Знание и окраины империи. Казахские посредники и российское управление в степи, 1731–1917

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Посредники, их деятельность и власть

Поворот к изучению имперского прошлого России был во многом обусловлен интересом к тому, как группы меньшинств формировали имперские идеологии и практики правления, участвовали в них и отвечали на них. Этому способствовало открытие архивов местного и республиканского уровня и расширение возможностей изучения евразийских языков, кроме русского. Главный методологический посыл работ на эту тему состоит в том, чтобы, по выражению В. Мартин, рассматривать объекты исследования (в частности у Мартин – казахов) как «акторов истории, а не как… реципиентов исторических изменений» [Martin 2001:160].

Такие ученые, как Р. Круз и О. Джерсилд, на различных примерах продемонстрировали, что институты царизма служили ареной противоборства понятий национальной идентичности и имперского правления, даже если местные элиты разделяли цивилизаторские взгляды своих царских контрагентов [Jersild 2003; Crews 2006]. Настоящая работа в целом подтверждает эти выводы.

Рассматривая казахских посредников как исторических акторов, пусть даже во многом разделявших основные «прогрессисткие» и «цивилизаторские» убеждения своих собеседников-контрагентов, мы не можем утверждать, что они мимикрировали или просто неизбежно принимали взгляды всемогущего имперского государства[19]. Это, в свою очередь, идет вразрез с историографической традицией, согласно которой структуры и дискурсы колониального правления обладают огромной силой. Например, Д. Скотт характеризует Ф. Д. Туссен-Лувертюра как «новобранца современности», чьи решения ограничены неумолимыми изменениями, диктуемыми Новым временем; самому субъекту при этом остается очень мало свободы мысли или действий [Scott 2004]. П. Чаттерджи сходным образом подчеркивает противоречия в индийском национализме, «потому что он рассуждает в рамках знания, чья репрезентативная структура соответствует самой структуре власти, которую националистическая мысль стремится отвергнуть» [Chatterjee 1986:38]. Более поздняя попытка «вернуть нам, когда-то колонизированным, право на свободу воображения» подразумевала, что антиколониальный национализм разделял мир на материальную и духовную области, признавая превосходство Запада в первой и настаивая на своеобразии и отличии второй [Chatterjee 1993: 13, 6].

Однако в степи такого, похоже, не было. Вневременного и плохо определенного конструкта «современность» недостаточно, чтобы объяснить диапазон выбора (и исчезновение выбора), доступный для казахских посредников. И земля, и степняки были для царского правительства непознаваемы или по меньшей мере плохо познаваемы. В этом контексте казахские посредники могли находить способы сотрудничества, в целом плодотворные для империи, и полностью принимать модернизирующие материалистические императивы государства, сохраняя при этом определенную степень интеллектуальной независимости и свободы воли[20].

Хотя царские наблюдатели, практически все без исключения, считали степь отсталой по сравнению с российской метрополией, они не делали ничего, чтобы исправить положение; кроме того, в них не было согласия касательно способов, которыми можно было бы эту отсталость ликвидировать. В конце концов, цивилизация может принимать разные формы, и к ней могут вести многие дороги. Мобилизация местного опыта на какое-то время дала казахским акторам ограниченное право голоса в этих дебатах. Эти посредники стремились обрести влияние, а с его помощью – подданство, через обмен знаниями. Даже представляя знания внутри современных, или европейских, структур, они получали возможность корректировать политику империализма, реализуемую в степи. Именно переселение изменило ситуацию; ни временные рамки применения этой политики, ни направление, которое она приняла, не были исторической неизбежностью.

Можно возразить, что выбор для себя разновидности подчинения имперским властям вряд ли позволительно называть выбором. Однако, учитывая очевидный и необратимый факт завоевания, казахские посредники часто были готовы сделать такой выбор. Даже предполагаемые «европейские» способы познания в контексте слабого государства и чуждой среды предоставляли достаточные возможности избежать полной капитуляции перед идеологиями и практиками российского империализма[21].

Источники

Такая широкая тема, как распространение и использование знаний в огромном регионе на протяжении более чем столетия, становится неуправляемой без хотя бы приблизительного отбора источников. Поскольку этот проект начинался с изучения казахских посредников, моя стратегия заключалась в чтении созданных ими первоисточников и поиске интересовавшей их тематики как в архивах, так и в научных публикациях. Чтобы получить доступ к взглядам этих казахских посредников, я использовал собрания сочинений наиболее известных деятелей (таких, как Чокан Валиханов и Алихан Букейханов), а также, чтобы пролить свет на менее ясные фигуры, периодические издания – полные комплекты («Дала уэлаятыныц газет!» – «Киргизская степная газета») или подборки (журнал «Айк;ап» и газета «Цазак;»). В связи со смешанным административным статусом региона, известного как «Казахская степь», архивные исследования я проводил в фондах правительств и министерств Санкт-Петербурга, Москвы и Алматы. Архивы имперского периода ограничены и полны умолчаний, но, как предположила Э. Столер, их можно продуктивно читать «между строк»: в нашем случае это означает, что они отражают то, что стремилось знать царское правительство, и то, что извлекали из этого знания важнейшие акторы [Stoler 2009: 17–53]. В научной периодике логичной отправной точкой стали работы, которые считали важными или влиятельными сами казахи. Это не наука в строгом смысле слова, и я склонялся к тому, чтобы читать как можно больше в надежде найти неожиданные связи. Но поскольку при этом я, например, счел особо важной тему крестьянского переселения в казахоязычной периодической печати после 1900 года, значительную часть своих архивных исследований в Санкт-Петербурге я посвятил фондам Переселенческого управления. Мой выбор материала, безусловно, отражает мои собственные интересы и предпочтения, но я бы сказал, что в нем также достаточно объективно отражено то, что волновало героев моего исследования.

Несколько слов о сравнительном методе

Хотя настоящая работа не является сравнительно-исторической в строгом смысле, в ней нельзя не учесть исследования, посвященные другим империям. В первую очередь это касается истории Южной Азии, области, в которой, как заметил Т. Баллантайн, «отношения знания и власти стали центральной проблемой» [Ballantyne 2001][22]. Конечно, может показаться, что подобные сравнения идут вразрез с концепцией уникальной природы российского империализма и его «особого пути», рискуя стереть реальные исторические различия между Российской и другими современными ей империями[23]. Поэтому представляется целесообразным привести здесь несколько замечаний о значимости сопоставлений.

Многие из самых распространенных доводов в пользу мнимой «уникальности» Российской империи и объяснений этой уникальности при ближайшем рассмотрении не выдерживают никакой критики. Во-первых, к сожалению, существует тенденция просто повторять риторику имперских политиков, выдавая их слова за исторические факты; такие намеки на исключительно благожелательную природу царского империализма можно сразу отбросить[24]. Более серьезными представляются недавние утверждения А. Эткинда, будто городские элиты Российской империи якобы находились с православным крестьянством сельской России в квазиколониальных отношениях; однако этот тезис оставляет без ответа важные вопросы, если обратить взгляд на Казахскую степь (или, если на то пошло, на Туркестан), где этнические русские имели значительные юридические преимущества перед коренными народами [Эткинд 2013]. Россия была континентальной, а не морской державой, но непонятно, почему поездка, скажем, из Москвы в Омск (1500 миль медленной езды по плохим дорогам) должна было быть более легкой или менее продуктивной в плане познания «другого», чем короткое путешествие на пароходе из Марселя в Тунис. У России были долгие и сложные исторические отношения с землями, которые она в конечном итоге присоединила и освоила, но читатели, например, романа Б. Дизраэли «Танкред, или Новый крестовый поход» поймут, что так же обстояло дело и с имперскими державами Западной Европы. Элита царской империи была в определенной степени многонациональной, но пример шотландцев, достигших высоких постов в Британской Индии, говорит о том, что это вовсе не было чем-то новым или уникальным.

 

Наконец, Казахская степь существовала в условиях правовой дискриминации как объект завоевания, умиротворения и цивилизаторства. К 1917 году более миллиона славянских поселенцев воспользовались этой юридической дискриминацией для экспроприации земель казахских кочевников. При этом для продвижения азиатов в местную администрацию существовали если не правовые, то фактические препятствия. Царские чиновники писали о метрополии и колониях и ясно понимали, что степные провинции попадают в последнюю категорию. Конечно, степь имела свои особенности, и в этом она ничуть не отличалась от любой когда-либо существовавшей колонии. Но ясно, что если «колониальная империя конца XIX – начала XX веков» – родовое понятие, то Российская империя была одним из ее видов (ср. [Сандерленд 2010]).

Различия, которые существовали между российским империализмом в той форме, в какой он проявлялся в Казахской степи, и империализмом других европейских держав лишь добавляют этому исследованию некоторую локальную самобытность, но не сводят на нет связь с другими историографиями. Слабость царского государства по сравнению с некоторыми из его аналогов делала его особенно зависимым от нерусских посредников. Неоднородность правовых механизмов, которые столичное ядро империи применяло к различным этническим группам и территориям; слабое и запоздалое развитие массового русского национального самосознания; сохранение династической, а не национальной модели империализма – все это придавало необычайную силу требованиям местных акторов серьезно относиться к их знаниям, опыту и видению будущего. В то же время в таком крайне нелиберальном государстве, как Российская империя, знания местных акторов практически ни на что не влияли. Политика могла формулироваться (и нередко формулировалась) произвольно. Таким образом, положение посредников и те специальные знания, которыми они, по их утверждению, обладали, всегда было нестабильным и в конечном итоге зависело от прихоти местных начальников, губернаторов и министров. В этом шатком положении и кроются причины закрытия пространства, которое создали для себя казахские посредники в самом начале XX века.

Краткий обзор глав

Идеи книги излагаются в шести главах. Глава 1 знакомит читателей с географией и природными условиями степи, а также с основами жизни кочевого сообщества. Пользуясь общим подходом к академической истории Средней Азии, эта глава позволяет читателю взглянуть на степь так, как видела ее царская администрация до 1845 года; здесь читатель познакомится с предположениями и допущениями чиновников, а также со значительными пробелами в их знаниях о регионе[25]. Попытки двух учреждений, Генерального штаба и Императорского русского географического общества (ИРГО), заполнить эти пробелы служат предметом следующей главы; в качестве примера эффективности этой работы рассматривается составление Временного положения 1868 года.

По замыслу, Временное положение было открыто для изменений, это был пробный документ, составители которого прекрасно понимали степень собственного незнания местных условий. Это, в свою очередь, создало для местных акторов особенно благоприятные условия, позволявшие им влиять на способы управления, которым они подчинялись. И глава 3 представляет собой анализ иного рода: исследование биографии этнографа и педагога Ибрая Алтынсарина (1841–1888). Здесь вводится понятие «репертуаров управления», чтобы объяснить как возможности, так и ограничения, которые влекло за собой участие Алтынсарина в царском производстве знаний и управлении знаниями [Burbank, Cooper 2010: 3–8]. Глава 4 посвящена дальнейшему рассмотрению участия казахов в цивилизаторской миссии Российской империи и, в частности, притязаний цивилизаторов на то, что они представляют более развитую в научном и техническом смысле культуру. В главе рассматривается творчество акына Абая Кунанбаева и страницы «Киргизской степной газеты» (КСГ). Показано, что, хотя некоторые казахские посредники приветствовали эти цивилизаторские притязания, для воплощения их на практике были жизненно важны местный опыт и экспериментирование в местных условиях.

Вопрос о переселении крестьян, возникший еще в 1870-е годы, формировал пространство принятия решений, в котором мог действовать Алтынсарин и другие посредники. Когда царское правительство начало активно проводить эту политику (то есть после 1896 года), места для дискуссий больше не осталось. В последних двух главах эта динамика рассматривается в двух разных аспектах. Первый основан на анализе ряда статистических исследовательских экспедиций в регион и использования (в том числе неправильного) их данных. Эти статистические данные в конечном итоге послужили основой – как тогда представлялось, научной – для переселения крестьян, которое не должно было нанести ущерб интересам казахов, остававшихся кочевым народом[26]. Однако с точки зрения экспроприированных казахов это было иллюзией. Так, в последней главе исследуются идеи, лежавшие в основе экономического и политического отчуждения казахов (и других жителей Средней Азии) от Российской империи, а также их попытки претендовать на значимую роль и защищать свои интересы в пространстве дискуссий и дебатов, где они действовали прежде.

Крах империализма, проявившийся в Среднеазиатском восстании 1916 года, был двусторонним: с одной стороны, это был провал политики царизма, основанной на преднамеренно выборочном знании о степи, с другой – крушение отношений с посредниками, которые поддерживались на протяжении десятилетий. В этой книге показано, почему произошел этот крах и почему он оказался, по всей видимости, неожиданным для российских и казахских наблюдателей.

Глава 1
Благими намерениями близорукого государства
Знакомство с Центрально-Евразийской степью, 1731–1840

Англоязычные научно-образовательные издания о Средней Азии нередко начинаются с беглого вводного очерка, обязательной части, где читатель знакомится со спецификой местной географии, истории и образа жизни[27]. Это вполне разумный подход. Так как даже прекрасно образованный англоязычный читатель едва ли имеет представление об этом регионе, необходимо с самого начала очертить его характерные особенности. Вводный очерк способствует тому, что ученые монографии о социальной и культурной истории Средней Азии становятся доступными более широкому кругу читателей.

Однако для настоящей работы, имеющей целью поместить в исторический контекст те самые источники, на которых, собственно, и мог бы основываться такой очерк, такой подход в лучшем случае неудобен, а в худшем – недопустим по двум причинам. Во-первых, соединение взглядов сторонних наблюдателей, принадлежавших самым разным эпохам и писавших в совершенно разных жанрах (путевые заметки, этнографические труды, административные отчеты) не позволяет увидеть, как эти взгляды менялись с течением времени. Во-вторых, глядя с такой всеобъемлющей точки зрения, трудно понять, насколько зависимым было положение царских чиновников, закрепленных за степью. Сообщения о плохих дорогах, набегах или беспорядках могли доходить до них через несколько месяцев; даже такие базовые данные, как расположение основных форм рельефа, были предметом спора и подвергались пересмотру и исправлениям [Гумбольдт 1915: 140]. На протяжении большей части XIX века царские чиновники могли с уверенностью говорить только о тех островках, где они обитали сами, посреди моря, о котором им почти ничего не было известно.

Прорабатывая источники, доступные образованному россиянину в первое столетие царского правления над степью, мы можем лучше понять, с какими трудностями могли столкнуться в своем понимании региона чиновники на местах или в петербургских канцеляриях. В мои задачи не входит исчерпывающий обзор мимолетных набросков, сделанных различными ранними экспедициями. Вместо этого я выбрал три библиографических источника, чтобы составить синтетический взгляд на степь на основе знаний, которыми реально располагали наблюдатели той эпохи. Два из этих источников дают представление о точке зрения управленцев, о взглядах, доступных пониманию гражданского и военного чиновничества царской России. Первый из них прилагается к сугубо военному тексту, составленному генерал-майором Генштаба Л. Ф. Костенко и озаглавленному «Средняя Азия и водворение в ней русской гражданственности» [Костенко 1870][28]. Второй источник – «Туркестанский сборник», 594-томное собрание опубликованных работ по Средней Азии, начатое по распоряжению К. П. фон Кауфмана, генерал-губернатора Туркестана с 1867 по 1882 год. Чтобы дать представление о научных взглядах, я ссылаюсь на изданный в 1891 году указатель к работам о казахах, составленный этнографом А. Н. Харузиным [Харузин 1891]. В совокупности эти библиографические ссылки дают представление о том объеме знаний, которые любопытный,

хорошо образованный и хорошо обеспеченный чиновник, ученый или любитель мог получить в XVIII и первой половине XIX веков. Возросший объем работ, цитируемых примерно после 1840 года, знаменует новую эру в способе производства знаний в самодержавном государстве; в должное время мы рассмотрим этот вопрос. Работы, не вошедшие ни в один из этих библиографических списков, были фактически мертвы для российских читателей. Они не цитировались, не переиздавались, порой и вовсе не издавались; содержавшиеся в них сведения и мнения едва ли были востребованы практикой управления (см. [Латур 2013: 79–80]).

В целом сочинения ученых и путешественников о степи обнаруживают поразительную смесь совпадений и несоответствий. Непротиворечивый и обоснованный нарратив об истории вхождения степи в состав Российской империи вступил бы в противоречие с меняющимися представлениями о качестве степных земель и характере жителей степи. Изменение представлений, в свою очередь, было обусловлено тем, что, с одной стороны, наблюдатели постепенно все больше приобщались к степной среде и образу жизни, а с другой – менялись взгляды на роль государства в этом отдаленном приграничье [Moon 2010:206–209]. К 1840-м годам общепринятым стало мнение, будто кочевничество примитивно, а с казахскими кочевниками самодержавному государству трудно иметь дело. Однако оставалось неясным, допускала ли степная среда обитания какой-либо иной образ жизни и, следовательно, были ли попытки что-то изменить в жизни казахов выполнимыми и желательными. Поколебать этот комплекс устойчивых и противоречивых идей возможно только путем дальнейшего изучения.

 

Агенты, источники, сети: как познать окраину империи

Начало вхождения Казахской степи в состав Российской империи можно датировать первой половиной 1730-х годов. Осенью 1730 года правитель Младшего жуза Абулхаир-хан отправил в Россию посольство с просьбой принять его и его народ в подданные Российской империи, а в феврале следующего года императрица Анна Иоанновна выдвинула условия, на которых она их примет, что и случилось в 1734 году[29]. Через несколько лет за Младшим последовал Средний жуз, и большинство казахов северных степей официально оказались под номинальным царским правлением. Нельзя сказать, что до присоединения к России царские чиновники совсем ничего не знали об этих землях. Но установление постоянных отношений (и, следовательно, повышение доли в производстве знаний) в конечном итоге привело к значительному повышению качества и разнообразия доступных данных.

Тексты, написанные задолго до установления российского протектората над степью путешественниками раннего Нового времени в Среднюю и Южную Азию, такими как русский А. Никитин и британец Э. Дженкинсон, предоставляли лишь случайную и часто неточную информация о землях и морях, через которые они туда попадали [Семенов 1980]. К началу XVII века поступавшие по разным каналам сведения о степи были уже достаточными для того, чтобы включить их в «Книгу Большому чертежу» – подробный список «географических сведений, собранных на основе оригинального Большого чертежа [карты, созданной по приказу Ивана Грозного. – Примеч. ред.] и дополненных данными из писцовых книг» [Кивельсон 2012: 39] (см. также [Макшеев 1856: 2–5]). Также на знаменитой «этнографической карте» сибирского картографа С. У Ремезова были с поразительной точностью показаны границы «Земли Казачьи орды», «Бухаренского царства» и «Хивинского державства» [Кивельсон 2012:246–248, вклейка 28]. Поддержание отношений с новыми имперскими подданными, строительство укреплений и налаживание торговли одновременно выявило недостатки этого сомнительного подхода и предоставило возможности для того, чтобы взять новый курс.

Созданная в 1734 году по проекту государственного деятеля и самоучки И. К. Кириллова (1695–1737) Оренбургская экспедиция должна была построить линию фортов на границе Российской империи с башкирами, другим тюркоязычным кочевым народом. Это обеспечило бы, помимо прочего, базу для управления казахами к югу от этой линии и для будущих инициатив в Средней Азии [Donnelly 1968: 64–81]. В этой политической миссии приняли участие также инженеры, геодезисты и другие ученые; это было необходимо, поскольку низовья Волги, где базировалась Оренбургская экспедиция, были регионом, малоизвестным Кириллову и его коллегам [Смирнов 1997: 24–25,28]. Как ни странно, едва ли не самый большой вклад в понимание царским правительством истории и экологии степи внес П. И. Рычков, сын вологодского купца, не получивший систематического образования, изначально работавший в экспедиции бухгалтером[30]. «История Оренбургская» и «Топография Оренбургской губернии» Рычкова [Рычков 1887, 1896], наряду со служебными отчетами других местных чиновников, оставались ключевыми для понимания региона трудами в течение десятилетий после их публикации.

Безусловно, самой значительной попыткой собрать научную информацию о землях Российской империи в XVIII веке (включая земли, населенные казахами) была череда групповых экспедиций, которые проводились под эгидой Императорской Академии наук между 1768 и 1774 годами[31]. Эти экспедиции, организованные Екатериной II – поступок, подобающий просвещенному монарху, – и осуществленные под руководством немецкого зоолога на русской службе П. С. Палласа, собрали огромное, по любым меркам, количество первичных данных [Vucinich 1963: 150–151; Вернадский 1988: 215–216; Сытин 2004][32]. Эти данные, однако, были в высшей степени эмпирическими, слабо систематизированными, многие из них были изданы ограниченным тиражом или вообще остались непереведенными на русский, так что их полезность и интерес к ним в России не выходили за пределы узкого круга специалистов[33]. Объемистые труды Академических экспедиций – незаменимый ориентир для более поздних исследований и важнейший показатель понимания царизмом степного населения и природы, нуждались в преданном читателе и серьезной работе, чтобы представлять не только академический интерес.

Прочая общедоступная информация о Средней Азии и степи до 1840-х годов исходила преимущественно от офицеров и чиновников, служивших на границе или командированных за ее пределы для выполнения особых миссий. Эти авторы все чаще получали доступ к трудам предыдущих исследователей и реагировали на них, исправляя то, что считали ошибками интерпретации или искажением фактов, и добавляя собственные полезные данные. В первой половине XIX века в степи прошла серия геологических экспедиций, в том числе И. П. Шангина (1816 год) и К. А. Мейера (1826 год), а в 1829 году Российскую империю посетил прославленный А. фон Гумбольдт [Обручев 1933:22–30][34]. Военные разных чинов, следуя воле своих монархов, пользовались назначениями с миссиями в среднеазиатские ханства, чтобы, как говорил один из них, во время своих путешествий «получить точные сведения о недостаточно известных странах»; впрочем, их произведения тоже зачастую оставались малоизвестными публике [Мейендорф 1975: 20][35]. Стандартным справочником в течение многих лет после его публикации стал трехтомник «Описание киргиз-казачьих, или киргиз-кайсацких, орд и степей» А. И. Левшина (1798–1879), уроженца южных русских степей: он был направлен в Оренбург, где по заданию Министерства иностранных дел вел этнографические наблюдения за казахами и обширные исследования в архиве Пограничной комиссии. Опубликованный в 1832 году труд Левшина [Левшин 1832], основанный также на двухгодичной работе в архивах и библиотеках Санкт-Петербурга, несомненно, отражал последние достижения науки того времени.

Таким образом, Казахская степь в первое столетие после присоединения к Российской империи стала объектом привычного процесса производства и воспроизводства знаний. Далее надлежит познакомить читателя с лакунами и противоречиями в этой совокупности знаний, в том числе с кочевым скотоводством и особенностями степной среды. Для местных и центральных чиновников такие лакуны были не менее важны, нежели знания, которыми они обладали.

19О центральной роли наукообразной риторики в другом колониальном контексте см. [Prakash 1999].
20Классический тезис о сотрудничестве и империализме см. в [Robinson 1972].
21О России как о европейском, но не западном государстве см. [Tolz 2010]; о непривычности степной среды для наблюдателей, более привыкших к лесистой местности, см. [Moon 2010].
22См. также пример Франции [Trumbull 2009].
23Наиболее последовательное сравнительно-историческое исследование в контексте Средней Азии – [Morrison 2008]; работу Моррисона весьма скептически оценил А. Халид [Khalid 2010]. Также примечательна реакция на работу В. Сандерленда [Sunderland 2004], в частности, резкая отповедь И. О. Грачева и П. А. Рыкина [Грачев, Рыкин 2007]. А. Моррисон [Моррисон 2007] защищает Сандерленда, используя примерно ту же аргументацию, что и я в данном разделе.
24См., например, [Глущенко 2010].
25Непосредственным методологическим основанием для этого послужил метагеографический подход М. Вассина к истории Сибири [Bassin 1999].
26В. Сандерленд в другом контексте называл это эпохой «правильной колонизации» [Sunderland 2004: 177].
27См., например, [Khalid 1998; Martin 2001; Sabol 2003; Sahadeo 2007a; Igmen 2012].
28В том, что касается биографических данных о Костенко и других военных, я основываюсь на [Басханов 2005].
29Прошения о подчинении империи породили известный советский миф о «добровольном вхождении» этих земель в состав России; при этом мало внимания уделялось конфликтам, которые эти прошения немедленно вызывали, или сопротивлению, с которым впоследствии столкнулся царский режим (см., например, [Шоинбаев 1982]).
30О Рычкове см. [Новлянская 1959: 29; Vucinich 1963: 170–171].
31О возникновении «новой российской территориальности» [Sunderland 2007: 53], воплотившейся в этих экспедициях, а также в работах таких региональных исследователей, как Рычков, см. [Sunderland 2007].
32О противоречиях между национализмом и научным космополитизмом в российской деятельности Палласа см. [Jones 2011].
33Говоря о систематизации, я исхожу из предложенного С. Ф. Кэннон понятия «гумбольдтовской», то есть сравнительной и теоретической, науки, которое развил М. Деттельбах [Dettelbach 1996]. Труды, например, шведского академика И. П. Фалька не были переведены на русский язык до 1824 года [Фальк 1824] (Фальк покончил жизнь самоубийством 50 годами ранее).
34Шангин также составил гербарий и собрал материалы по генеалогии казахских родов, хотя этот материал до сих пор не опубликован [Постников 2007: 160].
35Е. К. Мейендорф входил в состав посольства в Бухару под руководством А. Ф. Негри; сотрудники посольства составили две примечательные карты [Постников 2007: 161–168].
You have finished the free preview. Would you like to read more?