Инструкция к машине для пыток

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Инструкция к машине для пыток
Инструкция к машине для пыток
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 4,58 $ 3,66
Инструкция к машине для пыток
Инструкция к машине для пыток
Audiobook
Is reading Авточтец ЛитРес
$ 2,29
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Тридцать лет ожиданий, сотни забытых людей, двенадцать тысяч бессонных ночей, а точнее семьсот семьдесят пять плюсом. Сто две тысячи двести часов в холодной постели, где рядом не ощущается твоего тепла. Двести четыре тысячи и четыреста часов без сплетения пальцев. Сколько не сказанных слов? Сколько не выпитых вместе чашек кофе? Сколько раз я крутил бокал, смотря на тебя? Недостаточно много. Сколько лиг не летали наши птицы Бииняо? Без тебя сорок тюбиков пасты, без тебя столько прожитых зим. Миллиарда три прописанных знаков, пятьсот тысяч страниц. Сто пробок от винных бутылок, декады в кружке пакетиков чайных. Десять тысяч в сутках шагов – без тебя всё топтание в зыбучих песках. Сколько раз зажигал я свечу? Сколько раз в ожидании гасла? Пару тысяч щелчков зажигалки, пару сотен скребков коробка.

Меня захлестнули сомнения: была ли Мира Той Самой? Если да, то неужели я сам делаю всё, чтобы её потерять? Какая она – это любовь? Наверное, она близка к совершенству. Наверное, в ней нет привкуса тупости, не укрыта вуалью абсурда. При этой любви не бывает рождения болезненных дум? Там покой, безмятежность, довольство? Если не Мира, то кто? Может, Ту Самую я уже упустил? Или, быть может, ещё не встречал? Я ведь должен был что-то почувствовать: как выстрел в брюшину, как финка под сердце, молнии с неба удар – какое-то резкое чувство – помутится рассудок, закроюсь в подвале и буду писать, молясь об о одной? Мгновение-мгновение… Оно должно быть совершенное.

– Ты в порядке? – эхом раздался голос Жана, толкнувшего легонько меня в плечо. – Выглядишь неважно.

– Нет-нет… Я в полном порядке. Всё хорошо, друг мой.

– Ладно, но почему?..

– Воздух солёный – глаза слезятся.

Не знаю, что чувствовал он. Может, также потрошило сознание нечто. Может, просто точила скалу волна за волной. Хорошо бы спросить, да не лезет вопрос. Хорошая дружба – ничего не сказать. Когда надо молчать, говорим. Когда надо кричать, мы молчим. Забытый язык Вавилона. Скала кровоточила, среди серой пены бурлила кипящая соль, вымывающая из ран густую багровую плоть. Не нашёл в себе сил спросить, разузнать – в тот момент моя боль мне казалась больше всех болей этого мира. Эгоистично и неучтиво, но что я могу с собой поделать?

– А… А ты как? – слабо выдавливаю я из себя.

– Нормально, – поджав губы отвечает скала. Что ещё ожидать от этого стоика? – Пойдём вдоль прогуляемся, уже ноги начинают затекать.

– Пойдём.

На мгновение мне показалось, что руки мои с громким треском застывшего клея оторвались от ограды залива. Я покидал место силы, испив сполна чёрной воды. Солнце, словно ждав этого мига, вернулось из-за маленького белого облака, освещая причал, вдоль которого мягко фланировали наши фигуры.

– Мне кажется, что я понял одну интересную вещь, – сказал я, хорошенько обдумав. – Конечно, это только моё видение, сильно притянутое и обобщенное. Скажем так, мысль в зародыше.

– Хм. И какая же?

– Сейчас мне показалось, что люди во всём своём многообразии делятся на две простые категории: исследователей и созерцателей. Порой они меняются ролями, порой соблюдают баланс, но в основе всего эти две функции.

– Очень, к слову, похожие. В чём отличие?

– Исследователь интересуется чем-либо, выражает желание наблюдать за каким-либо объектом или процессом. Созерцатель – он же зритель, обладает всё же любопытством, но, скажем, более боязлив. Он следует пройденной тропой, спокойно наслаждаясь видом. Он наблюдает за действительностью с безопасного расстояния. Это тот человек, что смотрит видео о дикой девственной природе в высоком разрешении, сидя перед монитором, укутавшись в одеяло. Это тот, кто слушает музыку, надев поплотнее наушники. Тот, кто ходит в музеи, галереи и посещает выставки. Исследователь делает в ровном счёте то же самое, но он более бесстрашен, более азартен. Он снимает на камеру ту самую дикую природу, либо же он просто-напросто пребывает в её обители, как малая часть одного целого. Он слушает музыку жизни, либо же, чтобы услышать её, он создаёт мелодию и играет. Если хочет порадовать сердце прекрасным, он создаёт нечто удивительное. Исследователь не держит ни на кого ориентиров, не ровняется и пребывает в полной самодостаточности.

– Теория имеет место быть, но природа людей значительно глубже этого двоичного разделения. Почему ты сейчас об этом задумался?

– Рядом с нами сейчас было много людей – каждый сам себе на уме. Что за душой происходит, узнать нам не дано. Кто-то думает, открыв широко глаза, кто-то, наоборот, погрузившись в темноту своих век. Кто-то внимает ветру, кто-то звукам своего дыхания. Интимный момент для любого живого, если так посудить. Но были среди этого множества те, кто, взяв в руки смартфоны, пребывая в месте, где люди погружаются в странные глубины себя, занимаются чем-то, как мне кажется, противоестественным. Они снимают всю округу и что-то говорят без умолку. Быть может, они какие-либо эмоции и чувствуют, не спорю. Не могу заявить, что для них недоступно мгновение вечности. Вопрос лишь к тем, кто это смотрит? К этим созерцателям чужого мгновения, явно чуждого им. Что они ищут? Чему пытаются научиться? Почему не прийти и не увидеть своими глазами? Почему не жить свою жизнь, но быть симулякром?

– Всегда есть те, кто живут и те, кто существуют. Множество создаёт право исключительности. Наравне с безусловно растущей конкурентностью и информационным шумом. Твоя задача – не обращать внимание, а выбиться в дивизион, стоящий выше. Моя задача гроссмейстера заключается в том, чтобы играть на своём рейтинге, начиная с, думаю… Точно не меньше первого разряда. Если твоё эмпирическое восприятие мира находится выше средней величины, если мы можем это как-либо обозначить, то тебе соответственно следует пребывать в том обществе и тех локация, которые содержат в себе людей твоего уровня восприятия – они будут создавать, столь тобою желанное, совершенство окружения.

– Звучит, конечно, хорошо, но это не турнир, где игроков подают соответствующих. Также это не онлайн-шахматы, где из множества шахматистов ты получишь в соперники лишь тех, кто близок по рейтингу. Это жизнь: рядом с тобой куча новичков, перворазрядников, мировых мастеров и так далее. Я не могу заставить именно этот причал перенестись в место «лучшего общества», понимаешь? Большую часть времени я «исследую», но стоит мне проявить «созерцание», как сердце моё обливается кровью. Я не понимаю людей, мне не ясна их нелепая концепция жизни, умещающаяся в создание пережеванного дрянного фастфуда, либо же в поглощение оной отвратительной зловонной массы.

– Не все люди такие, как я уже сказал. Тебе необходимо научиться не замечать их, не обращать какого-либо внимания на сей удручающий факт, что большинство людей живут в иллюзиях, в слепом ощущении познания мира через идиократию, в которую уместилось их эго. Придёт время, и они изменятся, либо мир их накажет.

– Если только они не изменят мир.

Послевкусие ветра, на зубах оставшийся, как после вина, оттенок причала. Ноги лёгкие, в теле нет груза души – она витает в облаках забытых фантазий: в детских сказках и волшебных мирах, что рождались тёмной ночью под толстым одеялом в лучах фонаря – время, когда я едва научился читать. В небе Забытых Королевств, Фэаруна и Нирна, когда моё лицо было усыпано прыщами, а голос то и дело ломался: мы, с уже забытыми мною друзьями, собирались в тесной комнатушке или подвале, расстилали полотно снежных пиков и бездонных морей на горизонте которых мерцали высокие башни полных таинств королевств. И позднее, когда уже более зрелый, изучал язык квенья и синдарин, погруженный в болото стеснений, делая это как тихую пакость, как сомнительного рода извращение, чтобы позднее, подчинившись пространству и времени, духу общества и мечте об успехе, забыть всё то, что собрало фундамент раннего Эго. От знакомства с собою спирало дыханье. Дофамино-серотониново-эндорфиновые качели – кружатся туда-сюда – от них тошнит, от них ломает с треском душу. Вверх подскочила сидушка качели – к трансцендентному каббалистическому мифу подтянулась душа; вниз скакнула – и снова сырая земля человеческой бытности. Лишь одна зарождалась в сознании мысль, лишь одна, распознавшая яд, текущий по венам.

– Это детство, – теряя дыхание, я прошептал.

– О чём ты?

– Основа всего, самая счастливая пора. То время, куда хочется вернуться – всё исходит из детства, всякая живая мечта. Знаешь, почему все люди несчастны?

– Таково устройство машины. Это ты хочешь мне сказать?

– Это безусловно так, но речь не об этом. Сейчас все держатся цели, бегут за своей именитой звездой, видят начало пути и его сладкий финал. Страдают, не делая шага, живут, лишь бежав пару суток без сна. И детство… Счастливая пора лишь из-за прогулок в никуда. Неизвестность пугает состарившихся – от поворотов пахнет страхом и по́том, от широкого поля поднимается в воздух тошнотворный привкус тухлого мяса. Дети же рады встречать неизвестность, идти в никуда. Дети познают путь самурая быстрее, чем то делает иссохший мумифицированный в костюме-тройке труп. Вспомни, бывало ли такое с тобой? Ты бредёшь с самого раннего утра так далеко, насколько возможно зайти до захода Солнца. Тебя не пугает ни глухая чаща, ни высокие холмы, ни холодной горной речки поток. Ты боишься лишь родительской ругани – в большинстве случаев матери, что боится за тебя и оттого хватает ремень, покуда отец не угасит столь яростный любящий пыл – он сердито пошамкает тебя ради вида, а потом шепнёт: «Молодец!». Ты бродил до дрожи в ногах, свалившись в кровать с широкой улыбкой, весь чумазый и потный – сон приходит мгновенно, он сладкий и долгий. То время, когда большей радостью в жизни была причудливая палка или здоровенный кривой камень. Не было большего счастья, чем запеченные в духовке куриные голени с шампиньонами и картошкой, поданные к столу с домашней сметаной и горячим чаем. Чтобы вернуться в это состояние люди ходят к психотерапевтам, психологам, изучают всевозможные практики, отдают деньги инфоцыганам, покупая звезды в небе, до которых им никогда не дотянуться. Мы чувствовали себя частью этого мира, но теперь мы арендуем своё право на жизнь.

 

Пока из меня изливался поток чутких фраз, мы добрели до конца пристани, упершись в переулок, похожий на Бирмингем девятнадцатого века: кирпичные мануфактурные здания, рабочие телеги и работяги, измазанные в мазуте и копоти, битые стёкла и архаичная теснота «бандитского» переулка. Мы нырнули в него не задумываясь, следуя за своими мыслями – дорога была лишь дорогой – не имела ни формы, ни оттенка эмоций.

– Я забыл, что вырос в деревне, – спустя долгую паузу дал своё слово Жан. – Как странно… Действительно запамятовал, что лет шесть своей жизни я провёл в диком поле у леса. Я забыл, что хлопал корову по толстым бокам, забыл, что катался на лошади и гулял допоздна, часто засиживаясь на сеновале. Забавно… Как мы способны это забыть?

Правило №Х…∞

«Всё, что дорого, будет забыто. Ты не вспомнишь даже мгновения, запах ускользнёт от тебя. Даже эхо будет безмолвно.»

Мы погрузились каждый в своё тёмное море, молча брели по вечернему острову, чей небосвод затянуло серыми тучами. Ветер стал холоднее – до скрипа в зубах под одеждой дрожали все кости. Разношенные туфли по какой-то причине натёрли мне стопы в трёх местах – идти было больно и пришлось захромать. Усталость нависла гудящей мигренью, веки налились тяжестью, в костях то и дело от сырости что-то пощелкивало, да скрипело. Хотелось домой, в тепло, в сонную лощину вне времени, вне мира, закрыть за собой дверь и исчезнуть в груде одеял. На макушку резко рухнула одинокая капля дождя.

Мы разошлись с Жаном через минут сорок пять, пройдя долгий, промёрзлый путь до остановки. На улице слонялись пьяные люди и громко кричащие гости из Малой Азии, несколько молодых ребят, бегущих до метро – все одетые не по погоде, застигнувшей род людской врасплох. Красивый вид над уровнем глаз: разноцветный закат и верхушки старинных зданий, с открытых балконов которых стекал водопад. Из окон, то желтых, то фиолетовых отдавало домашним уютом, теплом. Всё, что ниже лишь груда мусора и переполненные урны, расстрелянные всё ещё тлеющими бычками сигарет и мятыми пивными банками. Забитые сливы и размытая грязь. Легко в этом сборище смердящих запахов найти и спирт, и взмокший табак, и чей-то пахучий лекарственный аромат марихуаны. Фары рассеивали свет сквозь плетенные занавески ливня, ставшие похожи на переливающиеся бриллианты, падающие с неба. Выставляешь к ним раскрытую ладонь, надеясь поймать маленький приз, но в руках лишь прохладная капля воды. Я сел в залитый троллейбус, словно бы только что вышедший из Невы, внутри которого царствовал затхлый запах сырости. Казалось, что где-то внутри проросли заросли водорослей, а на стенах красовались узорные яркие кораллы. Ещё чуть-чуть и в воздухе залетают красные и желтые рыбки. Все бежали от непогоды – внутри салона была теснота – теперь ясно, что рыба – это люди, а троллейбус консерва. Вымокшие куртки, пальто и пиджаки прижимались друг к другу – пассажиры превратились в один слипшийся комок грязных тряпок, выдающий недовольные охи и ахи. От кого-то разило алкоголем – как аммиак бил в нос этот жгучий запах. За спиной от девицы несло сильно парфюмом – пшыков пятнадцать – не меньше. Дурманящий запах фиалки. И сыро, и жарко, рубашка плотно прилипает к телу, а пот смешивается с дождевой водой – влажные тропики Папуа-Новой Гвинеи. В углу на местах для матерей с детьми, стариков и людей с инвалидностью развалилась с храпом парочка: обрюзгшая, с тремя подбородками и пятью складками на животе чернявенькая женщина, похожая на смуглую грязноватую цыганку – на кончиках её губ свисали длинные черные усики, а рядом с ней сидел высокий светлый мужчина с короткой стрижкой и густой щетиной, доходящей до скуловых костей. Крепко сложенный пьяница, походящий на Брэд Питта. Замыленный поблескивающий взгляд порой вырывался из-под закрытых глаз, чтобы убедиться в наличии пассии рядом. Как возможна подобная связь знать мне уже не хотелось. Помотав бессознательно в стороны, я закрыл глаза.

Скрипел вентиль горячей воды, журчали мощные резкие струи, разбиваясь о спину ручьём: я смывал с себя день, как смывают греховность. Как налипшую грязь я вехоткой сдирал этот век. В полотенце укутавшись, словно с позором скрываясь от невидимых глаз, я закрылся на ключ в своей скромной обители и принялся предаваться мышлениям, рассасывать кость последних событий, как бегущая крыса вынюхивать выход из клетки, возникшей в сознании. Днями ранее я был другим: не таким слабым, не таким чутким и ранимым. Накопившаяся усталость, всюду видимая нелепость – мания абсурда, я был ей поглощен, как отравленной пулей. Нужно был срочно поспать – я чувствовал, что болен и больше всего я желал быть обнятым, быть понятым и любимым. Долгие годы маскулинной нарочитой бесчувственности изъели меня, как моль изъедает старую шубу. Я где-то ошибся, упустил в чём-то суть. Я взялся за дело, не бывшее мне по плечу и теперь нёс горькие плоды собственной слепой недальновидности. Почему я вообще здесь? Что это за место? Что… что я такое и кем я создан? Порой осознанность приходит в тело, существовавшее неделями, месяцами и даже годами на автопилоте: она приходит, и ты моргаешь несколько раз в незнакомой комнате, окруженный незнакомыми людьми и с разумом, наполненным неизвестными непонятными планетарными мыслями, кружащимися вокруг солнечного вопроса «Что я натворил?». Ты просыпаешься с кровью на руках, а на лице высохли солёные слёзы. Кто-то говорит, что сочувствие самому себе это алогическое понятие, поскольку человек сам чувствует свои эмоции и может лишь сочувствовать чужим эмоциями. Однако, как не сочувствовать самому себе, если ты не всегда ты и, если я не всегда обозначает сиюминутное я? Словно спускаясь всё ниже и ниже в тёмные копии, дабы добраться до воспоминаний, я пробуждал в этих глубинах ужасные тени прошлого, казавшиеся мне дурным сном. Если бы…

Размеренные, один похожий на другой, дни я просидел дома, погрузившись в размышления обо всём – и, соответственно, ни о чём одновременно – за авторством Борхеса, Воннегут, Пруста, Дика и Лема. Ковырялся шилом в отвлеченно-метафизических универсалиях и абсурдных реалиях, стараясь распороть суть чужих изъяснений, но в голове бродил туман и мысли ускользали от меня, как вода, протекающая сквозь пальцы. Я винил себя за чрезмерное уделение внимания акциденциям, в которых я наблюдал ту самую суть Инструкции, тот самый признак соответствия устройству пыточной машины: в случайном я находил злобный умысел, в случае я видел сложный просчёт. Каждое действие и каждая мысль минувших дней есть суть хода машины, бьющего в мои королевские фланги. Винил человеком, но разумом знал, что на верном пути к открытию тайны, сокрытой под слоем софизмов. Я схватил Суть за имманентную нить – лишь нужно её потянуть посильнее, но движение встало – нить тянут с другого конца. Ко всему «социальному» миру я питал равнодушие, ко всему, что тянуло назад. Терпя поражения на флангах, а поставил ва-банк на свой дебют, отдавая пешку за пешкой, ставя под удар свои фигуры. Я чувствовал приближение эндшпиля, с каждым распитым бокалом часы отмеряли мой ход. Хотелось сдаться, бросить эту нелепую затею. Но что бы у меня осталось взамен? Не было ничего, чем бы мог я довольствоваться, нет ничего, что вернуло бы мне веру в жизнь. Машина заметила меня и уже не отпустит спокойно доживать свой ничтожный век – это вне её практик. В своих прениях я не сдавался, потому жизнь ниспослала мне горькой травы проросший кустарник в целом море песка, по которому брёл я. Те дни, когда я был поглощен мирскими страстями, путём пройденными всеми я брёл – я их вспомнил. Как пытался всё это создать: дом, семья и дитя. Подлый укол в моё сердце в попытках мой путь задержать. Но меня детство учило: там, где враги – верен путь.

Я выбирался из дома лишь за кофе, иногда за едой через самовывоз. Хозяйке квартиры я сказал, что был болен и попросил не стараться меня поднять на ноги, предпочитая справляться с заразой самостоятельно. Она, святой без всяких сомнений человек, очень настойчиво пыталась пробиться в мою чумную палату, но я оставался непреклонен. С чувством материнской заботы, которое, что следует подметить, сильнее всякого любого чувства на Земле, что опять играет самую дурную и жестокую шутку со всеми людьми, она утверждала, что её не берёт ни сибирская язва, ни какое-то там жалкое ОРВИ, ни даже раковые опухоли, ссылаясь на случай семилетней давности, при котором ей диагностировали рак поджелудочной железы, но с помощью алтайских трав, горячего чая и варенья из земляники ей удалось заставить раковую опухоль, подобно Уроборосу, сожрать себя саму. Усомниться в правдоподобности этой истории у меня желания не было.

Апогей моего ликования пришёлся на день, когда вновь приехали в город хозяйские дети, перенявшие на себя весь удар материнской любви: рожденные в один день двадцатипятилетние москвичи, амбициозные, самоуверенные, часто недопонимаемые окружающими, исходя из менталитетной холодной войны между Питером и Москвой, но оттого, впрочем, не лишенные своеобразной одаренности. Как я уже говорил, приезжали они не очень-то и редко, но надолго задерживаться не любили. Их можно понять: с родственниками любовь зачастую в лучшей форме пребывает лишь на расстоянии, а физическую близость стоит порционно выдавать с особой осторожностью. Их сына звали Сергеем: крупный откормленный мужчина, которому в детстве явно хватало белка – его рост был около метра и девяноста сантиметров. Короткая слегка редеющая шевелюра на голове и довольно объёмная растительность на лице, выдающая в себе небрежность хозяина: она походила на бороду пещерного человека. При всём его брутальном и мнимо суровом образе взгляд его был крайне мягкий и по-детски боязливый, в голосе читалась явная неуверенность в себе и какая-то неуклюжесть. Я помню, один раз мы пересеклись с ним в кофейне за углом – тогда меня поразило его необъяснимое желание извиняться при любом обращении к кому-либо ни было и мания говорить «пожалуйста» после каждого слова. «Извините, а, можно, пожалуйста, капучино. Большой, пожалуйста. Да, пожалуйста, один сахар, пожалуйста. И поменьше кофе, пожалуйста.». Каждый раз к «пожалуйста» он добавлял низкий кивок головой, будто будучи фанатом японского одзиги, использующим жест при каждом удачном и совершенно неудачном случае. При этом Сергей не был тупым человеком или болевшим каким-либо психиатрическим недугом – просто типаж такой. Думаю, за воспитание в семье больше отвечала их мать – это многое бы объяснило. В пользу этого заключения говорило и поведение их дочери Аллы, больше известной под другими именами, но об этом немного позднее. Как часто бывает при подобном расположении своих социальных качеств сын выложил свою тропу по пути IT – почётной сфере современного мира, обеспечивающая своего путника всеми благами. В династиях нашего дня рождения айтишника приветствуется хором херувимов, чего нельзя сказать о деятелях искусства и прочем «маргинальном сброде». Даже если бы я пытался придумать удачную колкость в сторону носителей утонченного одиночества, свойственного хозяевам мира, коими часто видят себя «художники», понявшие предназначение всех вещей, всё равно я бы не смог переплюнуть классику Курта Воннегута, твердящую: «Если вы всерьёз хотите разочаровать родителей, а к гомосексуализму душа не лежит, – идите в искусство». Хорошие оценки в школе, прекрасное образование, красный диплом, золотая медаль – атрибуты исполнительного муравья.

Я не интересовался деятельностью их сына в Петербурге: тем, куда и зачем он ходит вечерами, есть ли у него друзья и всевозможной иной пустословной полемикой. Ноутбук, кофейня, фриланс. Наши точки соприкосновения были ничтожно крошечны и повода для их расширения я не искал. Единственное место, где диалог мог получить своё продолжение – это лавочка двора-колодца, на которой я обыденно просиживал первые часы своего дня, выйдя подышать свежим воздухом после дождя, посмотреть на серые тучки, заполонившие собой небосвод. Иногда удавалось послушать пение птиц, иногда, что значительно хуже, чьи-то крики и вопли из окон соседних квартир. Огороженные железным заборчиком клумбы сияли от трепетной заботы одной из жительниц двора – бойкой пенсионерки лет семидесяти – на таких по логике современной мифологии держится мир. Я не стремился узнать её имени, предпочитая, завидев её, убраться побыстрее домой: я испытывал некое чувство вины за созерцание её трудов, совершенно не желая хоть как-нибудь ей помочь. По правда сказать, я скорее избегал самой возможности её просьбы о помощи.

Сегодня цветы были особенно красивы и ароматны. Цвели гипсофилы и бархатцы, и циннии, спрятавшись за свежеокрашенную чёрной краской чугунную ограду. Выглядывали из своих домиков-горшков многолетний лен, бегонии и календула. Я тихонько сел в уголке на изогнутую лавочку, прихватив с собой зонтик-трость, если вдруг пойдёт снова дождик. На мне была лишь бежевая, чуть мятая рубашка и чёрные длинные брюки, зажатые старым кожаным ремнем. Какая-то маленькая собачонка, обогнавшая своих хозяев во дверях парадной, проскочила мимо меня, нырнула в заросли ухоженных, кое-кем особо любимых цветов, и навалила там толстенную кучу дерьма – наверняка из благожелательных побуждений – удобрить земельку. Раздался оглушительный крик той самой пенсионерки – столь быстрый, что казалось, она не отводит глаз от клумб и грядок даже по ночам, засыпая лишь на один глаз. Продолжился залп артиллерии, а следом лишь тихие оправдания под звуки быстро удаляющихся шагов и постукиваний собачьих коготков о бетон.

 

Я закрыл глаза, сосредоточившись на запахе цветов, полностью занятый своими мыслями: рассуждениями о наследии и несчастной судьбе Карла Шварцшильда – гениальной и озорной, по-детски радостной натуры, слегка безумной, но опередившей своё время на многие световые годы, вынужденной сгинуть несчастной смертью в Германии от Пемфигуса или иначе пузырчатки, тогда не излечимой болезни, превращающей тело больного в поле битвы первой мировой войны или в несчастные бельгийские города, расстрелянные четырехсот двадцати миллиметровой пушкой «Большая Берта» – сплошные язвы, гниющие дыры, пылающие рвы и руины былого величия. В его биографии я находил саму суть Инструкции, решительно старающейся стереть в порошок рецидивиста-прогрессиста, раскрывающего с невиданной скоростью загадки мироздания – именно на нём, как мне кажется, Машина испытала одни из самых своих изощренных пыток. Занятно также, что именно он сопротивлялся режущему, подобно стеклу, ветру судьбы с нескрываемым энтузиазмом, подугасшим слегка лишь во время войны. Многие современники Шварцшильда находили его фигурой определенной нелепости, соотносимой лишь с его врожденной гениальностью и поглощенностью загадками мира – казалось, не было такой темы, которую не хотел бы изучить Шварцшильд. Астрономия, химия, математика, физика – все о одном элегантном танце один за одним выстраивались в ряд, чтобы сделать своё па. Больше ста научных статей и наиболее важное точное решение уравнение Эйнштейна, произведенное им за пару месяцев до смерти в состоянии живого трупа. Его величайшее стремление заключалось не в изучении науки ради науки, а в желании перенести свои открытия на глубоких психологический уровень человеческого сознания: в вопросах вселенского масштаба он видел ответы на тайны людских сердец. Германская империя не нашла лучшего применения этому светилу, кроме как вычислять траекторию тысячи снарядов, должных убивать людей. У учёных на войне лишь две участи: изобретать бомбы или их запускать. Всеми возможными способами Шварцшильд стремился не упускать науку из своего сознания, погружаясь её вычислительные письмена во время перерывов между обстрелами. Гениальнейшее его открытие, никем не замеченное, оставленное без должного внимания и донесенное до нас со слов Рихарда Куранта, юного математика и последнего человека, говорившего с Шварцшильдом о возлюбленной науке, состоит в том, что открытая Карлом сингулярность – само по себе явление ужасающее – может быть воспринята и реализована не только на физическом уровне, но и на психологическом. То тёмное, страшное нечто – чёрная дыра, поглощающая свет, время и всякую материю, хранящая в себе будущее и прошлое, невообразимое богатство Вселенной, рвущее её нутро, как разрывает пузырчатка органы и клетки организма (в чём, к слову, и заключается ироничная подлость Машины), рядом с которой невидимый радиус Шварцшильда приманивает к себе целые планеты и звёзды, обреченные кануть в предел, как в бездонный колодец, было видимо им как неизбежное будущее человечества. Он представлял, как тёмные разумы многих тысяч людей, сконцентрированные в одном месте, способы создать такой эффект массы, что поглотит нас всех в чёрную бездну безумия, переступив за которую мы не сможем выбраться обратно – Шварцшильд предвещал начало конца. За раскрытие замысла Машины она ниспослала ему мучительную смерть и последующие гонения его рода со стороны Третьего Рейха.

– Добрый день, – доносится до меня чей-то неуверенный голос.

Я не сразу распознаю источник этого шума. Мои глаза не сразу вычленяют из размазанного пятна света крупную фигуру Сергея.

– Добрый день, Сергей, – с натянутой улыбкой приветствую я.

– Прошу прощения, я вас отвлёк? Вы озадачено выглядели, извините, пожалуйста.

– Нет, что вы. Я могу вам чем-нибудь помочь?

– Помочь? Нет, не думаю. Просто хотелось поздороваться, а то ведь невежливо как-то. Хотя и не сказать, что очень-то и уместно вышло. Извините.

– И то правда, но такова реальность – всё слегка нелепо, – сказал я и замолк, уставившись на клумбу, ощущая периферией своего зрения, как скачут во все стороны глаза Сергея. Как у испуганный козы – ещё чуть-чуть и он свалится в паралитическом шоке. – Что-то давно не видно вашу сестру, – решил я немного разбавить нелепость. – Как она поживает?

Алла была для меня совершенно неясной особой – порождением нашего скотского времени, впрочем, как и её брат. Безусловно красивая девушка в самом расцвете сил с подтянутой сексуальной фигурой, естественным загаром от солнца, прогревающего песок теплых стран, подтянутые инъекцией филлеров губы и пёстрый макияж – она всегда бросается в глаза как самое физически красивое создание в радиусе двадцати километров. Она напоминала мне мои школьные годы в старших классах. В это время парни всегда ещё, как бы так сказать поделикатнее… додики: ни мышц, ни мозгов, на лице пубертатное акне, в голове ветер. Девушки же в это время уже заглядывают далеко вперёд. Многих уже не волнует закон – они встречаются с двадцатилетними парнями, в сути всё ещё шкетами, но уже значительно вышестоящими в пищевой цепи шкетами. Безупречные роковые красотки, которых во всей школе наберётся от силы дюжина – с каждого класса по одной-две, уже вовсю цветут. Даже скорее пребывают в сказочном нереалистичном состоянии: кожа идеально гладкая, чистая, прям блестит на солнце, фигура подтянутая, аппетитная, обалденная, одним словом. Всё ещё сохраняется этот миловидный детский оттенок на лице, располагающий к себе и ввергающий жертву в сети полного доверия, но между тем в глазах уже проскакивает хитрый огонёк – они уже скорее всего переспали пару сотен раз со своими бойфрендами – какими-нибудь косячниками-троечниками, на которых равняется вся округа. Такие ещё обычно бывают спортсменами – недостаточно опытными, чтобы осознавать ответственность своих сил, но и достаточно овладевшими профессиональными навыками превращения людей в бифштекс – в общем и целом, опасными. За такими девчонками, что всегда прибиваются к сильным добытчикам, пыталось приударить множество мальчишек, да только всё без толку. Смотришь, смотришь, да вздыхаешь, а потом как охнешь! Видишь, какой-то замухорыш метр с шапочкой идёт с такой конфеткой рука под руку, да очки только свои поправляет, а она улыбается, смеётся. Сколько такого счастливчика не вылавливай, сколько не допрашивай, тот всё равно как рыба молчит. Как так? Ну ка колись! Отвечай, гад! А он молчит и очки поправляет изредка, плечами пожимает, мол, а я откуда знаю? Ну, это скорее исключение из правил, чем стабильность. Обычно ботаники остаются ботаниками до самой смерти: никаких рядом с ними конфеток не видать. Максимум – родная мать.

В общем, об Алле я знал ровным счётом ничего. Мне казалось, что в её глазах я представлялся ничтожным червём, самым низшим созданием в пищевой цепи современного социума. Для неё я всё ещё оставался шкетом, сидящим за школьной партой.