Read the book: «Секретный курьер»
© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
* * *
Памяти погибших секретных курьеров, безвестных, как и их могилы
Пролог
Сотни людей в самых разнообразных одеяниях копошились в Кронштадтском порту у больших, груженных углем барж. Лучи октябрьского северного солнца просачивались сквозь белесую мглу к полудню еще не рассеявшегося тумана. На сотню шагов предметы подергивались дымкой и теряли свои очертания. Даже портовый гул, обычный гул от грохота и лязга железа, ссыпки угля, свиста пара, и он расплывался в воздухе, будто мягкие стены сдерживали колебания воздушных волн.
Только вой сирен нефтеналивных пароходов и турбинных миноносцев находил в себе достаточно силы, чтобы прорваться сквозь пелену молчания.
Над дальней бурой мглой повис, как символ, блестящий крест собора, ясно видимый отовсюду.
Помощник присяжного поверенного, прапорщик во время войны, близорукий, в очках в поломанной железной оправе, перевязанной почерневшей ниткой, в обсыпанном угольной пылью френче и в котелке, с трудом, открыв от усилия рот, нес на своей худой спине мешок угля. Сходня пружинила под его ногами, крупные, осколки антрацита впивались в стертые подметки обуви. Впереди него нес уголь высокий, плечистый человек в обтрепанной, когда-то черной, теперь зеленой рясе. Рыжие голенища давно не чищенных разбитых сапог показывались у него при каждом шаге из-под полы рясы. Маленький монашеский клобук четко вырисовывался на блестящей золотой копне длинных кудрявых волос. Монах из Соловков.
Семнадцатилетний кадетик, в летней гимнастерке, без шапки, со спутанными, слипшимися от пота светлыми волосами, с порозовевшей от усилий и вымазанной углем мордочкой, стараясь показать, что он мужчина и силач, почти бегом, впереди монаха спустился со сходни и бойко высыпал мешок на угольную кучу.
Матрос в шапке, с вывороченной наизнанку лентой, чтобы нельзя было прочесть названия корабля – революционная мода, наблюдал за погрузкой, сидя на высоком, поставленном стоймя ящике. Он играл не доходившими до земли ногами, обутыми в новые желтые сапоги с высокими каблуками. В особенности они ему нравились потому, что на них были выбиты фестончики и дырочки. Удовольствие от сознания обладания такой обувью делало его добрым.
– Эй, послушайте, товарищ, – крикнул он пожилому, болезненному грузчику в черном длиннополом сюртуке и офицерских брюках. – Вы можете пропустить очередь, как вам, я смотрю, чижало. Присядьте пока, это ничего. У нас на работе люди не должны измучиваться, как раньше это было принято. Вы присядьте. Раньше, бывало, у нас на кораблях людей под музыку заставляли грузить, до того издевательство доходило. У людей пот и слезы, а они себе музыку играют. Присядьте, я разрешаю, как я есть надсмотрщик.
За баржой рядом стояла еще одна, за ней еще и еще. Издали маленькие, как муравьи, люди темной струйкой текли вниз, другие – вверх по сходням.
Но только этот угол Кронштадтского порта жил и шевелился. Во всех же других его частях нависла нудная тишина безделья и сонной тоски.
Так же сонно и ненужно раскинулись стоявшие на рейде, на бочках и у стенок корабли: изящная «Аврора», герой Октябрьского переворота, стояла дальше всех, за ней, ближе к выходным Лесным Воротам, – четырехтрубная «Россия», а затем, совсем недалеко от мола, – «Память Азова». На внутреннем рейде – бригады линейных кораблей и минная дивизия.
Балтийский флот был собран на свою базу.
Из всех портов Балтийского моря сошлись корабли в место своего последнего пристанища, проделав удивительный поход через ледяные поля. Давно не крашенные, все исцарапанные, с разрезанными льдом бортами, некоторые со снятыми трубами и разобранными для долговременного ремонта машинами, они стояли на тихой, свинцовой, с редкими лазурными лагунами воде, как памятники былому, недолговременные и ненадежные.
На давно не скатываемой верхней палубе «Памяти Азова» стояли два офицера. Командир, высокий и стройный остзеец, Миллер, молодой еще человек, с кирпичным обветренным лицом, всегда улыбающийся и показывающий при этом великолепные зубы, и другой, маленький, на голову ниже Миллера, необыкновенно широкий в плечах, с крепкой, как у борцов, шеей. Это был вахтенный начальник «Памяти Азова» Келлер.
– Хочешь в Петербург сегодня? – спросил Миллер. – Смотри, кажется, в два часа пойдет ледокол, нечего тебе дожидаться парохода. Таким образом ты выгадываешь три часа времени.
– Да, хотелось бы… Послать Боброва за разрешением в судовой комитет? А?
Миллер подошел к трапу, ведущему с мостика.
– Бобров! – крикнул он необычайно зычно. Почти моментально показалась веснушчатая физиономия вестового.
– Разрешение для господина лейтенанта идти на берег по казенным надобностям и катер к правому трапу.
…Старый катер «Азова» с нечищенной медной трубой через несколько времени показался из-за кормы корабля. Матрос с крюком и без шапки стоял на носу, готовый ухватить за штаг трапа.
– Фадеев, – весело крикнул ему Миллер, – что ж ты пустую голову показываешь, а где шапка?
Видно было, что он кинул эту фразу, чтобы позабавиться. Что уж там за дисциплина теперь!
– Шапку в кубрике оставил, она больно чижолая, – ответил матрос и осклабился.
Бобров принес разрешение, и Келлер стал спускаться по трапу.
– Нэсси увидишь, кланяйся! – крикнул Миллер, перегнувшись через поручни мостика.
Катер отвалил.
Вскоре показался большой ледокол, полный народа. Оттуда слышались пьяные крики и гармошка. Фадеев с завистью глядел на эту соблазнительную картину.
– Это они собравши на единый фронт против Колчака, – сказал басом рулевой катера, – не следовало бы вам с ними идти, ваше благородие!
– Ничего, дойдем как-нибудь, – ответил Келлер и прыгнул на каменную ступеньку пристани.
Катер пошел обратно.
Вся верхняя палуба ледокола была забита народом. Были матросы с ленточками «Севастополя», «Гангута», «Авроры», «Лейтенанта Бутакова», подводных лодок и транспортов. Они сидели на своих сундучках и мешках, курили и щелкали подсолнухи. У некоторых были в руках водочные бутылки, другие закусывали. Крепкая ругань повисла в воздухе. Большой плотный матрос в шинели внакидку растягивал мехи огромной «итальянки», с хрипом отхватывая какой-то марш. Матросы с неодобрением провожали взглядами шедшего на бак Келлера. На всем ледоколе не было ни одного офицера.
«Стать бы так, чтобы не обращать на себя внимания. Может быть, и забудут о моем присутствии».
Ледокол начал беззвучно рассекать воду. Заснувшее море морщилось крупными полукруглыми складками, кривившими отражение бортов корабля. Глухо постукивала машина. Уже навстречу бежала светло-серая длинная стена мола, и открывался выход в Лесные Ворота. Брошенный кем-то окурок папиросы ударился о грудь Келлера.
«Начинается», – подумал он, и сердце забилось сильнее.
– Что же это мы, товарищи, будем смотреть, чтобы белогвардейцы из Кронштату убегали? – раздался высокий голос с надрывом. Келлер ждал продолжения. Относилось, несомненно, к нему. Пока не поддержал никто.
– Мы сейчас идем, может, свою голову сложить за свободу, – продолжал голос.
Гармошка смолкла.
– Это, товарищи, надруганье, можно сказать, над нами. Любоваться мы, значит, должны этим позором для Красного флота?
– В воду его, – отозвался кто-то, нерешительно пока. – В воду, в воду! – крикнуло несколько голосов.
Из толпы вышел небольшого роста матрос, с ленточкой «Севастополь». Бывший толковый унтер-офицер, по-видимому, как определил Келлер, с подчеркнутым хладнокровием оперся локтем о планшир.
– Вы куда едете сейчас? – спросил матрос.
– По казенной надобности, – ответил Келлер и затянулся папиросой.
– Разрешение есть?
– Есть.
– Покажите!.. – Здесь нет подписи Чрезвычайного комитета по борьбе с контрреволюцией, – сказал матрос тоном придирчивого экзаменатора.
– Скажите, я не знал, – сказал Келлер, ложно оживившись, – я полагал, что достаточно судового комитета. Впрочем, с кем имею честь говорить?
– Что там еще валандаться, – сказал какой-то матрос, по виду кочегар, – в воду иво, чего там! – и вытер себе пальцем нос.
– Позвольте, я уж сам, товарищи, – обернулся к толпе матрос с «Севастополя» с недовольным видом. – Прошу не вмешиваться в мои функции. А так, если каждый станет выступать… с кем имеете честь? Товарищ председателя Чрезвычайного комитета с вами говорит.
И он отступил на шаг, любуясь эффектом.
«Любит иностранные слова, на этом и возьму его», – подумал Келлер.
– Видите ли, товарищ, при данной концепции я никак не могу оказаться ответственным лицом. Новое распоряжение, несомненно, еще не декретизировано, иначе у нас на корабле об этом было бы известно.
Келлер выждал немного. Матрос мучительно старался распознать – была ли в ответе Келлера насмешка или он говорил серьезно.
– В воду! – воплем пронесся чей-то истерический голос. – Мы из-за его проклятого адмирала погибать будем!
– В воду, в воду! – заревела толпа.
Ледокол только что прошел Лесные Ворота. Впереди направо неподвижно застыл на воде большой буй с решеткой вокруг фонаря.
«Прыгнуть в воду самому?.. Побольше остаться под водой?.. Стрелять будут беспорядочно и не целясь… Заплыть за буй с другой стороны и ухватиться за решетку?.. Может быть, пройдут мимо. Пьяные!»
– Я полагаю, что вы как представитель молодой власти особенно должны отстаивать свой авторитет, – сказал он тихо матросу, – иначе получится нонсенс.
Матрос успокоительно мигнул: не беспокойтесь, дескать, не допущу беспорядка.
– Товарищи, – обратился он к толпе, – если самосуд, я сейчас снимаю с себя должность, потому что это непорядок, и ставлю такую альтернативу: либо соблюдение тишины, либо скидаю власть.
Толпа притихла. Высокий кочегар под обаянием великолепных слов приоткрыл рот и замолчал.
Ледокол входил в канал. По сторонам побежали высокие, поросшие травой и покрытые деревьями дамбы.
«Вот тут-то совсем хорошо в воду прыгнуть. Можно затем бежать по дамбе, спрятаться», – неслись у Келлера мысли.
– Я особенно подчеркиваю тот факт, что я еду по казенной надобности, – сказал он значительно матросу. Как-то почувствовал, что наступил психологический перелом. – Для своего корабля.
– Во всяком случае на берег вы не сойдете, – заявил матрос, чтобы не сдаться.
– Я протестую на законном основании, – ответил Келлер с подчеркнутой вежливостью, – но обещаю, что в следующий раз не премину зайти в ваш комитет. Теперь-то я не смогу оправдываться незнанием закона.
Матрос повернулся и отошел. Ему нечего было добавить.
Через несколько времени, как будто нерешительно, ударила гармонь. Потом разошлась, и полилась плясовая. Под такие звуки не хочется убивать.
«Спасен», – подумал Келлер и провел рукой по увлажнившемуся лбу.
Коленки слегка дрожали.
Показалась Английская набережная. Ледокол катился по инерции, легко преодолевая течение. Не доходя Николаевского моста, против особняка князя Кочубея, он ошвартовался. Готовили сходни, на борту толпились матросы. Борцы на фронт против Колчака. По привычке, которой не могла искоренить даже фантастическая революционная свобода, они подтягивались, перейдя с ледокола на набережную, и выстраивались в две шеренги.
Они проходили мимо Келлера, который так легко мог бы стать их минутной жертвой, совсем не замечая его. Не было сомнения, что он располагал полной свободой. Он задержался немного, чтобы узнать, кого ждут. Ожидание длилось недолго. Со стороны Благовещенской мягко и медленно подкатил большой черный лимузин. Келлеру бросилось в глаза поразительно бледное лицо сидевшего в нем человека с маленькой черной эспаньолкой и в золотом пенсне. Глаза на этом лице смотрели беспокойно и неуверенно.
Матросы вытянулись и замерли.
Келлер спокойно спустился по сходне и свернул по набережной на Николаевский мост. Сильный ветер с Невы гнал мелкие снеговые пушинки, таявшие при соприкосновении с мостовой.
На углу Кадетской линии и Николаевской набережной он сел в трамвай, переполненный людьми в солдатских шинелях. Повис вместе с другими на ступеньке площадки. Разбитый прицепной вагон дребезжал и невероятно тряс. Без конца тянулся Меншиковский дворец – кадетский корпус.
«Завтра надо многое сделать. Приготовления к бегству. А главное, это страшное прощанье. Прощанье с Ли. Скорее бы к себе, посидеть, обдумать все один на один, никем не тревожимый. Обдумать, сообразить!.. Тучков мост… Дворец Бирона… Белые ночи так хороши были. Не так давно, казалось бы! Студенческие времена. Кто-то свалился… Держись крепче!»
На углу Рыбацкой и Большого проспекта Петербургской стороны он сошел и пошел на Большую Зеленину.
Старый, знакомый путь… Когда дошел до Малого проспекта, налево, в глубине глянуло на него продырявленное снарядами здание Владимирского военного училища.
«До сих пор не заделали брешей. Какая пальба была здесь в прошлом году! Вот и мой дом!..»
Келлер вошел во двор. В надвигавшихся сумерках поблескивали штыки винтовок. Несколько красноармейцев столпились у входа в дворницкую. Проверка домовых книг!
Жена известного петербургского архитектора госпожа Дернау вышла в три часа дня из дома, где она жила с сыном и его женой, на Пермской улице, в двух шагах от Каменноостровского проспекта. Госпожа Дернау была худенькой маленькой женщиной лет семидесяти. Она была в строгом черном костюме, в токе с длинной вуалью, в руках – высокий зонтик. Она закрыла за собой тихонько парадную дверь, осторожно, как заговорщица. К счастью, никто не встретился ей на лестнице. Со счастливой и плутоватой улыбкой вышла она на улицу и засеменила быстрой, старческой походкой по Каменноостровскому, чтобы поскорее сесть в трамвай № 3 на остановке на углу Большого.
Сегодня ей повезло. На кухонном столе она нашла целую кучку денег, этих смешных новых денег, называвшихся керенками.
Прислуга принесла сдачу с рынка. Госпожа Дернау торопливо сжала в кулак целую горсть хрустящих бумажек и скрылась из дому. Наконец-то! Уже неделю ее томили в этом доме, не давая денег. А без них нечего делать. Она знала, что ее считают ненормальной, но ей это было безразлично.
После убийства матросами в Гельсингфорсе ее внука Шуры у нее началась новая интересная жизнь. Передвижение, беспрерывное передвижение из одного края города в другой. Она полюбила трамваи, дававшие ей особенно острую радость восприятий. Некоторые номера ей нравились больше других. Например, № 3, идущий к Балтийскому вокзалу. Хороши были также № 8, переходивший деревянный Тучков мост так низко над водой (не то что Троицкий мост), и № 5, шедший в порт.
Она приоткрыла кулак, зажимавший бумажки. О, как много! Теперь она сможет кататься весь день до изнеможения.
На остановке ей удалось, после легкой борьбы, занять место на площадке, у самых перил. Оттуда было прекрасно видно все. Кто-то в серой шинели без погон наступил ей на край вуали, и она терпеливо ждала, пока тот сам догадается принять ногу. А пока вуаль стягивала ей ток на затылок. Это, конечно, не было важно.
Важно то, что она могла спокойно наблюдать, как неслись торцы, сливаясь при быстром ходе вагона в непрерывную полупрозрачную ткань, как далеко внизу как бы застыли синие волны Невы, как кудрявились вокруг сумеречного раздутого купола Исаакия облака.
Город, безусловно, переменился, не было блестящей публики, это верно, но это же не обязательно. Радость от передвижения оставалась та же. У Сенной площади много народа вышло. Можно было войти и занять место внутри вагона.
В этом вагоне госпожа Дернау оставалась до шести часов вечера, затем стала ездить в № 8 из конца в конец, пока вагон не пошел в депо.
Она немного устала и дремала от времени до времени. Было 12 часов ночи, когда ее попросили выйти из вагона; она встала и пошла, корректная, вежливая, через толпу зубоскалящих по ее адресу кондукторов и вагоновожатых. Ее уже знали. Она шла наугад, как птица летит из Европы в Африку. Конечно, если бы она спросила, ей бы, наверное, указали кратчайший путь, но случилась неприятная вещь. Она совершенно забыла, где живет.
Она шла автоматически, безотчетно ориентируясь по старым и знакомым признакам, даже не доходившим до ее сознания, и шла довольно правильно, потому что через три часа все же нашла себя на Каменноостровском.
Тут силы ее оставили, и она упала без сознания. Когда она пришла в себя, то могла стать только на колени, стать на ноги не могла. В таком положении она оставалась довольно долго, поджидая случайного прохожего, который помог бы ей подняться. Через пустырь, отделявший Каменноостровский от Малого проспекта, доносился вой сдыхавшего от тоски и голода пса. Госпожа Дернау опять попробовала встать, но это ей не удалось.
В это время из темноты вырисовалась идущая ей навстречу фигура человека. Тогда она протянула руки и спокойным голосом попросила помочь ей подняться.
Видно было, что прохожий очень обрадовался встрече с ней, и быстро поднял ее.
– Благодарю вас, – сказала госпожа Дернау довольно сухо и немного пожевала губами. Она не знала, с кем имеет честь.
Прохожий, как бы догадавшись о том, что она думала, поднес руку к козырьку фуражки (он был в форме) и представился: «Лейтенант Келлер».
– Очень рада, – вежливо, но важно сказала госпожа Дернау. – У меня был внук Шура. Моряк. Вы, верно, слыхали? Его убили. Дернау. А теперь я вам буду очень обязана, если вы меня проводите до дому. Я никак не могу найти, где он. Где-то здесь, но не могу вспомнить. Если не затрудню, разумеется.
– Что вы, что вы, ради Бога, я так рад. Вы меня выручаете. У нас в доме берут заложников сейчас, я и бежал, чтобы не влипнуть, и решил проходить до утра. В восемь часов это у них кончается. Я так рад. Обопритесь на мою руку. Вот так. Теперь будем искать.
– Почему это нигде не видно городовых? – сказала госпожа Дернау. – Самое простое было бы спросить кого-нибудь из них.
– Городовых теперь нет, сударыня. Их сняла революция. Вы ведь знаете, что у нас была революция?
– Да, конечно, знаю, – равнодушно ответила она, – но почему нет городовых? Они должны быть на своих постах. Мы были у себя в имении в Ковенской губернии, когда началась революция, нас сожгли, – добавила она несколько обиженно.
Они стали обходить дома, один за другим, звоня в ворота.
Выходили заспанные дворники. Келлер указывал на госпожу Дернау и затем незаметно себе на лоб. Простой народ всегда участливо относится к умалишенным. Действительно, ни разу не случилось, чтобы хоть один дворник выразил неудовольствие, что его разбудили напрасно. Почти все заинтересовывались происшествием, многие даже старались прийти на помощь.
– Вот напротив, в номере 103, живет подобная дама, – сказал бородатый дворник, – показывает, что в таком роде и одеянии. Позвоните там.
Стоял и ждал, пока звонили в 103-м номере, пока отворили и сказали, что нет такой.
Уже два часа продолжались поиски. Оба устали и присели на крылечке какого-то двухэтажного дома.
Госпожа Дернау как воспитанная особа старалась занимать Келлера разговором. Крыльцо, на котором они сидели, приходилось как раз против Геслеровского, на котором столько домов с большими садами, отгороженными высокими, сплошными заборами.
Почти беспрерывно из одного такого сада доносился вой погибающего пса. Тот самый вой, что слышала госпожа Дернау, когда стояла на коленях.
– Удивительно унылый вой, – сказала она растянуто. – Наверное, по покойнику воет. Вообще, такой вой предвещает несчастье. А вы заметили, сколько новых домов появилось в Петербурге? Как хорошеет город. Дом Воейкова, например, – произнесла она, подумав. – Вспомнили, наконец, что фронтон может быть красочным. Но что-то творится в городе непонятное. Я не могу сообразить, в чем дело. Какое-то беспокойство. Странное освещение по ночам. Не могу сообразить. Как вы думаете, а если б я взяла абонемент на трамвайные линии номер 8, 3 и 5? Как вы думаете? – и она хитро на него посмотрела.
Яркие, режущие лучи прожектора вспыхнули в конце проспекта и медленно поползли им навстречу. С грохотом, от которого дрожали стекла, приближался блиндированный автомобиль. Он вползал на Ждановский мост подобно допотопному чудовищу безмерной силы, глупому, но неотвратимому.
– Смотрите, это еще что такое, – сказала госпожа Дернау, – будто марсианин какой-то! – и неодобрительно покачала головой.
Келлер в тоске сжал пальцами голову.
Когда автомобиль с его беспокойными лучами прошел, небо со стороны островов показалось совсем розовым. Сырой свежестью все сильней тянуло с островов, чем ближе к ним приближались. Совсем розовыми казались и далекие купы рощ.
Какой-то человек в солдатской шинели вышел из поперечной улицы. В левой руке он держал большую рыбу, хвост которой свешивался почти до земли.
– Бабушка, – крикнул он радостно, – где же вы пропадали с трех часов дня? Уже в комиссариат дано знать!
Госпожа Дернау молча улыбнулась.
– Это дворник нашего дома, – сказала она затем. – А вас, милостивый государь, я прошу зайти к нам выпить чашку чаю, – обратилась она к Келлеру, – мы все будем очень рады.
Глава I
«Он все еще стоит на своем месте, огромный доходный дом эмира Бухарского. Несмотря ни на что… Кругом – сон и призраки, но этот дом – действительность. Вернее сказать: то, что этот дом стоит на самом деле, продолжает стоять, как и раньше, служит доказательством, что сна-то этого и нет и что то, что происходит, – настоящая жизнь, безобразная, несущая разрушение, но все же жизнь. И кинематограф, «Спортинг Палас», переделанный из театра «Зона», тоже стоит на месте. Даже сделанная из бетона группа – колесница с четверкой вздыбленных коней – совершенно цела».
Келлер замедлил шаг… Группа на фронтоне «Спортинга» привлекла его внимание. Работа – так себе, но здесь что-то другое. Группа эта странным образом перебрасывалась в его воображении в будущее. Не так, как это бывает иногда, что видишь или слышишь что-либо и тебе кажется, что это уже было однажды, а совсем по-иному: это еще будет, когда-нибудь он увидит нечто подобное в другом месте, в другой стране…
«Странно, странно, но интересно… Об этом еще стоит подумать».
Да, еще одна мысль! Вещи определенно не принимают никакого участия в событиях, им ни до чего нет дела. А ведь раньше, до этого, казалось, что они связаны с человеком. Пример: на углу Ждановской набережной и Каменноостровского стоял раньше городовой. Слева и справа от него были решетки садов, прилегавших к богатым особнякам. Это фон, так сказать. Портрет, может быть, и без фона, а здесь иначе. Остался фон, а городового нет.
…В минувшем марте я видел его в последний раз. Рыжебородый красавец и великан, он лежал в штатском навзничь на холодных, покрытых снегом досках дровней. Пиджак его был расстегнут, и рубашка выдернута из брюк, так что видно было белое тело рыжего человека. В животе была красная ранка, след от восьмилинейной пули. Совсем маленькая… Он еще дышал… Ну хорошо, хорошо, будем продолжать развитие мысли. Значит, вещам, а в частности домам, решительно безразлично, что это все произошло.
Каменные будут стоять, а деревянные либо сгниют, либо пойдут на топливо.
Как этот, на углу Кронверкского и Каменноостровского. Нет его теперь. Что в нем было? Да, как же, меблированные номера! В них еще жил Коновницын и готовил покушение на графа Витте!»
В этот миг Келлер проходил уже под первой аркой дома эмира и выходил на светлый прекрасный двор. Прямо перед ним находился второй подъезд, во второй двор.
С необыкновенной ясностью он представлял себе черный ход, по которому ему предстоит подняться.
Загаженная лестница. Нет пока никакой надежды, что в скором времени ее вычистят. Он подымется до площадки третьего этажа и постучит в дверь. Откроет 14-летний Минька и, быть может, она сама – Ли. И он увидит серые глаза, в которых, как черные звездочки, светит печаль, прочно засевшая вот уже несколько месяцев. Почти с самой революции. Так дней через пять после ее начала. В первый день, когда еще не рождалось тяжелого предчувствия, что это не то, было как-то роде праздника, нечто бестелесное. Как будто изменилась сила земного притяжения. Но потом появилось ощущение беспомощности, покинутости, и скоро начался сумасшедший дом.
Келлер позвонил. Послышался стук далеких каблучков. Гувернантка или она? Но по тому, как сильно и нервно повернули ключ, он узнал, что это Ли.
Да, это была она. За несколько дней, что он не оставлял своего корабля в Кронштадте, она еще больше похудела. Появились маленькие мешочки под глазами и созвездие Креста родинок ярче выступало на похудевшей левой щеке.
Серые глаза умоляюще посмотрели на него. Они догадались и уже знали. Ничего не нужно было говорить.
Келлер опустил глаза и молчал. Затем он вздохнул и тихонько провел руками по ее мягким каштановым волосам.
Обыкновенно он говорил ей при этом: «Моя кашта-ночка», – в этот раз не решился произнести этого слова. Теперь и в этой обстановке было бы слишком ужасно. Он знал, что она боится, что он их произнесет, и молчал. Но это все же не помогло. Она поняла, почему он боится произнести их, и заплакала.
– Едешь? – произнесла она шепотом.
Келлер, не отвечая, прошел вперед. Они прошли длинным коридором. Справа была открытая дверь в ванную.
Как будто совсем недавно было свито это гнездо, правда, чужое, для ее семьи, но в нем жила она, и этого было достаточно.
Теперь он оставляет ее. Конечно, на время.
«Тебя никто не будет любить, как я». Она это ему говорила.
Может быть. Но сейчас нельзя об этом думать. По тысяче и одной причине. Нельзя размякнуть.
В большом кабинете стояла детская кроватка.
– Теперь здесь спит Катишь. У нас взяли две комнаты. Вселили бюро. Какой-то железной дороги.
Келлер, не снимая пальто, сел в кресло. Некуда было положить фуражку. Он поместил ее себе на колени. Якорь и красная звезда… фуражка Временного правительства. И сейчас же в сероватом тумане выплыл Кронштадт, унылый рейд, вросшие в воду недвижные, безвольные и поруганные корабли. И вчерашнее утро! Этот страшный переезд на ледоколе.
Ли вышла в соседнюю комнату. Келлер успел заметить, что ее щеки были мокры.
«Их покрывает пушок. Теперь он мокрый, этот пушок…»
Окно. Выходит на площадь. Последний раз она поднялась на подоконник, чтобы махнуть ему рукой, когда, оставив ее, он остановился там после свидания. Теперь когда? Что еще освежить из воспоминаний сейчас, в последний час разлуки? Дача на Приморской дороге!
Сосны на высоком песчаном бугре. Как-то он привязал к их колючим ветвям стеклянные колокольчики.
Разных тонов. Был один такой, который звонил, даже когда не было ветра. Странно это. А один звонил только в бурю. Как буревестник. Как будто колокольчик мальчика, сопровождающего католического священника, когда тот несет умирающему Святые Дары.
«Дача заколочена теперь, а колокольчики звонят. Одни… Еще! Мой кабинет, где мы встречались. Прямо от двери висит темная картина “Мария Магдалина” Прокачини. Освещена верхняя часть лица. Блестит русая прядь. Глаза, полные слез. Написана 400 лет назад. Тоже понимали слезу. Геркуло Прокачини… И в Эрмитаже есть Прокачини. Эрмитаж. Старенький лакей в чулках. Великолепно знает табакерки… Для Ли всегда праздник ходить в Эрмитаж. Полутемный зал, выходящий во двор, диванчик перед огромным охотничьим натюрмортом Снейдерса. Великолепная вещь. И белая лестница. Прямо перед ней “Графиня Дюбар-ри” Гудона. Смело!»
Открылась дверь, и вошла Ли. В ее руках большой деловой портфель. Бедненькая, как она не понимает, что все это мертвое. Дела! Суд сожжен. Сейчас рождается новое право.
Ли положила тяжелый портфель и зарыдала.
– Вот! И ты меня оставляешь одну, без помощи. Кто мне поможет разобраться во всем этом, я ничего не понимаю. – Она отчаянно зарыдала.
Что бы сделать, чтобы снять с нее эту невыносимую, безнадежную тоску, превратить ее в печаль?
Келлер далеко отбросил фуражку и опустился на колени перед креслом Ли. Он обнял ее колени и положил на них голову. И как всегда, его руки ощутили под тонкой материей скользко-упругие бедра. От теплого тела шел милый аромат. Он все сильнее сжимал ее ноги.
«Милая детка, успокойся! Моя каштаночка, моя славная Ли!» Он знал, что теперь можно и даже должно говорить эти слова. Обнимая ее, он поднимался все выше и выше и наконец охватил руками ее мокрое лицо.
– Пойми, что это не нужно, это глупости, все эти дела! Это не важно. Важно другое. Мы должны остаться живы, ты, я, твои дети! Мы должны остаться живы! Я не знаю, я не верю в будущую жизнь, но здесь, на земле, мы должны еще встречаться, не дрожа за свою жизнь. Ты понимаешь? Успокойся, умоляю тебя. Ты глупенькая, ты не понимаешь, ты женщина! – Он держал, крепко сжимая ладонями, любимое лицо. Большие серые глаза смотрели прямо в глубь сердца. Что-то подступало к его горлу.
Чтобы скрыть рыдания, он с тихим стоном приник губами к родинкам на щеке.
Ли обняла его шею, прядь волос до боли прижалась к его щеке. И в ароматном полумраке ее волос Келлер тихо, таким голосом, каким рассказывают сказки, стал говорить ей:
– Ты понимаешь, Ли, они держатся на волоске. Это временная власть. Мы все работаем. Ты понимаешь, англичане. Это мощь! Вот увидишь, через две недели максимум здесь, на Неве, будут английские миноносцы. Красный флот – ничто. Они струсят, передадутся. А англичанам нужно это, – он продолжал таинственным тоном, – ведь война! Им важно, чтобы большевики не соединились с немцами. Огромные деньги у них. Они все купят. Ты увидишь, Каштаночка! У-ви-дишь, – продолжал он, сопровождая каждый слог поцелуем в брови, в мокрые глаза, в теплые полуоткрытые губы.
– Не думай о том, что в портфеле. Брось это, Ли! Потом все уладится. Придет в норму само собой.
Но вдруг Келлер почувствовал с отчаянием, что его отталкивают. Опершись руками в его грудь, она отстранялась и странно смотрела на него.
– Ты погибнешь! – крикнула она и опять, уронив голову в безнадежные ладони, зарыдала.
Келлер заложил руки в карманы и подошел к окну. Рыдания за его спиной раздавались с прежней силой.
«Для чего и во имя чего, для чего, для чего, реальная ли вещь, что я задумал? Да, но если все будут так рассуждать… Но нет ни предчувствия гибели тех, кто захватил власть, ни предчувствия успеха. Тогда, в 1905 году, было по-иному. Тогда революция казалась театром, теперь обратное явление»…
– Ты погибнешь! – послышалось за его спиной снова, и рыдания усилились.
Келлер подошел к ней и положил ей руки на плечи, содрогающиеся от плача.
– Послушай, Ли, дорогая подружка, ну, возьми себя в руки, поразмысли хорошенько! Ну, смотри! Ты знаешь, что есть несколько человек матросов, которых пришлось посвятить. Машинисты на наших катерах. Можно ли поручиться, что они всегда будут хранить тайну? Пока им платят большие деньги, это еще может идти. Но если произойдет временная задержка? Или если один из них напьется и проболтается? Ну, скажи сама, что тогда будет? Куда бежать из Кронштадта? Надо исчезнуть сейчас, пока еще есть время. На свободе столковаться, собраться, вооружиться и ударить тогда на них со стороны. Мы будем не одни. Идет огромный экспедиционный корпус на Север. Думаешь, трудно будет справиться с этой швалью? Кто у них есть? Матросы, это главное, а потом латыши и китайцы. Китайцы – для пыток. Значит, матросы и латыши. Но латышей – единицы.
Ли обняла его за талию и прижалась головой к его груди. Напротив, в зеркале, отражалось ее лицо с такими странными, невидящими глазами. Он погладил ее лоб и почувствовал, как беспорядочно билась под его ладонью жилка на ее виске.
– Куда ты едешь? – спросила она как будто спокойным голосом.
– Сейчас я возвращаюсь в Кронштадт. Владя до сих пор не решил окончательно. Катер готов. План такой: мы, то есть. Владя, Пурит и я, идем под парусами в Ораниенбаум, а вечером дерем в Финляндию. Чем хуже погода, тем лучше. Толбухин маяк не горит теперь, служба не налажена, прорваться будет нетрудно. Если же не на катере, то я со старшим Агафоновым, знаешь, лейб-казаком с седыми волосами (я тебе говорил), переходим финскую границу. Там куплен патруль красноармейцев. Дело верное. Переправимся через Сестру-реку на пароме, придем в Райайоки, а оттуда в Гельсингфорс. Ну, надо идти. Увидишь, что через две недели мы встретимся снова. Не забывай, Ли, нашу квартирку, смотри за картинами.
Он опустился перед ней на колени и положил голову на грудь. Ли опустила свои холодные руки на его голову.
Часы на камине отбивали время мелодичным тоненьким звоном. Теплый аромат, единственный и любимый, шел, как и во время прежних безмятежных свиданий, от ее тела. Келлер приблизил к себе ее голову.
– Твое дыхание, я хочу взять в себя твое дыхание, глубоко, надолго.
Он приник к ее полураскрытому рту. Затем резко поднялся, оторвал ее руки от себя и направился к двери. Ли сидела не шевелясь. Келлер прошел по длинному коридору к выходу на черную лестницу. Когда он взялся за дверную ручку, то услышал стремительный бег: Ли бежала к нему, чтобы еще раз, последний, обнять его, задержать… Келлер быстро открыл дверь и сбежал вниз по лестнице. Выбежал на двор. Два китайца в расстегнутых солдатских шинелях смотрели на него, осклабясь.
Келлер остановился на минуту в раздумье. Нет, у него не было сил так расстаться. Еще раз увидеть ее, услышать ее голос! Он снова поднялся на лестницу. Открыла Катишь, 12-летняя девочка с глазами Ли и длинной русой косой с великолепным бантом былых времен.
– Здравствуйте, Николай Иваныч, – сказала она тихим голоском, потупив глаза. – Мама в кабинете, ей не по себе, она так плачет.
Келлер быстро прошел по коридору в кабинет. Ли сидела в кресле спиной к нему. Плечи ее вздрагивали. Она повернула к нему заплаканное лицо.
– Слушай, Ли, у меня нет сил расстаться с тобой!
– Опять вы пришли! Уходите же, наконец! Зачем вернулся? Чтобы опять мучить? Значит, так суждено! Уходи, пожалей меня, молю тебя!
Келлер повернулся и тихо пошел обратно.
В комнате гувернантки чинно сидела перед письменным столом Катишь и осторожно перелистывала какую-то книгу.
– Прощай, Катишь! – сказал Келлер, стараясь говорить бодрым голосом.
– Вы разве уезжаете, Николай Иваныч? – медленно и тихо спросила его девочка. – А когда вы вернетесь?
– Через две недели, в этом роде. Привезу тебе шведские сапоги для лыж.
– До свидания, – чуть нараспев сказала Катишь и сделала ему реверанс, как воспитанная девочка. – У нас будет очень скучно без вас, Николай Иванович. И мамочка будет скучать, – добавила она еле слышно.
Келлер вышел на Каменноостровский. Перешел Большой проспект и направился к Троицкому мосту.
У витрины Эйлерса он остановился. Вся она была заполнена хризантемами. Огромные мохнатые шары смотрели на Келлера, как старые, забытые знакомые. Любимые цветы Ли. Келлер зашел в магазин. Сильно похудевшая и подурневшая продавщица узнала его.
– Давно не были. Вы – хризантемы?
– Да, не пришлось. А у вас еще других цветов нет? У вас были в это время фиалки раньше.
– С Ривьеры. Теперь это кончилось. А вы знаете, цветы все же покупают. Другие клиенты, и платят не торгуясь. Только что один матрос с чубом, как у казака, унес на 200 рублей. У него воротник был сколот булавкой с громадными бриллиантами.
– Ну вот, – сказал Келлер, улыбаясь, – не хочу сдать перед подчиненным, дайте и мне на такую же сумму. Белых и светло-лиловых.
– Вам я дам больше, – сказала продавщица, оживившись.
Келлер вышел из магазина с огромным снопом цветов.
«Передам через кого-нибудь, а ее больше не буду волновать. Милые хризантемы». Он погладил упругие головы цветов. «Будто на могилу несу»…
На углу Архиерейской пала надорвавшаяся кляча. Толпа серых людей стояла вокруг.
«Съедят», – сказал сам себе Келлер уныло и перешел через дорогу.
Открыла опять Катишь.
– Передай мамочке, я не войду, я не хочу ее беспокоить.
– Мамочка ушла молиться в церковь на Геслеровский, – тихо сказала Катишь и приняла цветы, слишком большие для ее маленькой фигурки.
«Начинает разматываться нить, идущая из этого дома к моему сердцу. Вот размоталась на сто шагов, вот на сто двадцать. У дома „Общества Россия» будет пятьсот. Куда она протянется? Сколько сот, может быть, тысяч километров? Тоненькая нить пойдет за мной вослед по полям, лесам, горам… Как невидимый телеграфный кабель, пройдет она через моря… Прервется она, прервется и связь. И мы с Ли перестанем существовать друг для друга… Мы сделаемся чужими… Если ей будет больно, я не почувствую этого, и если я умру, она об этом, может быть, и не узнает… Никогда. А может быть, я вернусь по ее следам, к ее началу… Рок! Да, да, вот именно этот самый рок и породил блуждающие призраки, он же их и сотрет с лица земли»…
Когда Келлер подходил к дому «Общества Россия», из-за зеркальных стекол какой-то квартиры в первом этаже довольно ясно донеслись прекрасные, уверенные, мощные звуки рояля.
Келлер приостановился на мгновение. Это была Григовская «Смерть Азы».
Глава II
Надо было возвращаться в Кронштадт и переговорить с командиром относительно бегства с корабля. Келлер решил пройти по Троицкому мосту и затем проститься с набережными. Дойти по ним до Николаевского моста и там сесть на кронштадтский пароход.
Набережные были пусты. Обычно в это время, между двумя и тремя, на них было катанье. Рысаки и сравнительно редкие еще автомобили проносились полным ходом по широкой торцовой мостовой, взлетая, как на трамплин, на крутую арку мостика у Зимнего дворца. Проносилась придворная карета. Медленно, небрежно волочили сабли гвардейцы, проходили стройные правоведы в треуголках и пажи в лакированных касках с медным шишаком. Шли девушки с гувернантками, держа на ремешке породистую собачку, стуча сапогами проходили разводящие караул огромные и серьезные гвардейцы, проносилась коляска вдовствующей государыни с седобородыми конвойцами на запятках…
Проносилась карета посла. В Зимнем дворце горели ярко зеркальные стекла, отражая лучи заходящего солнца.
Сейчас все было пусто. Печать отверженности и уныния лежала на набережных. Не могло быть, чтобы эти огромные, изящные и прекрасные строения были необитаемы. Вероятно, в них скрывались люди, не решаясь только показаться наружу И от этого Келлеру казалось, что набережные покрыты призраками, невидимыми прохожими. Несказанная печаль повисла над этим местом.
Келлер остановился на минутку у холодного гранитного парапета. Нева несла свои полные, голубые, стремительные воды. Они мчались как раньше, но мчались в пустоте. Для самих себя. Им не было ни до кого дела.
Опять эта страшная самостоятельность и независимость неодушевленной природы от творцов-людей, поразившая его давеча на Каменноостровском!
Перед ним несколько вправо, на другой стороне Невы, как языческий храм, изящно красовалась колоннада Биржи. Чуть правее – ростры, великолепный памятник морским подвигам.
Но всюду было пусто, пусто, гнетуще и мрачно.
Шпиль Петропавловской крепости, прорезавший неясную пелену тумана, был ясно виден. Черные точки вились вокруг. Галки. Тоска…
Келлер пошел дальше. Начиналось Захаровское творение – Адмиралтейство. Проходя мимо его огромных и легких арок, Келлер замедлил шаги.
Сенатская площадь и памятник Петру… Казалось, совсем близко, как огромная, великолепная гора, показался Исаакий. Холодно под его куполом, душа надорвется, если стать среди его колонн!..
Келлер торопился насытить свою память образами. Да, да, почти наверное в последний раз. Что-то кольнуло его сердце. Эрмитаж! Еще раз взбежать по стройной лестнице, пронестись по этим залам, где висят потемневшие картины в золотых рамах. На некоторых билетики с красным, а на других – с синим крестом. На случай прихода немцев – красные крестики вывозить в первую очередь, синие – во вторую.
Посмотреть «Папу Иннокентия III» Веласкеса и «Польского вельможу» Рембрандта? Нет, уже поздно, не успеть! «Лучше не надо. Надо в Кронштадт, опоздаю на пароход.
Он решительным шагом пошел к Николаевскому мосту, к пристани кронштадтского парохода…
…Прошли мимо Горного института, мимо Морского корпуса. Прошли ряд стоявших у берегов транспортов, «Аз», «Глагол», «Добро» – огромных, ненужных, уже забытых пароходов, проплыли мимо не оконченных, но уже заржавевших, уже обреченных крейсеров с водой, залившей машинное отделение, – «Бородино», «Наварин», некрашенных, покрытых лишь суриком, и вышли в Морской канал.
«Муравей», сильнейший буксир Петербургского порта, с огромной трубой и широкой, покрытой толстым веревочным иранцем кормой, прошел им навстречу, возвращаясь в порт. «Что делать, для чего?» – уныло сказал себе Келлер. Пьяный рулевой на «Муравье» горланил песню. Келлер спустился вниз. Все только матросня.
Присел на идущий вдоль борта диван к длинному покрытому черной клеенкой столу и заказал себе чаю.
Матрос в бушлате и фуражке с ленточкой «Севастополь» подсел к нему рядом, едва его не касаясь. Он был под хмельком.
– Ну что, господин офицер, вот время настало такое, что я с вами рядом сижу и вы ничего против не имеете. Впрочем, хучь и имеете, а не говорите. Сила теперь у нас. Сила огромадная. Уэх! – И он стукнул по столу кулаком. – Не скрою, что от вас зависит, чтобы в мире с нами жить. На первых порах, понятно, тяжело вам. Ничего, и нам было тяжело. А мы терпели. Терпели мы! – крикнул он грозно и опять стукнул кулаком.
– Терпели, да в разных тайных уголках корабля собирались. Да. В туннеле гребного вала, например, собирались, если вам будет угодно знать. И обо всем переговаривались. Были хорошие, сердечные люди, что нас уму-разуму учили. Герои они. А теперь – все наше, все чисто. Нарродный флот! – завопил он изо всей мочи. – Мучили нас, а теперь и вы пострадайте.
Келлер маленькими глотками отпивал чай.
– Послушайте, – холодно сказал Келлер, – ну где, к черту вас мучили? Объясните мне, пожалуйста, только не орите, не бейте кулаком, а так, как интеллигентный человек с интеллигентным человеком. Ну где вас мучили? Одевали – лучше, чем в армии. Кормили – лучше, чем в армии, жалованье – больше, чем в армии. Учили вас всяким наукам так, как нигде в армии. После службы многие из вас на заводы, на великолепные места устраивались. Ведь вы и алгебру, и геометрию проходили. Вы не хотели власти над собой? Это верно, власть была, но ведь теперь к вам придет тоже власть, хоть иная, но власть, похуже только, быть может.
– Кровь нашу, – опять стукнул матрос кулаком.
– Бросьте, как вам всем это не надоело бубнить – кровь! А когда корабль погибал, что же, вы одни шли ко дну, без офицеров?
– Не учили вы нас политике, – упрямо склонил голову матрос и, растопырив пальцы, положил на лоб ладонь.
Келлер с удивлением увидел, что ногти на этих пальцах были отманикюрены.
– Про правительство нам ничего не говорили, то ись про формы правления, – поправился матрос, покачнулся и икнул. Его начинало развозить. – Для чего скрывали? А? – грозно крикнул он. – Для чего? Вот и допрыгались. Теперь мы сами, свое правительство.
Он торжествующе посмотрел на Келлера. Но затем глаза его быстро стали суживаться и закрылись совсем.
Совсем стемнело. Буфетчик повернул выключатель, И помещение залилось светом.
Сквозь шум винта послышались портовые звуки, пароход входил в Кронштадт.
С разобранной палубы «Сибирского стрелка», лавируя меж частей машины, бухт канатов и горизонтально лежащих труб – всех признаков долговременного ремонта, – Келлер поднялся по наспех срубленной сходне на высокий борт «Азова».
Палуба этого корабля была совершенно пуста и темна. Еще вчера светившая переносная люстра – сегодня не горела, и на всем корабле, во всех его помещениях было также темно.
В одном кабельтове от «Азова» распласталась на воде огромная масса «Гангута». Подальше – прелестный своей тяжелой грацией «Андрей». На этих кораблях были огни.
Келлер прошел к трапу, ведущему в кают-компанию. Из командирской каюты неслись молодые и свежие голоса. От всего прошлого сохранились лишь они, эти бодрые, веселые голоса, звучавшие, как в то время, когда у трапа стоял часовой и происходила еще единственная по красоте церемония у флага и гюйса, когда вышарованная песком палуба сверкала под солнцем так, что глазам было больно смотреть, и когда, входя на шканцы, команда снимала шапки.
Как все старые корабли, «Азов» был очень высок. Мачты его, во время оно носившие паруса, казалось, доходили до темного полога ночного неба, а форштевень переходил по-старинному в таран. Когда-то вид такого типа корабля вызывал восторг молодежи…
Раньше чем спуститься к себе, Келлер прошелся по верхней палубе, с удовольствием вдыхая сырой воздух.
Даже в это страшное и невероятное время особое очарование шло от Кронштадта, таинственное и легкое, как испарение тумана. Очарование легенды, воплотившейся в огромные гранитные постройки, поднятые над водой, будто обнажившиеся после отлива скалы… Дух Петра витал над созданным его волей городом… Казалось, он притаился здесь огромным костлявым призраком, с грозным взором круглых глаз, с длинными, прямыми, развевающимися волосами, в синем кафтане с Андреевской звездой, в чулках и больших башмаках голландского покроя с пряжкой. Притаился и смотрит, затаив стенание, как гибнет его чудесное детище.
Келлер подошел к борту и, облокотившись на планшир, посмотрел на смутно видневшийся в глубине большой баркас. На нем предстояло бежать из этого гиблого места…
Громко разговаривая, прошла группа каких-то людей. Келлер подошел к люку и остановился на мгновение. Снизу неслись звуки гитары. Музыка… здесь – на кладбище… Какая живучесть молодости! Гитара умолкла. Раздался смех. Келлер стал спускаться по трапу. Войдя в кают-компанию, он намеревался пройти к себе, когда вдруг, пропустив длинный световой конус аккумуляторного фонаря, отворилась дверь командирской каюты и на ее пороге показалась высокая и стройная фигура командира, в сдвинутой на затылок фуражке дореволюционного образца – постоянный вызов новой власти.
– Кто гребет? – крикнул он веселым металлическим голосом.
– К нам? – добавил он, узнав Келлера. – У меня народ, сидим при фонаре. Не дают, сукины дети, света с берега.
Келлер вошел. В большой каюте было человек пять.
У стола, спиной к нему, на тяжелом вращающемся кресле, откинувшись назад и заложив ногу за ногу, сидел с гитарой мичман фон дер Поллен. Свет фонаря падал на его гитару и тонкую руку с тяжелым перстнем на мизинце. Туловище его и голова были скрыты темнотой. Порой он с необыкновенной быстротой проводил рукой по грифу, но, сыграв пассаж, принимался опять тихонько пощипывать струны. Несколько человек виднелись смутно на большом кожаном диване, а у самой двери, заложив за спину руки и касаясь головой самой притолоки, стоял лейтенант Забалтовский, самый высокий человек на корабле. Чуть прищурив глаза, он смотрел прямо в щель аккумуляторного фонаря, из которого лился резкий свет.
Его лицо хранило чуть презрительное выражение. По-видимому, он был задет смехом приятелей.
– Вы можете верить или не верить, господа, – сказал он с чуть заметным польским акцентом, – но факт от этого не изменится, и то, что было, все же было, хотя б вы и не верили. Я повторяю: он прыгнул на спину акулы, а она испугалась и уплыла. Можете проверить! В 1913 году, сын английского консула, на острове Санта-Лючия.
– А хорошо было бы съесть акулу, вообще что-нибудь большое, чтобы было побольше мяса, – раздалось с дивана. – Нет больше сил харчить ежедневно хвосты и головы соленой кеты. Команда первой выгребает себе все лучшие куски.
– Акулу есть нельзя, – медленно произнес Забалтовский, – она слишком жестка, как ее ни вари.
Внезапно послышался галдеж толпы. Все в каюте притихло.
Келлер посмотрел вокруг. Только рука фон дер Поллена по-прежнему беззвучно перебирала струны гитары. Забалтовский, не изменив позы, смотрел на фонарь, его ноздри тихонько раздувались. С дивана не доносилось ни звука.
– Это «Память Азова», – раздался со стенки грубый и простой голос. – Тот стоит далее. Второй отсюда или третий.
Толпа прошла. Кто-то грязно выругался. Некоторое время в каюте стояла тишина. Командир бросил своим свежим и веселым голосом:
– Не за нами! Не на твой ли пароход пошли, Макс? Не за вашими ли грандами? Тогда повезло тебе, что ты здесь.
Опять тишина.
– Эх, господа, – продолжал командир, – до чего созрел аппетит! Келлер меня угощает икрой, он ее находит где-то, но на голодный желудок тошнит, если ее съесть много.
За комодом что-то придавленно пискнуло и с шумом провалилось.
– Дверь закрывай, – бешеным голосом завопил Забалтовский, – теперь не уйдешь!
Он метнулся в угол, схватил стоявшую там саблю и обнажил ее. Все вскочили со своих мест, некоторые с возгласом отвращения. Кто-то опрокинул фонарь. Слышно было, как Забалтовский что-то рубил, но, очевидно, не попадая. Вдруг большое, как кошка, тело прыгнуло на грудь Келлеру, он с криком ужаса сбросил его с себя.
Послышался громкий писк. Забалтовский все рубил с нараставшим воодушевлением, и его сабля стучала по линолеуму, покрывавшему палубу каюты.
– Ушла, – произнес он с разочарованием. – Давай огня!
Опять водворили на место фонарь и направили его резкий свет под диван. Оттуда глядела ощерившаяся острая морда крысы с длинными усами и сверкавшими, налитыми кровью глазками. Видно было, что она решила не сдаваться и кусать и грызть врагов до последнего издыхания. Темная лужа крови ее окружала.
– Сейчас, сейчас! – торопился Забалтовский. – Посвети, кто-нибудь, пониже. Макс, ты стой здесь с кортиком, я ее погоню на тебя!
– Оставьте, господа, – сказал спокойный голос фон дер Поллена. – Пусть живет. Она это заслужила своей храбростью. Ведь мы не большевики… Одна против пяти. Никого не испугалась. Как сражалась за свою жизнь! А ведь каждый из нас раз во сто больше и сильнее ее.
Забалтовский остановился в нерешительности. Келлер отворил дверь. Крыса медленно, ползком потащилась к окованному блестящей медью порогу. Ее задняя лапка волочилась за ней, как чужая. Она была перерублена и едва держалась на лоскутке кожи. С трудом переползла она через высокое для нее заграждение и скрылась в темноте.
– Встать! – скомандовал фон дер Поллен и, взяв у Забалтовского саблю, отсалютовал ею в воздухе. Раздался смех.
– Если бы каждый из нас был таким, как она, – добавил фон дер Поллен вполголоса.
– Эй, там что-то еще под диваном, – крикнул командир, – большое и не шевелится!
Направили туда свет. Оказалась банка с консервами.
– Большая банка с английскими консервами! Келлер, дорогой, возьми в каюте у Касатика хлопкожару. Укради, он добрый. Господа гранды, прошу к себе на ужин!
– Это благодарность от крысы! Крыса наколдовала! – сказал кто-то.
Когда Келлер вернулся с бутылкой мутно-желтого масла, фон дер Поллен продолжал начатое в его отсутствие:
– Да, да, их было человек полтораста, двести, может быть. И сопровождало их не больше десяти китайцев. Могу вам поклясться. Эта сволочь не умела держать винтовок. Как сейчас вижу: у одного китайца распустилась обмотка и тащилась за ним следом аршин на пять. Должно быть, вели заложников. Недавно затопили две баржи с такими. Объясните мне, неужели ни у кого из этих молодых и здоровых людей не родилось бешенство отчаяния, сопротивления: задушить эту подлую сволочь голыми руками, зубами загрызть!
– Ладно, ладно, – серьезным на этот раз тоном сказал командир, – подойдет твой черед. А пока, смотри, не зарекаться!.. Ставлю по случаю крысы и консервов шипучего. У меня завалялась бутылка. А насчет крысы и того, что ты под этим подразумеваешь, мы еще посмотрим…
Его брови мрачно сдвинулись.
В открытый иллюминатор вдруг послышалось, как где-то далеко будто бич щелкнул, потом еще и еще. Потом сразу несколько.
– Откуда?
С «Гангута» взяли, с «Полтавы»?
…Когда последние гости разошлись, Келлер подошел к командиру.
– Ну, как, Владик, решился? Когда идем?
– Завтра не выходит. Задержка за Пуритом. Заболел он сам, или в хозяйстве его что-либо произошло. А послезавтра здесь будет торчать Яковлев. Я ему не верю. Если увидит, что нас долго нет из Ораниенбаума, тревогу поднимет. Не прямо против нас, а так, под видом сердечного и благожелательного беспокойства.
– Хорошо, значит, не судьба бежать вместе. Я иду с Агафоновым. Он ждет моего слова. Боюсь, что ни черта у нас не получится из-за Пурита. Право, иди с нами!
– Нет… Будь что будет, я предпочитаю морские пути. Спать идешь?
Келлер, освещая путь спичками, прошел к себе в каюту на юте. В далеком прошлом это было помещение Государя Наследника, когда он предпринял на «Азове» кругосветное плавание. Келлер прошел через большую столовую в кабинет. Поднималась поздняя луна, и от ее постепенно крепнувшего света понемногу стали вырисовываться прозрачно-зеленоватые столбы.
Келлер прошелся взад и вперед по обширной каюте.
Господи, повсюду призраки! Весь воздух насыщен ими.
Все время шагаешь из царства прошлого в царство будущего. Как в «Синей птице».
Здесь, в этой каюте, несколько месяцев прожил Наследник. Его окружала тогда блестящая свита. Теперь он, Келлер, маленький офицер, занимает ее, чтобы не ворвалась матросня и не загадила ее…
Он подошел к массивному вращающемуся креслу у письменного стола и опустился в него.
Прямо перед ним через иллюминатор была видна уже довольно высоко поднявшаяся луна. На ней отчетливо вырисовывался профиль итальянца, тот самый, что он привык видеть с детства.
…Да, это были удивительные крымские ночи.
Пахло магнолиями и политыми к вечеру розами, на полированной штилем поверхности моря темнел парус турецкой фелюги. Мокрая тина скал сверкала под луной алмазами.
Мальчики стояли на берегу и показывали на серебряном диске профиль итальянца.
Потом он смотрел на этот профиль с девушкой. Первой. И луна казалась так близко. И будто еще от нее шло это тепло, нега, страсть.
Сейчас луна светила холодным, равнодушным светом. Она озаряла великое кронштадтское кладбище покинутых кораблей.
Профиль итальянца был виден, как всегда.
Но никому, никому нет дела до людей. Продолжается та же печальная история, о которой он думал сегодня. Так же, впрочем, как и самим людям друг до друга… А он-то сам лучше? А Ли?
И он с отчаянием вспомнил ее заплаканные глаза.
Глава III
Два дня назад Агафонов назначил Келлеру встречу в среду вечером у Порфирова, казака того же гвардейского полка, что он был сам. Уже подходя к Михайловскому манежу, где и после революции продолжала стоять сотня полка, Келлер услышал, как иногда позванивают оконные стекла в квартире Порфирова. Ему показалось, кроме того, будто стонет порой валторна. Когда он стал подыматься по широкой каменной лестнице, звуки духовых инструментов послышались довольно явственно. По-видимому, играл полный военный оркестр.
«Очередной трюк Порфирова», – сказал себе Келлер и позвонил. Открыл сам хозяин. Он был, к великому удивлению Келлера, в форменном кителе, в адъютантских аксельбантах и при орденах. Увидев посетителя, он немедля принял его в свои объятия.
Молодое и свежее лицо его сияло от удовольствия.
– Вот, брат, встречаю по прежнему времени, – и расхохотался. Когда он смеялся, то сейчас же его смех переходил в кашель, так что нельзя было понять, кашляет ли он или смеется.
– Слушай, Порфирыч, не нажил бы ты себе беды, ведь на улице слышно! Впрочем, как знаешь, правда, ведь чему быть, того не миновать. Агафонов уже пришел?
В этот момент позвонили еще. Показалась высокая и элегантная фигура одного господина с двумя дамами, очень хорошенькими. Господин этот, успешно начинающий адвокат, пришел с женой и своей подругой одновременно. Раньше он прибегал к некоторым дипломатическим уловкам для сокрытия «факта», но теперь шел в открытую. Времена переменились.
Звали его Борисом, между друзей – Бобом.
Порфирыч и Келлер оба любили его, Порфирыч с некоторым привкусом ревности, так как Бобина подруга очень ему нравилась. Увидев вошедших дам, Порфирыч покраснел и бросился снимать с них манто, с обеих одновременно, проделав это чрезвычайно ловко.
Музыка с уходом хозяина замолкла и сразу оглушительно грянула, когда он показался на пороге зала со своими гостями.
Играли марш из «Тангейзера».
В комнате было уже несколько человек. Среди них пять-шесть офицеров полка Порфирыча и две дамы. Одна брюнетка с цыганским типом лица, Вера, подруга Агафонова, и еще одна, крупная блондинка, с огромными голубыми глазами навыкат.
Был Агафонов, молодой человек лет тридцати, необыкновенно грациозно и мощно сложенный, с густыми серебряными волосами. Знаменитый Борис Агафонов, бреттер и философ, несколько театральный. Были два брата Егоровы, оба большие, горбоносые, подчеркнуто корректно одетые, с прилизанными проборами, и оба молчаливые, был маленький флотский, Назараки, имевший заговорщицкий вид, одетый несколько кричаще, в шелковой сорочке и носках.
Был уже пожилой Ермилов, последний командир полка, в квартире которого, собственно, помещался Порфиров.
У Ермилова было осунувшееся лицо с небольшой клинообразной бородкой и грустными глазами. Был и брат Агафонова, Михаил, такого же роста, но черный, как жук, и молчаливый.
И совершенно неожиданно для себя Келлер с удовольствием увидел среди прочих и своего командира, Владю, огромного, с кирпично-красным, никогда не отгоревшим лицом, с нитевидными морщинками, совсем белыми. Морщился, когда солнце било в глаза, и эти морщинки на свежем и очень моложавом лице выделялись, как шрамы.
Он был, как все остзейцы, очень белокур, высок и строен. Чрезвычайно нравился женщинам. Теперь он стоял над блондинкой и, согнув свой огромный стан, весело ей что-то рассказывал, показывая блестящие зубы. Блондинка слушала его томно, но с удовольствием. Владя был в форменной без погон черной тужурке.
Когда грянул «Тангейзер», все оживилось, задвигалось, громче заговорило. Казалось, никому не приходило в голову, что каждый момент может раздаться стук прикладов и ворваться в этот зал десяток серых шинелей.
Толстый, широкозадый, с красным налитым затылком капельмейстер плавно помахивал палочкой и беззвучно шептал что-то музыкантам, с умоляющим выражением лица, когда нужно было пиано.
Серебряный корнет-а-пистон выводил нежным тенором, два громадных «геликона» рывками бросали решительные басовые ноты, маленький широкоплечий казак, аккуратно отсчитав свои 18 или 32 такта, осторожно гладил тугую кожу турецкого барабана палкой с мягким шаром на конце.
Оркестр играл как раньше, когда под его звуки проходили на сухих, горбоносых лошадях сотни в ярких, цветистых формах.
Теперь он оторвался от прошлого и продолжал играть, как продолжают бить часы с недельным заводом в покинутой бежавшими владельцами квартире.
Келлер посмотрел вокруг себя. Самому ему не было весело, но верилось в искренность веселья окружающих.
Два денщика в белых гимнастерках разносили на подносах бокалы с крюшоном. Он взял один и выпил холодную и пьяную влагу.
Теперь оркестр играл вальс. Две-три пары закружились по слишком скользкому паркету. Владя повел блондинку, по-необычному держа свою даму и выделывая тоже необычные па.
– Как это называется? Что это за танец? – спросил один из братьев Егоровых, ни к кому не обращаясь.
– Это уанстеп, – ответил маленький Назараки, слегка шепелявя и хрипловато. – Последняя новинка. В Европе, впрочем, его танцуют уже давно. Я лично не нахожу его прекрасным. У негров взяли. Какая честь для европейцев!
Назараки вынул красный шелковый платочек и медленно вытер себе губы.
– Нет, почему, это интересно, – сказал другой брат Егоров, слегка воодушевившись. – Смотрите, как будто не в такт танцуют, а в то же время правильно. Будто синкопы в музыке.
Назараки не знал, что такое синкопы, и поэтому ничего не ответил.
Вера позвала к себе Агафонова и уже готовилась положить ему на плечо руку, чтобы начать танцевать. Агафонов с холодной улыбкой снял эту руку. Ему не хотелось танцев. Вера смотрела на него умоляюще и что-то быстро говорила.
Агафонов стоял, перевеся тело на одну ногу и далеко отставив другую. Левая рука его была опущена вдоль, а правой он держал лацкан пиджака.
В этой позе он очень напоминал статую Марса, и Келлер им залюбовался. Ему не нравилось только, что Агафонов отказал Вере, чтобы только отказать, зная, что Вера очень хочет танцевать именно с ним. Вера надула губы, отошла и села.
Агафонов немедленно ее оставил и подошел к мужчинам.
– Стану я с бабой… – услышал он его грубый и глухой голос.
«Разыгрывает что-то из чего-то, – сказал себе Келлер, – но это не важно и к делу не относится. Лишь бы он был в работе таким же решительным и сильным, каким он хочет казаться».
Когда вальс кончился, появился Порфирыч на пороге столовой.
– Господа, – крикнул он звонко и бодро, – хозяин просит дорогих гостей пожаловать к столу!
В большой, ярко освещенной комнате сиял белизной скатерти сплошь заставленный блюдами громадный стол, Бросалось только в глаза, что хлеба было маловато, но зато – белый и домашней выпечки. По концам его стояли два блюда с жареными гусями, такими необычными в это время голода, уже забытыми и желанными. Тарелки с семгой, лососиной и балыком, сардины в больших коробках, паюсная икра, масленки со сливочным маслом, винегреты и майонезы. Между каждыми двумя приборами – потная бутылка «белой головки» и бутылка вина. Несколько бутылок сладкого для дам. В углу, в ведрах, шампанское.
Келлер стоял подле Влади, пока рассаживались дамы.
– Вот так штука, гляди, что выкатил Порфирыч! Это после нашей варено-соленой кеты! Вот это харч так харч, – сказал он ему.
– Агафонов, ты с Верой сидишь. Здесь, между полковником и Нэсси, – крикнул через стол Порфиров. – Келлер, ты с Натальей Петровной, ты любишь блондинок, кажется.
И Порфиров продолжал выкликать имена своим веселым голосом.
Оркестр заиграл из «Травиаты»: «Нальемте, нальемте бокалы полней». Теперь из другой комнаты звуки инструментов были мягче и не так оглушительны.
Келлер выпил две рюмки водки подряд. Приятный теплый ток струился по телу.
«Что же, прав Порфирыч, – подумалось ему, – иногда следует встряхнуться, не думать об этой катастрофе и забыться немного».
– Ваше здоровье, – обратился он к соседке, чуть-чуть наклонясь к ее свежим молочным плечам, от которых пахло чем-то необыкновенно приятным.
Боб вставил монокль и потянулся за куском жирной розовой семги.
– Есаул, – сказал он громко, стараясь поддеть вилкой скользкий кусок, – что сей сон означает? Такое пиршество, можно сказать, но без видимой причины. «Открой мне тайну, не бойся меня!» – пропел он не без приятности.
– Все будет сказано, когда придет время. А впрочем, можно и сейчас. Господа! – крикнул он, встав и взяв бокал. Ордена колебались на его груди, особенно «Владимир» четвертой с мечами. – Скажи, чтобы перестали, – махнул он вестовому в сторону оркестра. – Господа, происходит странная, удивительная вещь. Расстаться настало нам время. Я уезжаю в неизвестном направлении и неизвестно когда. Может быть, в эту ночь, в тот миг, может быть, когда вы еще будете пить за этим столом и пожелаете мне счастливого пути с бокалом в руке. Может быть, это будет завтра, не знаю, но это будет скоро. О том, куда я еду, вы, конечно, меня не спросите. И вот, я собрал вас из всех моих друзей, потому что вас еще не забрали.
– Браво! – веско сказал Боб и взял себе еще семги.
– Быть может, мы видимся в последний раз. Вы мне милы все, и мне грустно думать об этом. Расставаясь с вами, быть может на время, а быть может, я повторяю, навсегда, я хотел бы унести в своем сердце воспоминание о вашей улыбке, а не о слезах, о вашем смехе, а не о страдании. Посему – будем пить, донде-же ударит час, когда вместить зелья сего не сможем. Сегодня, контрабандой, мы раскроем дверь в покой недавнего прошлого. И вот, – он повернулся к оркестру, – пусть играет музыка, как раньше на наших славных казачьих пирах, пусть слышатся песни и женский смех, пусть в глазах наших дам появится прежнее выражение, кокетливое и покоряющее, и пусть, наконец, мы все почувствуем себя в этот вечер свободными от надзора и подозрений, свободными людьми! Никто не знает, что будет завтра, даже раньше, чем завтра. Я верю в своих казаков, но… Будем есть, будем пить, будем веселиться. За женщин, за милых женщин, любивших нас!
Он высоко поднял бокал и, смотря прямо в глаза Ляли, подруги Боба, выпил его сразу и бросил оземь.
Ляля вздрогнула и отвела в сторону зеленые, под темными ресницами, глаза. Она любила Боба, но и Порфирыч был ей мил. Когда же он пил, она его боялась и жалась к Бобу.
– Он куда? – спросил старший Егоров Келлера. – К Колчаку?
– Да, кажется, – ответил Келлер, – но раньше на юг.
– Коля! – с двумя ударениями на этом слове крикнул ему Агафонов. – В четверг!
Келлер невольно вздрогнул. Не страшно было уезжать, а грустно оставить Ли, друзей, огромный любимый город. Он выпил одним глотком большую рюмку.
– За ваше здоровье, – обратился он к молочным плечам, – хотя у вас его и так много.
У него кружилась голова, стало тянуть тело соседки. Агафонов так порывисто поднялся с места, что опрокинул стул. Он был уже несколько пьян.
– Господа, я хочу сказать два слова. Я пью за борьбу, за смелость и силу. Скоро мы разлетимся во все стороны вольными пташками, куда каждый найдет лучшим. Кто на север, кто на юг, кто на восток, по широкой дороге, по снегам, по пыли, по грязи. Вот ты только, – он указал на Боба, – ты не пойдешь, нет! Ты в министерство хочешь. О, их будет много, этих министерств, больше, чем нужно. Но вижу твой жребий на ясном челе, – Агафонов выставил вперед палец, указывая Бобу на его лоб. – Повесят тебя, дорогой, повесят, – добавил он неожиданно добродушно, – увидишь: повесят.
И вдруг закричал зверским голосом:
– Если кто любит свою родину, тот идет за нее умирать не моргнув глазом. Оставь, Вера, что ты меня тянешь за ногу! Думаешь, я боюсь кого-нибудь на свете? Не щадить врага, если попадется в руки! Мы припомним им потопленные баржи с заложниками. Припомним, – сказал он злорадным шепотом. – А пока выпьем!
Он сел.
– Коля, твое здоровье, милый друг! Ты мне друг? Да? Неизвестно, что будет завтра, но ты не бойсь. Будет интересно, правда? Ну вот и все пока, на первое время хватит, а там видно будет.
Владя, сидевший по другую сторону блондинки и выпивший уже чайный стакан водки, припал губами к ее плечу.
Блондинка закинула назад голову и тихо вздрагивала.
Боб налил ликеру в розовую Лялину ладонь и пил его оттуда.
Корнет-а-пистон, рыдая, выводил: «Пожалей же меня, дорогая». Егоров-младший все не мог отделить ножом гусиную ногу от сухожилия.
Порфирыч успевал повсюду. Он только что вернулся из спальни, куда повели Михаила Агафонова, которому было нехорошо. Пришлось положить компресс на голову.
Порфирычу очень хотелось бы поговорить на прощание с Лялей, но ясно было, что это не выйдет. Она была слишком занята Бобом.
Келлер думал:
«Вот здесь из всего общества, быть может, я да Порфирыч не имеем греховных помыслов. Я из-за Ли, а он оттого, что любит эту изящную порочную девочку».
Но он был неправ. Если б Владя не поспешил с блондинкой, то теперь он сам бы целовал ее плечи и открытую спину.
«Ты погибнешь!» – послышался ему голосок Ли.
«Да это какой-то шабаш получается или пир во время чумы! Значит, так нужно. Не буду думать о том, что предстоит. А предстоят „номера». Наверное».
Рядом с женой Боба, Нэсси, сидел Назараки и говорил ей ее судьбу. Нэсси, очень хорошенькая, стройная англичанка, смотрела на него через плечо и, протянув тоненькую руку, которую он глубокомысленно разглядывал, тихонько смеялась.
– Вы будете два раза замужем, – говорил Назараки профессорским тоном. – Ваш первый муж погибнет насильственной смертью.
– Это и по Агафонову так выходит, – отозвался Боб, отрываясь от Лялиной ладони. – Постараемся в таком случае взять, что возможно, от жизни.
Он взял в ладони маленькое лицо Ляли и приник к ее темно-красным губам.
– Неужели вас оставляет это совершенно хладнокровной? – спросил Назараки Нэсси.
Нэсси посмотрела на него, недоуменно мигая золотыми пушистыми ресницами.
– Послушайте, господин старший лейтенант, вы наивны невероятно. Боб знает, что у меня есть любовник. Мало того, он сам мне его выбрал. Мы просто не врем друг другу, как это делают другие, вот и все.
Келлер перешел в соседнюю комнату, куда скрылся сделавший ему знак Агафонов.
– Коленька, друг милый, – сказал он радостно Келлеру. – Итак, моя дорогая! Поедем господами. Повезет одна личность, русский финн. Едем до Белоострова, там высаживаемся, затем через Сестру-реку и Райайоки. Словом, все – как было условлено. Один чемодан, не больше, но, конечно, возьми в него всякого добра побольше. Не забудь документик, это для финнов. Понимаешь? Это я на всякий случай для конспирации тебя вызвал. Пойдем, брат, выпьем для храбрости.
Он обнял Келлера за талию, и оба перешли в столовую.
Несмотря на огромное количество выпитого, Агафонов был на вид совершенно трезв. Только стальные глаза блестели больше обыкновенного.
За пять минут, что Келлер отсутствовал, эта комната приняла совсем иной вид. Полковник Клименков спал, сидя на стуле, и его лицо было таким же измученным и грустным, как во время бодрствования. Владя спал на кресле, которое братья Егоровы подтащили к роялю и, задрав длинные Владины ноги, били ими по клавишам. Владя не просыпался, равнодушный к музыке, к блондинке и ко всему на свете.
Назараки стоял на коленях у Нэссиного стула и, положив ей на грудь голову, обнял ее своими смуглыми руками за талию.
Вера и блондинка сидели обнявшись и целовались. У обеих горели глаза.
Боб танцевал с Лялей в большом зале под звуки вальса «Осенний сон».
– Ты веришь? – спросил Келлер Агафонова. – Ты веришь, что что-нибудь выйдет? Только не говори, ради Бога, про англичан и вообще про союзников. Я об этом всем уже передумал, и у меня свое мнение. Ты знаешь, я боюсь, Борис, я боюсь, что мы не финны. Слушай, у меня есть один приятель, финн. Художник. Зовут его Грига. Это Григорий по-нашему. – Язык у Келлера как будто немного заплетался, но он преодолел себя и продолжал гладко. – Вот этот Грига и еще два его приятеля пошли на лыжах на присоединение к Маннергейму. Их разделяло расстояние в 150 верст. Они прошли на лыжах его в шесть часов. Вот. У них была одна винтовка на троих. Но у каждого, – произнес Келлер торжественно и раздельно, – был пукко. Ты знаешь, что это такое – пукко?
– Нет, – сказал Агафонов с интересом.
– Пукко – это финский нож, небольшой, но необычайно острый. Его носят в кожаном футляре на поясном ремешке сзади. Они ловко им работают. Вот, главным образом на свой пукко они и рассчитывали, когда пробивались к Маннергейму.
– Мы купим себе пукко, – сказал Борис, воодушевившись. – Впрочем, это чепуха. Наган, понимаешь, Наган! Самое слово… Выпьем, дорогая!
Он налил водки в винные бокалы.
– И потом, – продолжал Келлер, волнуясь, – я себе совершенно не представляю, как это сорганизуется и кто будет организатором. Понимаешь, какой-то заколдованный круг, сумасшедший дом. Не могу схватить. Но инстинкта, инстинкта к организации нет. Вот в чем дело. Финны…
– Брось, брось к черту! – крикнул Агафонов. – Что, ты думаешь, что люди не одинаковы все? Ты думаешь, что если он сейчас пьян (он указал на Владю), то, когда ударит час, он своего дела не сделает? Все, все, понимаешь, герои, трусы, подлецы и великие люди, все едят, пьют, спят, блюют и зарятся на женщин. Люди узнаются з тот момент, когда они жертвуют собой. Понимаешь? И вот-то она ему и сказала. Не все могут жертвовать собой. Это начинается тогда, когда кончается фраза. Ты ведь сам рассказывал, как вел себя Владя на подводной лодке. Кроми его любит. А ведь Кроми – это патент. Не так ли? А хочешь, я тебе скажу, что у тебя? Хочешь? Если нет, не скажу.
– Скажи, – тихо произнес Келлер.
– Ты жалеешь свою женщину. Правда? Угадал. Тебе бабу жаль здесь оставить. А мне Веру хоть и жаль оставить, хороша она, но я ее оставлю, если даже буду знать, что она погибнет. У тебя дух другой. Ты вовсе даже не трус и выпить не дурак, но у тебя связанное сердце. У меня – нет.
Агафонов с треском потянулся.
– Воображаю, какое у тебя прощание с ней будет!
– Я уже простился с ней, – тихо сказал Келлер.
– И у меня не баба, а любимый друг.
– Нну, пошел, – загнусавил Агафонов, – что ты предо мной притворяешься? Брось, дорогая! Верка, домой пора, будет лизаться.
Келлер встал.
– К тебе, значит, надо. А в котором часу?
– В семь. Пить завтра не будем. Прощевай. Келлер простился с Порфирычем. Сентиментальный хозяин прослезился, обнимая его:
– Когда увидимся? Где? Будем ли живы? Никто, как Бог. Будь здоров!
И он, еще раз обняв Келлера, ясно и твердо пожал ему руку.
Музыканты расходились. Боб вынул сторублевку и передал ее дирижеру. «На оркестр», – сказал он ему, важно и небрежно. Келлер поцеловал руку Ляли. И вдруг почувствовал, что это бедное, сбившееся с пути существо на самом деле прелестное, совсем не жалко, а скорее – трогательно.
– Можно вас поцеловать? – спросил он просто. И, целуя ее теплые и влажные губы, он почувствовал, что никогда больше не увидит ее.
На улице было сыро и тихо. Неясно темнела конная статуя Николая Николаевича Старшего. Прохожих не было видно. По-видимому, никто не следил за домом.
The free sample has ended.