Read the book: «Дом Витгенштейнов. Семья в состоянии войны»
Посвящается Салли
Es gibt eine Unzahl allgemeiner Erfahrungssätze, die uns als gewiß gelten. Daß Einem, dem man den Arm abgehackt, er nicht wieder wächst, ist ein solcher.
Имеется несметное число общих эмпирических предложений, которые мы считаем бесспорными.
Если у человека ампутирована рука, она уже не вырастет – одно из таких предложений.
Людвиг Витгенштейн, О достоверности, 273–274
THE HOUSE OF WITTGENSTEIN: A FAMILY AT WAR
Copyright © 2008, Alexander Waugh
All rights reserved
© ФГБОУ ВО «Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации», 2020
Часть I
Свинство
1
Венский дебют
О Вене часто – и даже несколько назойливо – пишут как о городе парадоксов. Но если вы этого не знаете и никогда там не были, представьте себе каприччио из рекомендаций австрийского совета по туризму, пирожных с густым кремом, кружек и футболок с Моцартом, новогодних вальсов, величественных зданий со статуями, широких улиц, дам преклонных лет в мехах, электрических трамваев и липицианских жеребцов. Вену в начале XX века так не преподносили. Да ее и не преподносили вовсе. В некогда незаменимом путеводителе Марии Хорнор Ленсдейл 1902 года габсбургская столица выглядит гораздо неопрятней и динамичнее, чем в сегодняшних описаниях. Во Внутреннем городе и в центре, говорится в книге, «темно, грязно и мрачно», а в еврейском квартале «в домах непередаваемо гадко. Когда поднимаешься по лестнице, то, взявшись за перила того и гляди схватишь занозу, а стены все в липкой грязи. Зайдешь в темную комнатушку – потолок покрыт сажей, а мебель чуть ли не на голове у тебя стоит»1.
Немцу в венском трамвае иногда не с кем было словом перекинуться: в городе жили венгры, румыны, итальянцы, поляки, сербы, чехи, словенцы, словаки, хорваты, русские, далматинцы, истрийцы и боснийцы, – и жили, по всей видимости, довольно счастливо. Американский дипломат в 1898 году пишет:
Человек, который хоть какое-то время прожил в Вене, будь он чистокровнейшим немцем, женат скорее всего на галичанке или польке, его кухарка будет родом из Богемии, нянечка – из Далмации, слуга – сербом, кучер – славянином, цирюльник – мадьяром, а гувернер его сына – французом. Большинство государственных служащих – чехи, а венгры оказывают большое влияние на государственные дела. Нет, Вена – не немецкий город!2
За границей венцев считали добродушными, беззаботными и высокообразованными людьми. Днем средний класс проводил целые часы за разговорами в кофейнях за единственной чашкой кофе или стаканом воды. Здесь лежали газеты и журналы на всех языках. По вечерам люди наряжались, чтобы идти на танцы, в оперу, театр или концертный зал. Страстно любили всяческие представления, были беспощадны к несчастному актеру, забывшему текст, или певцу, давшему петуха, а своих кумиров обожествляли, преклоняясь перед ними. Стефан Цвейг, сам родом из Вены, вспоминал это увлечение своей юности: «В то время как в политике, управлении, в обыденной жизни все вершилось довольно спокойно и по отношению к любым недочетам были снисходительны, а к любому промаху терпимы, к произведениям искусства подходили без скидок: здесь дело шло о чести города»3.
1 декабря 1913 года почти во всей Австрии было холодно и светило солнце. К вечеру от северных склонов Карпатских гор до покатых холмов и зеленых низин альпийских предгорий разлился туман. В Вене стояла безветренная погода, на дорогах и тротуарах было тихо и непривычно морозно. День двадцатишестилетнего Пауля Витгенштейна был полон волнения и нестерпимого напряжения.
Липкие пальцы и холодные руки – кошмар любого пианиста: малейшая влага на кончиках пальцев приводит к тому, что пальцы скользят или «сбивают», случайно ударяя две соседние клавиши одновременно. Пианист с потными пальцами становится рабом своей осторожности. Если руки слишком холодные, пальцы деревенеют. Кожа не перестает потеть из-за холода, и в самом худшем случае пальцы коченеют, но остаются скользкими от пота. Многие артисты проводят тревожные час или два перед зимним концертом, погрузив руки в горячую воду.
Концертный дебют Пауля должен был начаться в половину восьмого вечера в Großer Musikvereinssaal, благословенном месте с почти идеальной акустикой, где Брамс, Брукнер и Малер не раз слушали, как впервые исполняются их работы. Именно отсюда – из «Золотого зала» – ежегодно транслируется по всему миру новогодняя вакханалия вальсов и полек. Пауль не ожидал, что на его дебют продадут все билеты. В зале было 1654 сидячих и 300 стоячих мест. Вечер понедельника, он никому не известен, а программа непривычна для венской публики. Впрочем, он отлично знал технологию скупки билетов. В детстве мама отправила его купить 200 билетов на концерт, в котором друг семьи должен был играть на скрипке. От билетной кассы его прогнали как мошенника, прикрикнув: «Если тебе нужны билеты для перепродажи, здесь ты их не найдешь!» Пауль вернулся к матери, умоляя ее послать с этим поручением кого-нибудь другого. Впервые в жизни он стыдился своего богатства.
Если в зале будет наполовину пусто, то по крайней мере как можно больше мест должна занять дружественная публика. Он хотел произвести впечатление мощной поддержки. Семья Витгенштейн была большой и крепкой. Ожидалось, что все братья и сестры, кузины и кузены, дяди и тети придут и будут оглушительно аплодировать в конце каждого произведения независимо от того, понравилось ли им исполнение. Постояльцы, слуги и дальние родственники слуг, многие из которых никогда раньше не ходили на концерты серьезной музыки, получили билеты и обязались прийти. Пауль снял бы зал поменьше, но его предупредили, что в таком случае критики могут и не появиться. А ему нужны были Макс Кальбек из Neues Wiener Tag-blatt и Юлиус Корнгольд из Neue Freie Presse, двое самых влиятельных музыкальных критиков в Вене.
Каждую деталь заботливо предусмотрели. Концерт с Венским филармоническим оркестром обошелся бы ему вдвое дороже, чем с менее престижным Tonkünstler Orchestra, но дело было не в деньгах. «Я не стал нанимать Венский филармонический оркестр вовсе не из-за цены, – писал он позднее. – Вероятнее всего, они не станут играть так, как ты этого захочешь, и тогда ты будешь выглядеть как всадник на необъезженной лошади. А потом, если концерт пройдет с успехом, могут сказать, что это исключительно заслуга оркестра»4. Он выбрал Tonkünstler.
Дирижер оркестра, Оскар Недбал, был на двадцать лет старше Пауля. Ученик Дворжака, композитор и первоклассный альтист, он десять лет был дирижером Чешского филармонического оркестра, а в 1906 году присоединился к Tonkünstler Orchestra. В 1930 году, накануне Рождества, он выбросился из окна четвертого этажа гостиницы в Загребе, и больше о нем не говорили.
Программа Пауля была необычной, вызывающей и провокационной. Он хотел исполнить четыре произведения для фортепиано и оркестра подряд – четыре виртуозных концерта за один-единственный вечер. Независимо от того, ждет ли молодого пианиста успех или провал, его дебют надолго запомнится как дерзкое гимнастическое выступление.
Произведения ирландского композитора-пьяницы Джона Филда, умершего от рака прямой кишки в Москве в 1837 году, в Вене давно вышли из моды.
Сейчас «пьяницу Джона» помнят как того, кто ввел форму ноктюрна – краткого фортепианного произведения мечтательного характера, позднее популяризованную Шопеном. Слуга и повар Пауля были, вероятно, не единственными зрителями, которые никогда не слышали о таком композиторе. Даже среди знатоков в 1913 году немногие сочли бы Филда достойным «Золотого зала»: у Вены было собственное наследие, самое выдающееся из всех городов мира, и тем, кто с детства впитывал Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Брамса, Брукнера и Малера (все они жили в то или иное время в Вене), музыка Фил-да могла показаться в лучшем случае безвкусной диковиной, а в худшем – дурной шуткой.
В истории не осталось свидетельств того, что Пауль чувствовал перед концертом, какое у него было настроение, когда он надевал фрак, грел руки в зеленой комнате, поднимался по крутым ступеням на сцену и кланялся аудитории, состоящей из друзей, незнакомцев, критиков, наставников, учителей и слуг, – но ему никогда не удавалось справиться с нервами. Позже бывало, что он бил кулаками в стены, рвал ноты или крушил мебель в комнате в напряженные последние минуты перед выходом на сцену.
Концерт Филда из трех частей длится 35 минут.
Если Пауль сразу и не заметил, ему, вероятно, доложили впоследствии, что Юлиус Корнгольд, главный критик Neue Freie Presse, вышел из зала во время аплодисментов и не вернулся послушать, как он исполняет «Серенаду и аллегро жиокозо» Мендельсона, «Вариации и фугу на тему Черни» Йозефа Лабора или грохочущий бравурный «Концерт для фортепиано с оркестром № 1» Листа. Когда они с семьей каждый день после концерта пролистывали газеты и музыкальные журналы, это странное поведение критика, должно быть, сильно действовало им на нервы.
Людвиг, младший брат Пауля, не мог прийти на выступление – его не было в Вене. За три месяца до концерта он уехал из Англии (где изучал в Кембридже философию) и поселился в двух комнатах в доме почтмейстера в крошечной деревушке на берегу фьорда к северу от Бергена в Норвегии. Как пишет в дневнике его близкий друг, решение подвергнуть себя добровольному изгнанию было «диким и безумным». В сентябре он решил, что хочет удалиться от мира, где «постоянно чувствует презрение к окружающим и раздражает других своим нервным темпераментом»5. В это же самое время он страдал (как это часто бывало) от навязчивых мыслей о смерти. «Чувство, что я умру, прежде чем опубликуют мои идеи, растет с каждым днем»6, – писал он своему учителю и наставнику в Кембридже. Через две недели потрясение побудило его действовать – он получил письмо, в котором сообщалось, что его сестра Гретль с мужем Джеромом переезжают в Лондон. «Он их не переносит и не сможет жить в Англии и постоянно терпеть их визиты», – пишет друг7. «Отправляюсь немедленно, – заявил Людвиг, – мой зять переезжает в Лондон, а я не вынесу, если буду так близко».
Вся семья хотела, чтобы Людвиг приехал на концерт Пауля и на Рождество, но он противился, долг подчиниться тяготил его. Семья его огорчала, прошлое Рождество прошло ужасно, он был в дурном настроении, а философская работа продвигалась с черепашьей скоростью. «К СОЖАЛЕНИЮ, я должен ехать в Вену на Рождество, – писал он своему другу. – Дело в том, что моя мать очень хочет меня видеть, так сильно, что страшно обидится, если я не приеду; и у нее сохранились такие плохие воспоминания об этом времени в прошлом году, что я не в силах отказаться»8.
2
В это время в прошлом году
Рождество в зимнем Пале Витгенштейн на Аллеегассе в венском районе Виден традиционно превращалось в экстравагантное и торжественное действо, которому все семейство придавало огромнейшее значение, но Рождество 1912 года (за год до концертного дебюта Пауля) отличалось от всех остальных, поскольку общая энергия и энтузиазм поутихли перед мрачным осознанием того, что глава семьи (отец Пауля и Людвига – Карл Витгенштейн) – крепкий и плотный по комплекции – умирал в своей спальне наверху. Он страдал от рака языка и месяц назад лег под скальпель известного венского хирурга барона Антона фон Эйсельсберга. Чтобы добраться до пораженной части, доктору фон Эйсельсбергу пришлось сначала удалить большую часть нижней челюсти Карла. Только тогда он смог приступить к удалению лимфатических узлов шеи, дна ротовой полости и того, что еще оставалось от языка Карла после прошлых операций. Кровотечение останавливала команда ассистентов при помощи новейшей технологии прижигания электрическим током.
Всю свою сознательную жизнь Карл курил большие кубинские сигары, и продолжал курить даже после того, как семь лет назад проявились первые симптомы его болезни. Потом доктора порекомендовали ему придерживаться постельного режима. В итоге он перенес семь операций, но рак продолжал обходить каждую хитрость доктора фон Эйсельсберга, продвигаясь кружными злокачественными путями от щитовидки к уху и горлу, и в конце концов к языку. Последняя операция прошла 8 ноября 1912 года. Эйсельсберг предупредил, что есть риск смертельного исхода, и за день до того, как врачи начали точить инструменты, Карл с Леопольдиной удалились в сумрак роскошного Musiksaal. Он взял скрипку, она села за фортепиано, – вместе они играли самые любимые произведения Баха, Бетховена и Брамса, долго, без слов прощаясь друг с другом.
На следующее утро в центре простой, хорошо освещенной операционной с сияющей плиткой доктор фон Эйсельсберг удалил опухоль из ротовой полости Карла. Возможно, ему наконец удалось уничтожить последние следы рака, но для Карла – вялого, онемевшего и ослабленного вторичной инфекцией – было слишком поздно. Он уехал из клиники, чтобы умереть дома. Итак, в Рождество 1912 года, обессилевший, он лежал в лихорадке, а семья собралась вокруг в мрачном ожидании.
3
Мятеж Карла
Гермина (произносится Герми́на), по-домашнему – Мининг, была первым и самым любимым ребенком из девяти детей Карла; ее назвали в честь дедушки, Германа Витгенштейна. Ее рождение отмечает поворотную точку на пути к успеху в делах Карла, и потому он всегда относился к ней как к талисману. Когда он умирал, ей было тридцать девять лет, она никогда не была замужем и до сих пор жила дома, находясь в полном его распоряжении. Она была замкнутой и сдержанной, с неестественно прямой осанкой, скованными движениями; те, кто плохо знал Гермину, могли счесть ее высокомерной и даже надменной. На самом деле она была весьма неуверенной в себе и чувствовала себя неловко в компании незнакомцев. Когда на обед пришел Брамс и ей разрешили сесть с ним за стол для почетных гостей, она так разволновалась, что убежала из комнаты и провела почти весь вечер в одной из уборных Пале – ее тошнило. На фотографиях юная Гермина выглядит проворной, женственной, может быть, даже хорошенькой, но из-за безотчетной потребности в уединении она всегда с подозрением относилась к мужчинам. Говорят, в лучшие времена у нее была пара поклонников, но ни один из них не оказался достаточно пылким, чтобы лишить ее девственности.
С годами она отдалилась ото всех, кроме самого близкого дружеского и семейного круга. Улыбка все реже появлялась на ее лице, она была нелюдимой, собранной, настороженной и педантичной. Даже в самые жаркие дни Гермина ходила в мрачных закрытых платьях, гладко зачесывала волосы назад и сворачивала конский хвост в пучок на затылке. Большие уши и заметный выступающий нос она унаследовала от отца. В последние годы жизни она походила на статного армейского офицера, наслаждающегося ранней отставкой, наподобие капитана фон Траппа в «Звуках музыки».
Несмотря на стеснительность, Гермина была талантливым пианистом и хорошей певицей, но больше всего она любила рисовать. В начале 1890-х годов, когда отец купил Пале (за 250 000 флоринов у обанкротившегося застройщика, который построил его для себя двадцать лет назад), Гермина вдохновила его начать собирать коллекцию произведений искусства и помогала ему в этом. Сначала ей позволяли выбирать работы и решать, где и как их можно выставить – отец в шутку называл ее в те дни «мой арт-директор», – но как только он взял дело в свои руки, она понемногу уступила позиции и вскоре превратилась лишь в тень деспотического отца-энтузиаста. Впрочем, она оставалась его ближайшим соратником, ездила с ним в утомительные поездки, инспектируя его фабрики и мельницы по всей империи Габсбургов, устраивала его деловые приемы, предлагала многочисленные улучшения в охотничьем поместье в горах. За несколько недель до последней операции она терпеливо сидела у его постели, записывая автобиографические заметки, которые он диктовал ей, срываясь в хрипящее стаккато одышки:
1864. Порекомендовали покинуть школу и учиться до выпуска в частном порядке.
Убежал из дома в январе 1865 года.
Два месяца жил в съемной комнате на Крюгер-штрассе.
Взял с собой скрипку и 200 флоринов, которые принадлежали сестре Анне.
Увидел в газетном объявлении просьбу молодого студента о помощи и дал ему денег в обмен на паспорт.
На границе, в Боденбахе, власти потребовали все паспорта. Пришлось ждать в большой комнате.
Был вызван лично для обыска двумя пограничниками. Фальшивый паспорт прошел проверку9.
Так называемая рекомендация покинуть школу была тем, что немцы и австрийцы называют consilium abeundi, – Карла фактически исключили. Герман Христиан Витгенштейн, которого часто приводила в ярость нерасторопность сына, в этот раз пытался сдержать упреки. Карл всегда давал повод для беспокойства, всегда был несговорчивым, упрямым и трудным ребенком, «себе на уме», и возникало немало ситуаций, когда приходилось его наказывать, – к примеру, однажды он заложил свою скрипку, чтобы купить стеклорез, в другой раз подкрутил что-то в башенных часах так, что те стали бить каждые пятнадцать минут и будили домашних через равные промежутки времени всю ночь; а как-то «одолжил» один из отцовских экипажей и повез сестру с ее другом кататься, но гнал слишком быстро, и экипаж разбился на мосту, так что приятель сестры сломал нос. Что уж говорить про тот случай, когда он убежал из школы в соседний город Клостернойбург? Ему было всего одиннадцать, и он выбросил дорогое пальто, чтобы сойти за уличного мальчишку. Когда Карл попрошайничал у дверей кофейни, его узнал мэр города. Его приютили на ночь, а наутро вернули разъяренным родителям.
Герман любил и всячески баловал старшего сына Пауля, тайком подсовывал ему подарки и воспитывал наследником своего состояния, но с Карлом, третьим сыном, он никогда не ладил. С самого начала они относились друг к другу прохладно и с недоверием, враждовали, и так продолжалось до смерти Германа в мае 1878 года. Гермина говорила, что отец и дед различались по характеру. Они были слишком разные, «как мел и сыр», сказали бы англичане, Tag und Nacht (как день и ночь), выразилась она. Карл был веселым, непредсказуемым и свободолюбивым, Герман – нудным, скупым и бескомпромиссным. Во всем остальном они были похожи: оба властные и неуступчивые, они враждовали не на шутку скорее из-за сходных недостатков, чем из-за различий.
Во второй раз Карл сбежал неожиданно, без предупреждения и объяснения причин. Стоял январь 1865 года. Ему было семнадцать. Сначала подумали, что произошел несчастный случай. Подморозило, мела страшная метель. Вену сковал лед, и все дороги, ведущие в город, занесло глубокими сугробами. Фотографию Карла раздали полицейским, те уверенно предсказывали скорое возвращение, но дни складывались в недели, недели превращались в месяцы, а Карла все не могли найти. Напряжение в семье Витгенштейн выросло настолько, что скоро никто не осмеливался даже упомянуть имя мальчика при родителях.
Из пограничного пункта в Боденбахе Карл держал путь в порт Гамбурга и там поднялся на борт корабля, следующего в Нью-Йорк. Он прибыл туда в начале весны, у него не было за душой ни гроша, только одежда, в которой он приехал, и дорогая скрипка в руках. Поначалу он устроился работать официантом в ресторан на Бродвее, но через пару недель ушел, чтобы выступать с группой бродячих музыкантов. Из-за убийства президента Линкольна 14 апреля в театре Форда во всех штатах запретили театральные и музыкальные представления, и группа Карла распалась. Вскоре он уже перегонял баржу, груженную прессованной соломой, из Нью-
Йорка в Вашингтон, и остался там на полгода, подавая виски в переполненном Nigger-bar.
Главной задачей было отличить одного черного от другого, чтобы понять, кто платил, а кто нет. Владелец бара сам не различал черных.
Впервые прилично заработал.
Одетый с иголочки вернулся в ноябре в Нью-Йорк и в первый раз написал домой10.
Память подводила умирающего. На самом деле первое письмо – несколько скупых строк – он отправил тремя месяцами раньше, в сентябре 1865 года, слуге Витгенштейнов, с которым он дружил. Результат не заставил себя ждать: на него обрушился шквал писем от братьев и сестер, от матери из Вены, но ничего – от отца: Карл так и оставался у него в немилости. Сначала отвечать было стыдно, но его молчание побудило сестру написать письмо, умолявшее поговорить с родителями. Карл написал, но не им, а ей: «Я не могу писать родителям; раз я не осмелюсь сейчас предстать перед ними и попросить у них прощения, то уж тем менее я способен сделать это на бумаге, которая стерпит все и не покраснеет. Я сделаю это, когда подвернется случай показать им, что я исправился»11.
Месяцами ситуация не сдвигалась с мертвой точки, но мать, жаждущая получить хоть словечко от блудного сына, забрасывала его письмами и денежными переводами. Карл все еще не мог решиться ей ответить. 30 октября он написал брату Людвигу (которого в семье звали Луис):
Мамино письмо меня ужасно обрадовало. Когда я читал его, у меня так билось сердце, что я едва мог продолжать… Сейчас я разношу еду и напитки. Ра-
бота нетрудная, но нужно держаться до 4 утра… У меня только одно желание – ты, вероятно, его уже угадал, – наладить отношения с отцом. Когда я займусь бизнесом, то напишу ему, но здесь вести бизнес очень сложно, так что не удивляйся, что я все еще не нашел другую работу12.
Карл устал и душевно, и физически. Он впал в депрессию и шесть месяцев страдал от ужасной диареи (возможно, дизентерии), отчего совершенно пал духом и исхудал. С большим трудом он собрался с силами и написал матери:
Можешь считать меня негодным сыном, ведь я благодарю тебя только теперь, когда получил столько твоих писем, а сам не писал, но я никак не могу обрести внутренний покой, который нужен, чтобы написать родителям. Каждый раз, когда я думаю о тебе и о братьях и сестрах, я чувствую стыд и сожаление… Дорогая мама, пожалуйста, поговори с отцом обо мне и будь уверена в искренней признательности твоего сына13.
О прямой переписке с отцом пока не шло и речи, по крайней мере до тех пор, пока он не найдет себе работу получше, чем барменом. Вернувшись из Вашингтона в Нью-Йорк, он стал давать уроки математики и скрипки в христианской школе на Манхэттене, но, не справившись с учениками, ненадолго устроился ночным сторожем в приют для обездоленных детей в Вестчестере. После этого он пошел преподавать в небольшом колледже в Рочестере, там хорошо кормили и платили приемлемое жалование – впервые с тех пор, как он прибыл в Америку. Только теперь он снова мог думать о Вене и об отце.