёмное дерево шкафов, высокие потолки и паркет, скрипевший у двери и под окном. Фикус на подоконнике, принесённый кем-то ещё в советские времена, дотягивал свой век и числился единственным сотрудником, ни разу не получившим выговор.

Лампу с зелёным абажуром давно пора было сдать в музей. Хотя работала она исправнее половины институтской проводки, и ректор держал её у себя в качестве зримого упрёка отделу снабжения. Стопки папок лежали ровно, углом к углу, как однажды приучила их складывать одна женщина, чьё имя он при посторонних не произносил без крайней нужды.

На экране ноутбука была открыта страница новостного агентства с заголовком, набранным шрифтом для тех, кто читать не любит: «Роман с последствиями: в московском вузе преподавательница закрутила отношения со студентом». Слово «закрутила» ректор оценил отдельно. Так пишут и про любовный роман, и про гайку, и в обоих случаях предполагается ручная работа.

Трубку он держал у уха третью минуту, и всё это время говорил не он. Голос на другом конце звучал ровно, без интонаций — накладные читают с большим чувством. Так разговаривают люди, привыкшие, что их слушают с первого слова: экономия дыхания, никакой театральности. Театральность нужна тем, кто должен что-то доказывать, а этому доказывать не требовалось.

— Вы, я так понимаю, в курсе, что сегодня с утра пишут три федеральных издания и, страшно сказать, одно зарубежное.

— В курсе, — ответил ректор.

— Двадцать пять лет преподавательнице, студент первокурсник и слухи, которые ходили давно. Теперь всё, приплыли. Заголовки такие, что я их вслух произносить не буду, сами прочитаете. Министерство на ушах, аккредитационная комиссия у нас в следующем квартале, сами понимаете, как на этом фоне будет выглядеть данный инцидент.

Ректор понимал. На фоне аккредитационной комиссии плохо выглядело решительно всё, включая крыльцо, смету на кровлю и сентябрьскую погоду.

— Понимаю, — сказал он и вернулся глазами к заголовку. За три минуты тот не изменился.

— Мне нужно, чтобы вопрос был решён. Быстро и без шума, насколько это ещё возможно без шума. Виновные наказаны и оргвыводы сделаны, для прессы — заявление о недопустимости, для нас с вами — понятно какое. Я не учу вас работать, дорогой мой. Сверху ждут результата, а не объяснений.

«Дорогой мой» в таких разговорах всегда стоит перед словом «результат», как тарелка с закусками перед счётом в ресторане.

— Хорошо, — сказал он.

— Вот и договорились.

Трубку на том конце положили первой, не дожидаясь ответной вежливости. Ректор несколько секунд слушал гудки — надеялся в них уловить то, чего не расслышал в разговоре. Мембрана потрескивала, отмеряя равные промежутки, и больше в трубке не было ничего.

Чашку с остывшим кофе он отодвинул на край столешницы не глядя. Годы, проведённые за этим столом, поставили его руку не хуже консерватории. Трубка легла на рычаг с той же точностью.

За пятнадцать лет в этом кресле он выучил одну вещь. В институте её называли выдержкой. Сам он формулировал это иначе: не дёргайся, пока не решил, куда дёргаться. Усвоил и ещё одно: чем спокойнее говоришь, тем внимательнее слушают.

Ректор снова посмотрел на экран. Двадцать пять лет и первый курс. Роман. В газетном исполнении слово звучало составом преступления, а не тем, что случается с людьми чаще, чем принято думать, и почти никогда не спрашивает разрешения.

Он провёл рукой, откидывая со лба волосы. Волос там не было давно, осталось только привычное движение. Ладонь прошла по тёплой гладкой коже и легла на затылок.

Взгляд его ушёл к окну. За стеклом стоял обычный сентябрьский двор: серое небо, мокрый асфальт после ночного дождя и лужи с отражением фонарей, которые дежурный опять забыл выключить. Через щель в раме тянуло сыростью и прелой листвой.

Охранник привалился плечом к косяку будки и смотрел в сторону проходной. На лице у него не отражалось ни одной мысли: в девять утра понедельника они на посту не полагаются. Ректор ему почти позавидовал. У охранника этим утром не было ни министерства, ни аккредитации, ни трёх федеральных изданий, ни, страшно сказать, одного зарубежного. У него была цепь, которую вечером надо будет протянуть через дверные ручки, и всё.

«Надо же такому случиться, — подумал ректор. — И снова у нас». Затем он посчитал в уме нечто, чего считать не собирался, и остановил себя резко, как оступившийся на незамеченной ступеньке.

Кнопку селектора он нажал не сразу. Кнопка была старая, с потёртой краской и нажималась туго: единственная деталь во всём кабинете, которую он заменил бы с удовольствием. Правда думал он об этом, только пока она сопротивлялась пальцу. Потом он забывал о злополучной кнопке, потому что думать и так было о чём.

— Пригласите ко мне декана исторического факультета, — проговорил он ровным голосом, чтобы по нему ничего нельзя было прочесть. — Как освободится.

Селектор щёлкнул и затих. Ректор снял очки, положил их на папку. Во всём здании не нашлось бы человека, ждущего этого разговора с удовольствием, и в первую очередь он сам.

Девушка в приёмной подняла голову от бумаг. Бумаги она перекладывала уже минут двадцать для занятого вида. Она кивнула селектору, хотя видеть её тот не мог, сказала короткое «хорошо» и снова опустила глаза.

Вид у неё был совершенно глухой. Хотя слышала она всё: двери в этом здании держат звук хуже, чем секретари язык. Институт был небольшим миром, и способность удержаться на месте в нём базировалось на умении вовремя не расслышать.

Декан вошла без стука. Забывчивость тут была ни при чём, это ректор знал совершенно точно. Просто за годы знакомства с этим кабинетом и его хозяевами она стала считать стук формальностью, неприменимой лично к ней.

Невысокая и прямая, в белой блузке с воротничком и тёмной юбке. Серебряные волосы до плеч: ни одна должность и ни один учёный совет так и не заставили её убрать их в приличествующий случаю пучок.

Дверь за собой она закрыла коротко и деловито: до обеда оставалась ещё пара дел, и тратить лишнюю минуту на третье она не собиралась. У порога остановилась и посмотрела на ректора. Терпения в этом взгляде было ровно столько, сколько полагается по должности, и ни грана сверх того.

Ректор указал на кресло, не вставая. Кресло декан подвинула себе сама, села и положила руки на колени. Ни папки, ни блокнота, ни ручки, ничего из того, чем на таких встречах принято прикрываться, как щитом. Пустые ладони с коротко остриженными ногтями лежали ровно.

— Что же у вас на кафедре творится, любезная… — начал ректор светским тоном. Улыбка при этом держалась в глазах, губ не задевая.

— Скандал, я так понимаю, — голос у неё был ровный и чуть суше, чем требует светская беседа. — Двадцать пять лет барышне, студент — и всё как полагается, с заголовками. Читала уже. Похожая история однажды уже была, с одной нашей общей знакомой, чуть не вылетела тогда из института. Начало восьмидесятых, точнее не вспомню.

— Восемьдесят первый, — сказал он буднично, как поправляют опечатку в приказе.

Декан застыла на долю секунды. Больше она себе ничего не позволила. Рука на колене не дрогнула и голос не изменился, только глаза задержались на нём дольше, чем требовала пауза. Так смотрят на собеседника, сказавшего лишнее и понявшего это, но сидящего с видом полной невинности.

Ректор выдержал её взгляд и не улыбнулся шире, чем разрешал момент. Внутри у него при этом поднималось короткое злое веселье, коего в его должности иметь не полагалось. Причиной была то ли его собственная несдержанность, то ли лицо напротив: семьдесят один год, серебряные волосы до плеч и прямая спина, всё это знакомо ему дольше, чем эти стены.

— Вы иногда демонстрируете память, которая мало кому идёт на пользу, включая вас самого, — сказала декан, и голос её сел ещё на полтона.

— Профессиональная деформация, — ответил он. — Историк.

— Историк, — повторила она ровно, будто пробуя слово на вкус и находя его подозрительным.

Оба замолчали. Тишина в кабинете держалась дольше любой реплики, и слышно было, как в коридоре скрипнула и стала на место какая-то дверь. Переводить эту тишину в слова никто не собирался.

За окном всё оставалось, как десять минут назад. Охранник переступил с ноги на ногу, лужа во дворе подёрнулась мелкой рябью от ветра, и фикус на подоконнике не шелохнулся. Земля в горшке была сухой, по краю темнел белёсый налёт от жёсткой воды.

Глава 2. Имя

Пляж дома отдыха начинался сразу за деревянной будкой вахтёра: узкая полоса светлой гальки, обкатанной морем до блеска. К девяти утра её застилали десятками полотенец, разложенных так плотно, что пройти между ними можно было только боком, извиняясь на каждом шагу.

Над камнями стоял запах йода, соли и раскалённого известняка, а поверх него тянуло сладковатым — не то кремами для загара из киоска по рубль двадцать за тюбик, не то абрикосами, раздавленными о гальку и брошенными там же.

Мужчина у самой воды держал над лицом газету как козырёк, а не читал её. На первой полосе крупно чернело: «Олимпиада-80». Игры закончились, медали раздали, и Москва третью неделю выдыхала.

Вахтёр в выцветшей под солнцем морской фуражке неясного происхождения сидел у ворот на табуретке и добросовестно изображал проверку пропусков. Работа была необременительная. Пропуск требовался только тем, кто не догадался заранее сунуть ему трёшку.

Николай прошёл вдоль рядов полотенец до свободного пятачка ближе к воде и расстелил своё — синее, с вышитым якорем, купленное матерью когда-то по случаю в Гагре. Якорь намекал на флот, к которому Николай не имел никакого отношения, вышивка на нём местами облезла, но отказаться от этого полотенца он так и не смог. Он лёг и закрыл глаза. Солнце давило на веки красным, галька грела спину сквозь тонкую ткань.

Ему было восемнадцать. Весь этот пляж, вся путёвка и весь дом отдыха с продавленными шезлонгами и вечерними танцами под хрипящий громкоговоритель были для него возможны благодаря одному обстоятельству: на исторический он поступил сам.

Поступил без единого звонка и без записки, переданной через нужного человека. При том что отец, хирург с именем, к которому записывались через знакомых своих знакомых и ждали месяцами, мог сделать такой звонок между двумя операциями. Не сделал, потому что не понадобилось.

Историю Николай знал с четырнадцати лет так, как другие мальчишки знают марки автомобилей: увлекался всерьёз, мимо школьной программы, влезая в даты и мелкие нестыковки, которые преподаватели пропускали мимо ушей. Ко времени экзаменов он с закрытыми глазами перечислял участников Утрехтского конгресса и объяснял, где в учебнике для восьмого класса напутана хронология Смуты.

Комиссия слушала его внимательно, и внимание это было особого рода. Взрослые люди уважают ребёнка, который неожиданно оказывается компетентнее их самих; уважение получается чуть растерянное, и Николай его расслышал. Один из экзаменаторов что-то записал себе, и Николай до сих пор предпочитал думать, что это была не жалоба.

Отец выдал путёвку коротко, между двумя другими делами, не превращая это в церемонию: заслужил, поезжай, отдохни перед институтом. Сказано это было вскользь, за завтраком, вместе с указанием взять плащ на случай дождя и не есть купленные у частников немытые персики. Хирург, вскрывавший грудные клетки, свёл весь инструктаж по безопасности к персикам.

Отец говорил о матери редко и коротко, в двух-трёх словах, годных для справки. Она умерла, когда Николаю было двенадцать, и на поминках он задержался у приоткрытой двери кухни, где отцовские коллеги курили и разговаривали вполголоса.

Там он и услышал фразу, которую не забыл ни разу за шесть лет. Кто-то сказал, что Семён Аркадьевич мог бы взяться за операцию сам: риск, конечно, велик, но руки у него золотые, мог бы рискнуть.

И тут же, без всякой паузы, разговор перешёл на другое. За дверью звякнуло стекло о стекло, потянуло свежим табачным дымом. Спросили, будут ли ещё разливать коньяк.

Николай запомнил обе фразы одинаково отчётливо, и про риск, и про коньяк. За почти семь лет ни на одном из бесчисленных семейных ужинов он не спросил отца, почему тот не рискнул. Не потому что боялся ответа. Он до сих пор не знал, с чего вообще начинают такой разговор.

Разговор откладывался сам собой, год за годом, и к каждому лету весил всё больше. Начинать его теперь пришлось бы с середины, а середины Николай не знал.

Так путёвка и досталась ему — наградой за единственное, что он в жизни сделал сам. Эти десять дней он собирался прожить так, будто отца не существует вовсе. Ни трёхкомнатной квартиры с джинсами, добытыми через знакомого администратора, ни часов, которые он снял ещё в поезде и сунул в карман рубашки.

Николай приоткрыл один глаз, потом другой, прищурился на выбеленное небо над морем. Десять дней без единого упоминания слова «институт» стоили любой цены.

Галька в двух метрах от него зашуршала под чьими-то шагами. Он повернул голову скорее автоматически, чем из интереса, и увидел девушку, расстилавшую полотенце.

Она сделала это быстро, двумя рывками, без суетливой возни, с какой обычно устраиваются на пляже: не выравнивала края со всех сторон и не придавливала углы камнями на случай ветра. Светлые волосы у неё были собраны в узел на затылке наспех, пряди уже выбивались на шею и на висок, и она их не поправляла, словно давно выяснила, что бесполезно.

Купальник на ней был простой, глухого чёрного цвета, обрезанный по бедру ровно и без затей, среди ярких и цветастых он выделялся именно этим. Сидел он так, что не оставалось сомнений: тело под ним узкое в кости, лёгкой худобы, а такая худоба, если голода ты не видел, действует сильнее любой пышности.

Она опустилась на полотенце одним движением и села, поджав ноги. Из сумки достала книгу в потрёпанной бумажной обложке, раскрыла сразу на середине, не листая, будто читала не первый день.

Вчерашний школьник смотрел на неё дольше, чем позволено глазеть на незнакомую женщину на пляже. Секунд десять, может, пятнадцать. Поймал он себя только тогда, когда она, не поднимая глаз от страницы, чуть повела плечом: почувствовала взгляд затылком и сочла его не стоящим внимания. Это задело сильнее, чем если бы она обернулась и сказала что-нибудь обидное.

Он полежал ещё с полминуты, деланно разглядывая небо и перебирая заготовки, которых у него было на все случаи жизни и ни одной — на этот. Потом поднялся, отряхнул с локтя налипшую ракушку и пошёл к ней тем шагом, каким идут будто бы мимо, а на деле — напрямую.

В двух шагах от её полотенца он остановился и выпрямился, чуть приподняв подбородок. Зимой, перед зеркалом в ванной, это движение казалось ему смешным, а сейчас почему-то не казалось. Фразу он вынашивал весь прошлый год и хранил бережнее, чем единственный хороший галстук.

— Привет! Меня зовут Николай. А давай я назову твоё имя раньше, чем ты успеешь представиться?

Она не подняла глаз сразу. Дочитала абзац или сделала вид, что дочитала — палец так и остался лежать на строчке. Только потом посмотрела на него снизу вверх, прямо, без малейшего смущения, взглядом, который первыми не отводят. Над левой бровью у неё была маленькая родинка.

Взгляд она задержала на полсекунды дольше, чем нужно тому, кто уже решил отшить. Начала говорить и оборвала себя на первом же слове.

— Зачем угадывать, — сказала она сухо, и уголок рта у неё дрогнул в закрытой полуулыбке, по которой ничего нельзя было понять. — Я тебе сама скажу. Маргарита.

Отрепетированная перед зеркалом фраза лопнула тихо и без последствий, как проколотый шарик. Николай понял это сразу и виду не подал: он ещё в школе усвоил, что провал считается провалом только с той секунды, когда ты в нём признался.

Он сел рядом, потому что на двух метрах гальки сесть не рядом было невозможно. Не спрашивая позволения и не нахальничая, а с тем видом, какой бывает у человека, которому деваться некуда.

— А меня отгадывать не пробуешь? — спросил он и откинул со лба волосы.

— Николай, ты же сам представился, — ответила Маргарита и наконец захлопнула книгу, на обложке которой он успел разглядеть имя Стендаля, отпечатанное на плохой бумаге. — Или ты хочешь, чтобы я тебе новое имя придумала? Могу. Скажем, Аркадий. Тебе идёт.

— Мне и своё нравится.

— Ну и славно.

Разговор не закончился ни на пляже, ни у воды. Николай так и не заметил, в какую минуту галька под ними сменилась мокрым песком, а потом асфальтом набережной. Спутница его говорила быстро, перебивала себя на середине фразы ради другой, посмешнее, и смеялась над своими репликами раньше, чем он успевал сообразить, что смешного она сказала.

Он не поспевал и не жалел об этом. С девушками, которых он знал до сих пор, разговор шёл по отработанной схеме: он говорил, они смеялись. Здесь схема не работала вовсе, и это оказалось приятнее, чем он ожидал.

У лестницы на набережную стоял автомат с газированной водой. Стакан при нём был один на всех, гранёный, с мутными разводами по краю, и его полагалось ополаскивать тут же, на перевёрнутой шайбе, под слабой струёй.

— Три копейки с сиропом, — сказала Маргарита, ополоснув стакан и подставив его под кран. — У тебя есть?

— Есть.

— Тогда мне с сиропом. В следующий раз плачу я, по-честному.

Он опустил монету. Автомат хрюкнул, и стакан наполнился до половины. Она пила, стоя у автомата, придерживая свободной рукой прядь у виска, а допив, налила ещё и протянула стакан ему. Он взял его, накрыв ладонью её пальцы сверху, и подержал так дольше, чем нужно, чтобы перехватить стекло. Пальцы под его ладонью остались лежать, где лежали, тёплые от солнца и мокрые по краю.

— Тёплая, — сказал он, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Она тут всегда тёплая. Пей, пей.

Он допил. С лодочной станции кричали что-то неразборчивое, внизу, под парапетом, вода коротко била в бетон. Они стояли и молчали, и ни один не стал это молчание разбивать. Первой отвернулась она, посмотрела на море и опять задержала взгляд дольше, чем нужно, только теперь не на нём.

— Пошли, — сказала Маргарита и поставила стакан на решётку. — Тут дальше есть кусок набережной, где никого не бывает даже в августе.

Кафе с рассохшимися плетёными стульями стояло с распахнутой дверью, и оттуда на всю набережную била музыка. Оркестр наигрывал «Всё могут короли», и Маргарита вполголоса подхватила припев, явно наслаждаясь тем, как нелепо это у неё выходит.

— Ты вообще откуда такая взялась? — спросил он, когда они уже сидели на парапете у самой воды, свесив ноги. Камень под ладонями держал дневное тепло.

— Ниоткуда, — сказала она. — С неба упала.

И тут же, без всякой связи с вопросом, добавила буднично, будто речь шла о погоде:

— Я вообще не в доме отдыха живу, комнату сняла у одной бабки. А на пляж хожу через вахтёра, трёшку сунула — и порядок. Тут все так делают. Он и не спрашивает ничего, только руку подставляет.

Николай кивнул так, как кивают на самое обычное дело. Своих денег у него до сих пор не водилось, он тратил отцовские, а совать кому-то в ладонь не приходилось ни разу. Про себя он отметил и трёшку, и вахтёра, и бабку с комнатой, потому что запоминал всё, что она говорила: механически, не отдавая себе отчёта, по старой привычке запоминать даты и источники.

К вечеру они ходили по набережной так, будто знакомы были не полдня, а полжизни. Сумерки густели, фонари набирали силу, от нагретого за день парапета тянуло сухим теплом. Маргарита остановилась, облокотилась на него боком и сказала, глядя на воду:

— Слушай, у меня правило есть. Хочешь соблюдай, хочешь нет, но я предупредила.

— Какое правило?

— Никаких анкет.

Она произнесла это так же легко, как некоторое время назад про трёшку. Одно у неё, видимо, вытекало из другого.

— Фамилии не спрашиваем, город не спрашиваем, кем работаем, на кого учимся — тоже не спрашиваем. Без прошлого и будущего, чисто для здоровья. Согласен?

— Согласен, — сказал Николай.

Согласился он легко. Ничего, кроме забавного курортного каприза, он в этом не услышал: взрослая женщина хочет развлечься без последствий, дело житейское. О том, что спорить надо было именно тогда, пока правило не отвердело и не начало действовать сильнее любого приказа, он не подумал.

Солнце садилось за холмы, и вода приняла золотистый оттенок, какой бывает только в августе на юге, перед самой темнотой. Со стороны дома отдыха, из-за акаций, уже доносилась музыка. Танцплощадка открывалась, как всегда, ровно в восемь, и там наигрывали что-то медленное, разбавленное треском аппаратуры.

Николай повернулся к ней:

— Пойдём вечером на танцы.

Маргарита посмотрела на него, и пауза перед ответом вышла длиннее, чем требовалось для простого «да» или «нет». Он успел подумать, не сказал ли лишнего и не нарушил ли её правило одним этим приглашением. Из-за акаций доносился всё тот же медленный мотив, и оркестр на середине сбился с такта.

Age restriction:
16+
Release date on Litres:
17 October 2026
Writing date:
2026
Volume:
250 p. 1 illustration
Copyright Holder::
Автор
Download format:

Similar books