Free

Из мира «бывших людей»

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Я знаю, я! Дайте мне сказать! – прервал всех в самый разгар шума высокий парень, увлекающийся и нервный, хорошо сложенный, с красивой наружностью, с карими глазами, точно наделёнными золотыми блёстками, матовым цветом лица, красивыми усами, белокурыми волосами, которые он тщательно помадил, являвшийся типом «адониса предместий», страстного чувственника и доброго малого, без самодовольства, но всё же с каким-то жестоким и беспокойным оттенком в улыбке и взгляде.

Его называли Дольф Турлемин или Турламэн.

– Журналист, – сказал он, – это вот что…

Но вместо того, чтобы определить, что такое газетчик, за кого я себя выдавал, – он увлёкся одним очень живым описанием газетной обстановки перед выходом номера.

Он, разумеется, встречался там часто с теми из его товарищей, которые искали какого-нибудь места. Шум от безработных был там так велик, что можно было подумать, что это бунт… Как только ротационные машины начинают свой стон, образуется ужасная толкотня перед дверями. Они опережают продавцов газет, хватают на ходу ещё сырые листки, вырывая их друг у друга, рискуя совсем разорвать. Те, кому достался номер, развёртывают его на спине своего товарища. Они спешат посмотреть колонки мелкого текста, где указаны предложения труда. Неграмотные просят прочесть тех, кто умеет читать. Затем они бросаются врассыпную и начинается безумная скачка, точно где-нибудь случился пожар. Всякий хочет прийти первым.

Зволю или Мемен, развязный брюнет, с «помятым, как чернослив», лицом, тот, который тогда заговорил со мной, вспомнил, что он встречал мне подобных людей, с пером за ухом, в типографиях, печатающих газеты, в пору какого-нибудь выстрела или важной телеграммы, – куда однажды он, весь задыхаясь, принёс известие о взрыве, свидетелем которого он был, за что и получил десять су. Зволю составил себе приблизительное представление о том, что такое газетный работник.

Видя усилие, с которым мои молодцы объясняют себе мою личность, я раскаиваюсь, что ввёл их в заблуждение, но я обещаюсь впоследствии разъяснить им моё настоящее положение.

– Итак, значит, и я журналист!

Тот, кто пытается вмешаться, Иеф Кампернульи, рыжий силач с золотистыми кудрями, с белой и розовой кожей, с большими весёлыми глазами, с спесивым видом и разговором, – что-то вроде служителя в мясной или на бойне, обычного посетителя атлетических состязаний; это – крепкий, но добродушный малый, применяющий свою силу только в учтиво ведённой борьбе и нападениях… Это как раз тот самый, который бросал на землю, к его собственному удовольствию, Палюля Кассизма, маленького блондина с лицом первого причастника, с голубыми глазами, шелковистыми светлыми волосами, с приятным голосом.

Кампернульи мог быть случайно нанят в типографии для продажи какого-нибудь сенсационного номера, если когда-нибудь почувствовалась необходимость в увеличении обычного числа работников. С тех пор он считает себя журналистом. К тому же, он располагает солидными лёгкими, чтобы выкрикивать свой товар, и он показал это нам на примере, крикнув во всё горло название одной французской газеты, название которой настолько коверкается под влиянием местного акцента, что его почти невозможно понять. Кампернульи кричал бы ещё, если б начальствующий над ними не зажал ему рот своей широкой рукой.

Иеф спокойно относится к этому. Всё дозволено Тиху Бюгютту! Мужественно красивый, такой же высокий и такой же нервный, как хорошо сложенный Турламэн, и отличающийся столь же сильными мускулами, как Кампернульи, широкоплечий, как какой-нибудь палач с картины Рубенса, этот молодой человек двадцати четырёх лет соединяет в себе два фламандских типа: блондина и брюнета.

Сколько гордости и благородства заключается в этом лице простого оборванца! У него оживлённое лицо, щёки, едва покрытые пушком, широкий и выпуклый лоб, величавый подбородок, волосы, чёрные, как смоль, густые и подстриженные, большие голубые глаза, напоминавшие иногда тёмно-синий оттенок мрака, глубоко сидящие в своих впадинах и оттенённые густыми бровями и длинными ресницами. Его цвет лица, приятно смуглый, присоединяет оранжевый оттенок к ярко-розовой окраске щёк. Маленькие, немного торчащие уши напоминают уши молодого фавна. Край носа, необыкновенно подвижный, вывороченные ноздри, точно ноздри у лошади, указывают на необыкновенную чувственность, которую смягчает нежная, немного печальная улыбка и, в особенности, – приятный, ласковый взгляд. Если Кампернульи дерётся из тщеславия в помещении для борцов или балаганах, если Турламэн отличается во время ловких упражнений в прыгании, беге, в хитростях и коварных уловках, свойственных французской бедноте, Бюгютт является чем-то вроде béte noire для полиции. Справки о судимости Бюгютта так запутаны, что он потерял счёт наказаниям тюрьмою, где он должен был отсиживать за удары и раны, за сопротивление сержантам. Если не считать этого, он – лучший из детей земли, самый тихий, наименее шумливый из пяти оборванцев! Когда он не работает мускулами, он спит, подобно отдыхающим хищникам. К тому же, он редко дерётся за себя; он очень терпелив, если дело касается его лично, очень податлив; необходимы необычайные поступки, чтобы заставить его дойти до крайности! Напротив, дружбу он доводит до самоотвержения и героизма. Достаточно того, чтобы кто-нибудь поссорился с одним из его друзей или просто с кем-нибудь из его партии, как он уже вступается и накидывается на обидчика. Часто его вмешательство скорее было неуместным и превращало простую ссору в ужасное убийство. Если только он начинал, то не было средств его остановить. Он бьёт правого и виноватого, как бешеный, не соразмеряя своих ударов. Его специальность состоит в оказании помощи своим товарищам, захваченным полицией. Если он находится на другом конце околотка, он всё равно бросится на помощь. «Бюгютт, они хотят словить такого-то! Бюгютт!» вскрикивает он (слово Бюгютт, его обычная поговорка, является испорченным by God, ей-Богу! Отсюда и его прозвище Бюгютт). И он летит! Если полицейские ещё не посадили под арест его друга, Тиху всегда удаётся вырвать его из их рук. Но его подвиги стоят ему дорого. Всё равно, он никогда их не прекратит. Это сильнее его!

Умея столь же чудесно плавать, как и храбро драться, он спас жизнь почти стольким же лицам, скольких и уничтожил. Вообще, этот бездельник заслуживал бы большего числа медалей за спасение и крестов за гражданские заслуги, чем он имел приговоров. Его буйства занимали так же часто газеты, как и примеры его самоотвержения. Злые языки рассказывают, что ему случалось сбрасывать в воду запоздавших прохожих или крестьян, отправляющихся на утренний рынок, чтобы доставить себе случай и честь их спасти. Не верьте этому! Бюгютт никогда не станет так забавляться. Если он сбрасывал кого-нибудь в воду, то для того, чтобы отомстить за товарища и тогда утопленник никогда не мог бы спастись.

В то время, как Кампернульи и Турламэн рассказывали мне о подвигах и о характере своего предводителя, последний немного сконфуженный, улыбался мне своими большими глазами и отвечал возгласами «бюгютт», повторяемыми не раз на этот поток восхвалений.

Я не переставал угощать их. После выпитого вина, беседа стала принимать всё более и более сентиментальный и откровенный характер.

Чувствительные, необыкновенно впечатлительные, эти беспорядочные люди, дни которых проходят в беспрерывных волнениях и тревогах, эти грубые существа высказывали мне откровенность за откровенностью, иногда вскрикивая с недоверием, точно для того, чтобы вызвать с моей стороны ещё более пылкие проявления симпатии и спрашивая себя с добрым смехом, во весь рот, о том, что я нахожу столь интересного и приятного в них, бедных негодяях, дурно одетых, пользующихся худой славой, я, господин в воротничке и манжетах, отличающийся хорошими манерами.

Растрогавшись, я усилил свои братские речи:

– Да, я люблю вас, вас, оборванцев, вас, бесчестных, опозоренных людей, перед которыми люди моего сословия намеренно затыкают себе нос и по отношению к которым у этих господ нет достаточно пренебрежительного выражения лица, хотя их жёны, может быть, заглядываются на них тайком. Да, я считаю вас стоящими ближе к природе, более искренними, более свободными, благородными, более красивыми, и более смелыми… Ах, я ужасно устал от лжи, заносчивости, скрытых ударов, полученных от высших классов! Провались их искусство, их литература, которые лгут так же, как их религия, их честь, их мораль! Все эти люди говорят и пишут слишком хорошо; это делается очень легко, надо только их завести и они готовы. В них нет души, как и в их фонографах! А их неумолимая, злополучная вежливость! Кучка декламаторов и софистов! Они никогда столько не говорили о Боге, как с той минуты, как перестали верить в Него, – в то время, как вы, мои бедные, уличные бродяги, вы, по крайней мере, кажетесь тем, чем вы есть на самом деле, не более и не менее, ни в чём не уверяя нас. Вы правдивы, искренни, как растения, фонтаны и птицы; вы братски настроены, как волки! О, дорогие мои!

И я не забываю передать им старинный испанский рассказ «Осуждённый за неверие» монаха Теллеца, применяя к их собственному положению случай с неверующим, спасшимся только потому, что он пользовался милостью избранных. Я долго говорил с ними в этом оправдательном тоне.

Они не всегда понимали меня, но слушали меня охотно, смотрели на меня, чтобы прочесть скорее мои мысли в моих глазах, чем на моих устах, к тому же интонации моего голоса ласкали их и не допускали никакого сомнения в моих чувствах.

Впрочем, чтобы заставить понять меня этих надломленных существ с жалким разговором, внушительными, но ограниченными словами, я часто прибегал к фразеологии блестящих ораторов. Как проникнуть в души этих драчунов? У меня не было других приёмов, как повторять им много раз: «я люблю вас», божась подобно им, хлопая их по спине, подталкивая их локтем, под видом сердечных излияний. Они выражали мне такие же признаки расположения или ограничивались только благосклонной улыбкой; в их глазах и их голосах было что-то чудесное, что я видел только у собак, которых ласкают, у нищих, которым подают, у бедных крошек, которым суют несколько конфет в руки.

 

Ах! улыбки их больших красных губ, немного поблёкших от употребления трубки, но, в особенности, едкого табаку, этих губ, которые раздвигаются чтобы показать красивые зубы волчат! Я ощутил невыразимое удовольствие, видя, как смягчилось выражение таких жестоких и угрюмых физиономий, как лица Бюгютта и Кампернульи; или таких насмешливых и наглых лиц, как у Турламэна и Зволю; или такого пугливого и трепещущего лица, как у маленького Палюля. Но ещё чувствовалась некоторая частица злопамятности, досады в том, как эти социальные отверженцы давали себя приласкать перебежчику из лагеря их преследователей; переглядываясь, они, казалось, говорили друг другу: «всё это не слишком ли хорошо, чтобы этому поверить? Но нет, это не дурной человек, в конце концов! Мы переделаем его на наш образец. Может быть, удастся что-нибудь извлечь из него!»

Они должны были только подвергнуть меня испытанию. Я отдавался в их власть, я становился словно их подданным: «ваш, на всю жизнь!» бормотал я, с переполненным сердцем. Слова или безмолвие. Всё равно. Жизнь или неподвижность. Что хотите. Главное для меня – ваше присутствие. Переходите к вашим занятиям. Не обращайте на меня внимания. Я не хочу быть нескромным или непрошенным гостем. Я прошу только дать мне возможность наблюдать за вами в свободную минуту, быть вашим свидетелем, вашей порукой, и даже вашим сообщником в тот день, когда вы найдёте меня достойным этого… Испытайте меня, я не буду противиться. Затем, вы свободны обращаться со мной грубо, если я мешаю вам, как я видел, вы обращались с собакой, приставшей к вам. Словом, пользуйтесь мною, как вашими добрыми собаками. Следуя за вами по пятам, с чутким носом, настороженным ухом, неусыпным глазом, я буду участвовать в ваших предприятиях. Во время ваших порывов симпатии, вам случается хватать вашего неразлучного пса, ласково трясти его и прикасаться носом к его морде…

– За этим дело не станет! – отвечал Турламэн, и братски обнял меня. Из его объятий я перешёл в другие и когда все нанесли мне свои поцелуи, нам оставалось только отправиться запечатлеть этот союз в соседний кабачок, где я оплатил моё вступление в форме ракушек, селёдок, печёного картофеля и больших кружек пива.

С той минуты, как я встретил их, этих пять молодцов, я больше не расстаюсь с ними. Они воплощают для меня молодой несчастный цветок столицы; они заключают в себе фауну наших кварталов, занимающихся контрабандой; они самые красивые из моих оборванцев, носящих бархатную одежду. Они помогут мне определить, так сказать, в качестве историографа, тип непокорного человека между шестнадцатилетним и двадцатилетним возрастом. Если б я был достаточно богат, чтобы купить фотографический аппарат, я снял бы их во всех их позах, не утомляясь смотреть на них и воспроизводить их, так много естественного и неожиданного содержат в себе их самые незначительные позы! Сколько раз я закрываю глаза и представляю себе их очертания, их формы, их цвет лица, чтобы гораздо прочнее запечатлеть в своей памяти их портрет!

Не удовлетворяясь моей дружбой с их маленькой группой, мои пять товарищей познакомили меня последовательно со всей их бандой. Я узнал, по крайней мере, целую сотню других молодцов, почти столь же сдержанных и гордых. Всё, что их касалось, интересовало меня; я хотел знать, где они живут, откуда происходят, как они выросли и как они существуют.

Ниже холмов и лесов королевского замка расстилается загородное предместье, где родители маленького Палюля занимают лачужку, которая, можно было бы подумать, была сделана, как все другие, из щебня, чёрт знает как сложенного. Склон, на котором возвышается этот домишко, опускает своё подножие в грязный ручей, – поток, достойный этой злобной долины.

Не с чертами какой-нибудь наяды я представляю себе этот ручей, но со внешностью Маннекен-Пис [Статуя-фонтан в Брюсселе], высеченного из камня Жеромом, самым большим язычником из двух Дюкенуа. Мальбек «дерзкий на язык», заимствует, действительно, скрытное и опустошительное настроение у наших мальчишек. При всей его бледности, неподвижной внешности, не существует проделки, которой он не придумал бы назло прибрежным жителям. Он приводит в отчаяние инженеров. В свою очередь я заставал его много раз в сумерки копошащимся в испарениях ила, или точно скорчившимся под низкой аркой маленького моста, готовым обдумать какую-нибудь низость. Не говоря уже о миазмах, от неё исходящих, эта полоса грязи иногда внезапно начинает подниматься, выходить из берегов, затопляет дворы, погреба и уничтожает запасы. После того, как пострадавшие его жертвы сначала много кричат и жалуются на него, они, в конце концов, смеются над его проказами. Мальчик обезоруживает их. Разве он не их брат? Но власти не шутят. Чтобы исправить проказника, начальники почти не находят ничего лучшего, как обращаться с ним так же, как с его старшей сестрой, Сеной: его, живого, окружают стенами, точно он вульгарный сток. Ребёнок допускает проделать это с собою, не переставая плакать и тихо браниться, но он затаил в себе месть. При первых же ливнях он сгибается, выпрямляет спинку, так хорошо играет спиною и плечами, что в конце концов разрушает своё in-pace и опрокидывает дома.

Одна ива, почти лишённая почвы от проказ этого шалуна, протягивает свои ветки над родной крышей нашего Палюля. Его родители выдают себя за огородников; по крайней мере, это их признанный заработок, их ремесло, являющееся для них alibi, т. к. они пользуются многими другими, тайными, но доходными. Они откармливают свинью, культивируют нужное им количество картофеля и несколько реп. Но подобно их соседям, они занимаются скорее укрывательством рецидивистов, чем культурою капусты и брюкв. Старики направляют своих первенцев к грабежу; затем старшие братья соблазняют младших. Они начинают простым нищенством. Маленький Палюль был в числе этих мальчиков, которые бегут за дверцами экипажей, после того, как пройдутся колесом или сделают несколько забавных прыжков на песке. Они протягивают руку, поворачивая к вам своё круглое личико, весёлое выражение которого и взгляд исподлобья выдают смиренный характер их обращений к вашему состраданию.

Болезненная неловкость, светлые глаза Палюля заставили его стариков иначе эксплуатировать его силы. Они испробовали впечатление, оказываемое его ангельским лицом на душу приходского священника. Добрый священник попался на приманку. Он включил его в детский церковный хор, заставил его приготовиться к первому причастию, говорил о том, чтобы послать его в семинарию. Отсюда получилось это насмешливое прозвище Кассизм, – испорченное слово catèchisme катехизис, – которое и осталось за Палюлем. Под предлогом, что мальчик ничего ещё не зарабатывает, его родители выманили светлые монеты у достойного священника, который льстил себя надеждой привести всех к добру примером одного из них.

Но он слишком полагался на призвание новообращённого. Палюль, любивший свежий воздух и движения, скрывал своё неудовольствие. Монашеской одежде он предпочёл нищенский наряд. После обеда в воскресенье он должен был, летом и зимою, оставаться в четырёх стенах, бормотать молитвы, произносить в нос псалмы, перебирать чётки. Ему удавалось избегать этих упражнений, чтобы пошататься с неверующими сверстниками. Предупреждённый священником, его отец сделал ему внушение с такой убеждённостью, что после третьей проделки, конгреганист, против воли, должен был бежать. Скорее он готов был броситься в канал, чем снова приняться за свою горькую жизнь церковной крысы; но надо было бы привязать ему камень на шею, так как он плавал прекрасно. Его родители не осмеливались заявить о нём, он мог бы их выдать. Они предоставили его своей судьбе. Выпорхнув из родного гнезда, птичка старалась не попасть в клетку полицейских птичников.

Кассизм водил слепых, собирал тряпки, вертел ручку механических музыкальных инструментов у итальянцев; он открыл в себе музыкальные способности, и умея читать, выучил на память жалобные нищенские песенки, которые он распевал, под аккомпанемент аккордеона. Однажды вечером, злые шутники, которых он сопровождал в пору их попойки из одного притона в другой, напоили его и украли у него инструмент, полученный им от благородного уличного мецената. Затем он получил в подарок обезьяну из ярмарочного балагана, где он помогал фокуснику. Бедное животное умирало от чахотки. Кассизм научил обезьяну протягивать руку зевакам, и до последнего дня он носил её, дрожавшую и свернувшуюся в клубочек, под полой своей куртки. Когда она издохла, он сделался помощником двигателя марионеток в одном из тех театров «петрушек», устроенных в глубине какого-нибудь переулка. Эти куклы весят столько же, сколько и люди. Палюль ронял их или смешивал нитки. Клоуны кричали и бранили директора, который бил своего работника и кончил тем, что прогнал его. Палюль становился у дверей аукционных зал и помогал перекладывать мебель на носилки. Он бродил возле строящихся домов, чтобы каменщики его нанимали лазить по лестницам, передавать извёстку и кирпич. Наступал мороз, и Палюль бежал к катающимся на коньках, и помогал изящным дамам привязывать коньки. Он продавал также хворост – восемь связок за десять сантимов, – который он выкрикивал жалобным голосом. Хозяйки, которые жалели его, видя, что он посинел от холода, давали ему чашку кофе, чтобы согреться. Он упал на улице от истощения, когда его подобрал Иеф Кампернульи.

Иеф взял его под своё покровительство и ребёнок, от природы экзальтированный, даже набожный, почувствовал к своему здоровому благодетелю безграничную любовь и доверие. Отныне они всегда были вместе.

Несмотря на грубую наружность и резкое обращение Иефа, нельзя было встретить более простого и нежного молодца. Ему было настолько противно проливать кровь, даже кровь быков и овец, что он сделался ярмарочным силачом.

Когда ремесло ничего не приносит, он прибегает к краже. Впрочем, он устраивается так, чтобы никогда никого не было в харчевне, где он работает, т. к. ему пришлось бы пустить в ход нож. Он научил гибкого Палюля проскальзывать между двумя перекладинами окон или через форточку, отдушину. Он украдёт только из нужды, с целью доставить себе право полениться. Этот грубый человек, чувствующий самые грубые потребности, скрывает в себе мечтательную душу. Совсем как Палюль, он обожает бродить по дорожкам в хорошую погоду. Я проходил, разумеется, много раз мимо их группы, не зная их. Вытянувшись у края какого-нибудь откоса, они валялись, уткнувшись носом в траву, и их выдающийся зад казался точно живым холмиком на неровной земле. Они переходят с одной ярмарки на другую. Палюль снова делается наёмным певцом, Кампернульи вызывает крестьян на борьбу, поднимает тяжести или показывает фокусы со своим маленьким спутником; они возвращаются в город только для того, чтобы избавиться там от украденных ими на ферме куриц и пойманных певчих птиц.

Из пяти моих неразлучных друзей, может быть, Дольф Турламэн отличается самыми беспокойными инстинктами. Есть что-то кошачье в этом рослом молодце, весёлом и шаловливом, смуглом, точно испанский матрос, умело подставляющем ногу, поспешно пускающем в дело нож, любящем больше всего всё пряное, страстным, резвым, даже утончённым в своих удовольствиях и способным, как мне передавали другие, ввести жестокость в свою любовь и пролить кровь во время вспышки, без ненависти и без всякой причины, а из желания развлечься новыми играми.

Можно было бы сказать, что это самый порядочный из всей банды. Почти всегда он работает в качестве мастера – установщика машин. После своего рабочего дня он часто присоединяется к нам в своей рабочей одежде, с грязными руками, с запахом пота и металлических опилок. Но у него бывают приступы лени и чувственности; он прогуливает целые недели, в течение которых, он, любитель красоты, будет показываться с женщинами, гораздо лучше одетыми, чем его обычные, случайные подруги, или кто-нибудь из нас подметит его провожающим какого-нибудь подозрительного туриста. Когда-то, при помощи Зволю, он занимался карманной кражей, самой художественной из всех краж. Теперь он находит более лёгким эксплуатировать свои качества гермафродита, и он сам дал нам понять, что нет ни одного вида проституции, которому бы он не отдавался. После того, как у него проходят эти эротические фантазии, которые не длятся у него более двух недель, в какое-нибудь утро он смело вернётся на фабрику, а в какой-нибудь вечер он присоединится к нам на одном из наших сборных перекрёстков.

Кадоль, загородное предместье, из которого вышел Кампернульи, является также колыбелью Турламэна. Из пристрастия к его бойким жителям, я безумно люблю это брюссельское предместье, словно насмешку над деревней, пародию на большой город, где сельские кучи навоза борются с городскими миазмами, где трава и деревья сожжены промышленной химией, но где цветут столь свободные человеческие растения!

 

Бюгютт и Зволю родились и продолжают жить в самом центре старинной части города. Зволю, иначе называемый Ласточкой, улетает каждое утро из глубины этого Чёртова перекрёстка, дороги которого соперничают между собою странными названиями и связанными с ними гибельными брожениями. Какой поэтический адрес был у нашего маленького любимца; сосед ласточек, называющийся, как он, он живёт в переулке Sorbier, № 30, возле улицы Notre Dame du Sommeil. В отличие от своего товарища, Палюля, он живёт всегда в добрых отношениях со своими домашними; он берёт на себя даже часть расходов по содержанию семьи, состоящей из родителей и около десятка детей, которые созданы более или менее кровосмешением, и настоящее происхождение которых ему, во всяком случае, было бы трудно восстановить. Весь этот народ размещается с грехом пополам, в двух комнатах и спит, перемешавшись, предоставленный самому патриархальному смешению. В душные летние ночи мужчины и мальчики уступают лачугу женщинам и отправляются спать рядом под аркой тупика.

Из этой почвы вышел чудесный цветок, маленький оборванец, прекрасно сложенный, самый красивый из всей банды, тонкий и любящий поесть, точно божество воровства, всегда готовый пачкаться в грязи и глодать плоды и сладости, украденные с лотка. Сколько раз при взгляде на маленького Мемена, я говорил себе: «Смотри на него хорошенько, запечатлей его черты и его тон в своей памяти; ты, разумеется, не встретишь больше в столь выгодном положении, такого шалуна с большими чёрными глазами, выдающимися скулами, привыкшими кусать, развязного и рано развившегося мальчика, стоящего десяти тысяч богатых его сверстников, хотя он часто носит такие изорванные панталоны, что видна половина нижней части его тела, и что лохмотья развеваются кругом. Заметь его помятую рожицу, немного лукавую, наделённую звонким смехом, в котором отдаётся шутка оборванца, который понял социальную нищету и который знает, что лучше смеяться над всем, чем безропотно покоряться. И не забудь его пожимания плечами в сопровождении гримасы; эту складку в углублении его поясницы и его слишком короткую куртку, которая поднимается над его поясом и над его рубашкой, когда он всунет руку в карманы своих панталон. И его постоянный свист и его чуткий нос, и жёлтый ремень, поддерживающий его панталоны и служащий при случае ему защитою или кнутом, даже иногда шнурком, когда он украдёт какую-нибудь собаку».

Подобно Турламэну, он превосходный карманный вор. Он занимается этим с виртуозностью; он ищет волнения, связанного с риском. Он выбирает и своих жертв. Он не желает обижать бедных. Напротив, он, не раскаиваясь, украдёт у кокоток или матрон, поднимая их оборки платьев, и у толстых мужчин, с звонкими брелоками на животе. Он никогда не был схвачен, как, впрочем, и Дольф Турламэн, его учитель, с которым он иногда вместе работал. По примеру Дольфа, он находит необходимым, чтобы усыпить бдительность полиции, временами изображать из себя примерного рабочего. Таким образом его видели на службе, в одной из больших кофейных на бульваре. Никогда служители не запомнили столь понятливого, живого, как ртуть, мальчика. По этой причине управляющий решил удержать его не грезившимися условиями для мальчишки его лет. «Ласточка» любил слишком перемену жизни и безделье! Он не мог выдержать себя.

Зволю отличается по-своему чувством чести: он никогда не предавался малейшему хищению у своих случайных хозяев. Перед наступлением праздника св. Николая и Рождества, он показывает богатство своей изобретательности и весёлости, создаёт последнюю моду, пускает в обращение современную игрушку за два су. Камло вырывают её друг у друга.

Бюгютт же занимает отдельную комнату на улице de l'Epèe, в центре квартала Маролль со своей старушкой матерью и двумя детьми, оставленными одной его возлюбленной; он признал мальчишек своими, но он расстался с девушкой, с которой он не соглашался никогда жить, как законный супруг и которая его покинула, к тому же, чтобы начать новые любовные опыты.

В отличие от своих товарищей, Бюгютт любит работать честно, и никакое дело его не отталкивает. Он был и землекопом, и чистильщиком стоков, и метельщиком улиц. Долгое время он был связан с делом вывоза нечистот; он поднимал, как пёрышко, шайки и ковши с отбросами и опрокидывал на телеги с лёгкостью атлета и философскою непринуждённостью, что вызывало удивление у его товарища по тяжёлой работе. Как выгрузчик, он помогал нагружать лодки; он тянул другие на берег канала, до тех пор, пока канат не покрывал мозолями его плечо, как у галерного невольника. К несчастью, он иногда пьёт, в особенности, в дни получения заработной платы. Под предлогом защиты интересов какого-то товарища, он хочет отомстить своему патрону и наносит удар, после чего ему приходится предлагать свои рабочие руки в другом месте. В последний раз ему казалось, что он, наконец, нашёл то, что ему подходило. Собственник одного танцевального зала пригласил его, чтобы поддерживать порядок и разнимать дерущихся, когда произойдёт ссора; но Бюгютт настолько серьёзно относился к своим обязанностям, что под предлогом удаления дерущихся, он чуть не убивал их и тем самым навлекал тягостные процессы на своего хозяина, который, в конце концов отказал ему.

Храбрый и красивый Бюгютт, жертва своей силы: геркулес без работы!

Я буду долго помнить, как в этот январский день, с туманной погодой и тающим снегом, я увидел его панталоны из рыжеватого бархата, точно из сверкающего золота, с тонкими парчовыми полосами, ткань которых казалась растопленной бронзою и впечатление которых было так сильно, что не смея предложить ему обмен, я блуждал перед лавками, торгующими рабочим скарбом, желая найти там что-нибудь равное этой чудесной одежде бедняка, но нигде не было такого блеска, таких фосфорических вспышек, такой красоты! К тому же, если бы эта одежда и существовала, если б она показала всё своё очарование, разве не нужно было бы, чтобы её носил исключительно Бюгютт? Я не сливаю этого впечатления, производимого роскошно и хорошо приспособленною одеждою с другим впечатлением; в один из тоскливых дней, на набережной Шельды, я увидел панталоны, но на этот раз зеленоватые, починенные лоскутами разных оттенков, в гамме лиловых и красноватых цветов, на ногах одного землекопа, блуждавшего с товарищами. Ласка, наслаждение для взора! Чтобы дольше видеть, как переливаются и отдаются в разные стороны складки этих великолепных панталон, при ходьбе безработного, на котором они были надеты, я не терял его из вида и кончил тем, что дошёл охотно с ним до прилавка трактира.

Но Бюгютт носит панталоны, может быть, ещё более декоративно! С тех пор, как он узнал о моём влечении к этой части его туалета, он больше с ней не расстаётся. Из красивых, какими они были, они стали чудесными, трогательными, как поле битвы или «дом, где совершено преступление»!

Ах, если бы они умели говорить! Но что я сказал? Они говорят, и как красноречиво. Спросите скорее у матери сильного молодца. Она расскажет вам о них целую Одиссею. По поводу каждой отдельной дырки, каждой отдельной заплаты, добрая старушка снова вспоминает, разумеется, все перипетии, пережитые этим бархатом. Каждый раз, когда она заставляет иголку бегать по изношенной одежде, она прибавляет новый куплет к жалобной песенке.

Здесь вот эти красивые, панталоны, коричневатые и как бы прокопчённые, были прорваны во время ссоры, после того, как он тянул жребий; там их пьяный хозяин разорвал их на колене; здесь, бездельник, немного навеселе, положил свою ещё не потухшую трубку в карман, и бархат загорелся бы как трут, и молодец мог бы поджарить свои окорока; в другой раз, бедный бокс, как он называет эти знаменитые панталоны на брюссельском фламандском говоре, был изъеден негашёной известью, в которую его толкнули; здесь их запачкали пивом; это пятно от жира, это от вина, а это от крови! Мать Бюгютта будет без конца рассказывать вам о приключениях, про которые сообщает ей этот ветеран имущества её здорового сына. Таким образом, по поводу этого красного пятна, она расскажет вам, как её сын разбивал камни, как его инструмент уклонился в сторону и сорвал на нём кожу в трёх местах. Раненый вернулся в Маролль, волоча ногу и заботясь о том, чтобы отогнать собак, привлечённых его панталонами, смоченными кровью.