Free

Емельян Пугачев, т.2

Text
3
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa
2

Приближаясь к Саранску, Емельян Иваныч отправил в город Федора Чумакова с отрядом казаков и с указом воеводе и мирским людям. В указе между прочим писалось, что «...ныне его императорское величество с победоносною армией шествовать изволит чрез Саранск для принятия всероссийского престола в царствующий град Москву». Посему повелевалось заготовить под артиллерию 12 пар лучших лошадей, а для казачьего войска – хлеба, съестных припасов, фуража, «дабы ни в чем недостатка воспоследовать не могло». Далее предлагалось учинить государю и армии «по должности пристойное встретение с надлежащею церемонией».

Не доезжая до города, Пугачев вступил в новую, только что из-под топора деревню. Его встретила тысячная толпа крестьян. Впереди – Петр Сысоев и похудевший, согнувшийся, с усталыми глазами, Миша Маленький.

– Какая деревня? – спросил Пугачев.

– Оная деревня ныне зовется в твою честь – Царская, – ответили ближние крестьяне. – А называлась – Красноселье... Братцы! Вались на колени! Благодари государя-благодетеля! – И вся толпа пала в прах, уткнулась лбами в землю.

– Встаньте, трудники! – взмахнул Пугачев рукою. – Кои здесь тутошние?

– Вот мы, батюшка, здешние деревни жители... В кучке стоим.

– Ну, так не меня благодарите, а вот эту громаду работную! Не было деревни, а вот она – она... Двух суток не прошло.

Пугачев решил остановиться здесь на краткий роздых. Он слез с коня и пошел осматривать постройки. Большинство изб было закончено. В некоторых из труб валил уже дым. «А ране-то по-черному топились», – пояснили мужики. Несколько хат подводилось под крыши, две-три только начинали строить. Возле них собралось плотников впятеро больше, чем надо. Таскали бревна, клали готовые венцы, выводили печи. Пильщики, пристроившись на высоких козлинах, в восемь пар пилили байдак и тес. «Эй, Миша, подмогни бревешко накатить!» Согнувшийся Миша тряс головой, отмахивался руками, показывая на больную поясницу.

– Надорвался, сердяга, на работе-то, – сказал государю Петр Сысоев. – Ну, да ничего, до свадьбы заживет... Бабы-то сомлели, глядя на этакого парнюгу.

– Ну, так ведь... Бабы на такую приваду, поди, как пчелы на липовый цвет, летят, – проговорил Емельян Иваныч.

Он отказался идти в помещичий дом, а пошел наскоро «поснедать» в первую попавшуюся избу, шел, пробираясь со своими ближними среди кудрявых, пахнувших сосною стружек и опилок, как по пышному сугробу.

Меж тем отец Иван в сопровождении старика Пустобаева ходили из избы в избу с кратким молебствием. Поп кропил новые жилища «святой водой», которую вместе с кропилом таскала в особом медном сосуде девочка Акулька, подтягивая цыплячьим голоском слова незнакомых ей молитв. Отец Иван еще в Казани приобрел себе исправное облачение и некоторые церковные сосуды. Да и вообще, он начал следить за собой, стал благообразен. Теперь не только простой народ, но даже и некоторые державшиеся православия чопорные яицкие казаки не гнушались подходить к нему под благословение. С Ванькой Бурновым он разругался: тот как-то спьяну непочтительно отозвался о царе-батюшке, мол, «какой он царь, путаник он». Отец Иван сказал тогда ему: «Прощай, брат Ваня. Я никому о твоих речах паскудных не скажу, а жить с тобой не стану!» И после этой размолвки с бывшим другом поп прилепился к Пустобаеву.

За освящение жилищ бабы подавали отцу духовному яички, творог, лепешки, хлеб. Пустобаев это добро совал в мешок. В одной избе баба налила два стакана зелена вина, батя пить отказался. Пустобаев выпил и за себя, и за священника. Прожевывая лепешку, он попросил еще налить. Акулька закричала на него: «Дедушка, окстись! Ведь ты молитвы поешь. Грех!» Пустобаев взглянул на девчонку хмуро, а бабе скомандовал: «Отставить».

Когда Пугачев вступил в новую избу, старуха со стариком и две молодайки упали батюшке в ноги.

– Встаньте, трудники, – сказал Пугачев. – Будет кувыркаться-то. Я не архирей...

– Ой, желанный! – поднимаясь, запричитала хозяйка. – Кланяться-то мы горазды, а вот молвить не умеем.

– Ничего! Я сердцем чую слово ваше.

Стружками и щепами ярко топилась печь. Пахло сосной и мхом; из тесаных бревен желтоватыми, словно янтарными, слезами сочилась смола.

Гости сели за новый стол. Соседи натащили всякой снеди. Из барских погребов доставили целое беремя бутылок сладкого вина.

– Каково живете-то? – спросил Пугачев суетившихся хозяев.

– Ой, кормилец, – откликнулась старуха, утирая фартуком глаза, – живем голь голью. Была коровушка с телушкой, да барин за провинку нашу отнял. И овец, окаянная сила, отнял: вишь, на барщину намеднись о празднике не вышли мы да оброк уплатить в срок не из чего было... Была и лошадка, ну так на ней Семка наш в твое царское войско укатил. Вот так и живем – кол да перетырка.

– Наказан ли барин-то? – спросил Пугачев.

– Повешен, повешен он! – вскричали толпившиеся у двери старики и бабы. – Со всем приплодом его.

– А поп где ваш? Пошто он не встретил меня, государя своего?

– А поп в город сбежал, – заговорили возле двери. – А ваш военный священник, отец Иван, кажись, твоей милости двух казаков венчает на скорую руку. За них две наших дворовых девки пожелали.

– Вот уж это негоже в нашем скором походе жениться, – недовольным голосом молвил Пугачев и, обратясь к Творогову: – Иван Александрович, этих двух новых женок допусти, а чтоб впредь баб в армию не брать.

– Ладно, ваше величество. Будет, как сказал.

Прощаясь, «батюшка» подарил старухе две золотые монетки. Та бултыхнулась ему в ноги, заплакала, запричитала:

– Ой, ягодка боровая!.. Да ведь на эти деньги и коровку, и лошадку с телегой можно купить.

Пугачев подъехал к Саранску 27 июля, в семь часов утра. На реке Инзаре он был торжественно встречен населением и духовенством с крестным ходом. Во главе духовенства стоял представительный с холеной черной бородой архимандрит Петровского монастыря Александр. Он был в полном облачении и в митре. Пугачев, еще издали заметив его «по шапке с каменьями, кабудь золотой», подъехал к нему, приложился к кресту и велел Дубровскому огласить манифест; затем под радостные крики горожан проследовал в собор, где во время ектении произносилось имя Петра Федорыча, Устиньи и наследника с супругой. На молебне участвовал и поп Иван в парчовой ризе. Мочальная борода его расчесана, волосы припомажены. Но вчера на двух свадьбах он перехватил сладкого господского вина, за молебствием переминался с ноги на ногу, его слегка покачивало.

Подарив духовенству тридцать рублей, Емельян Иваныч с ближними направился в дом вдовы бывшего воеводы, Авдотьи Петровны Каменицкой, на званый обед.

Атаман Перфильев в начале обеда отсутствовал: вместе с воеводским казначеем он принимал в канцелярии казенные считанные деньги. Их оказалось медною монетою 29 148 рублей. Они были погружены на тридцать пять подвод. Казначей сказал Перфильеву:

– Это что за деньги... А вот вы вдову Каменицкую хорошенько обыщите. У ней сто тысяч серебром да золотом схоронено где-то.

– Да верно ли говоришь, твое благородие? – спросил Перфильев.

– Об этом весь город знает. А я врать не буду, я старый человек. Муж-то ее покойный с живого-мертвого хабару тянул. Да еще к тому же спроворил казенный лес продать, а денежки в карман... А она ему во всем мирволила да помогала. Кого хошь спроси.

Перфильев явился на обед хмурый. Щербатое, в оспинах, лицо его было сурово. Он подсел к Пугачеву и стал что-то нашептывать ему. Пугачев ожег хозяйку взором, а как кончился обед, сказал ей:

– Вот что, воеводиха! За то, что хорошо приняла нас, спасибо тебе царское. А вторым делом... Ведомо мне, что у тебя сто тысяч денег где-то в земле закопано, так ты сдай оные деньги мне, законному государю своему.

Подвыпившая, раскрасневшаяся бой-баба во время речи Пугачева стала бледнеть, бледнеть, затем, едва поднявшись с кресла, визгливо закричала, ударяя себя в грудь:

– Нет у меня денег, нет, нет!.. Наврали на меня вороги мои.

Тут вдвинулся в горницу служивший у стола старый дворовый человек ее, одетый в холщовую ливрею, и, укорчиво потряхивая головой, сказал:

– Ах, барыня, барыня... Грех вам. Вся дворня знает, как ты с дворовым своим Куприяном-стариком закапывала деньги-то. Да та беда, Куприян-то о той же ночи в одночасье умер... Уж не отравила ль ты его?

Воеводиха затряслась, снова налилась вся кровью и, схватив нож, бросилась к слуге:

– Убью, каторжник! Убью, вор!..

Ее сзади поймал Перфильев:

– Сдавай деньги в царскую казну!..

Не владевшая собой, пьяная воеводиха, вырываясь от него, орала:

– Ах, вы, душегубы! Я их пою-кормлю, а они...

– Повесить! – раздувая ноздри, вскричал грозный Пугачев.

Вдова тотчас была вздернута на собственных воротах. Толпа местной бедноты притащила на суд «батюшки» своих обидчиков: магистратского подьячего Васильева и купца-сквалыгу Гурьева. Подьячего повесили, купца засекли плетьми.

А в это время некоторые пугачевские военачальники разъезжали по городским улицам, по «торгу» и по крепости, щедро швыряли в бежавшую за ними толпу медные деньги, на углах останавливались и громогласно взывали:

– Царь-батюшка прощает вам как подушные поборы, так и государственные подати, а такожде повелевает быть от помещиков вольными! А немилостивых помещиков повелевается государем императором вешать и рубить!

Подвыпившая толпа, состоявшая из городских мещан и наехавших со всего уезда мужиков, низко кланялась бравым всадникам, одетым в праздничные, обшитые позументом чекмени, при медалях.

– Ура, ура! – раздавались крики. – Спасибо царю-батюшке!.. Вот соли бы нам. Соли, мол, соли!..

Были открыты казенные склады, роздано несколько тысяч пудов соли. Из купеческих наполовину разграбленных лавок и складов выкачены бочки с вином.

Пугачев осмотрел и взял себе семь годных пушек, три пуда пороху, полтораста ядер.

На другой день явился в стан к Емельяну Иванычу послушник архимандрита Александра с приглашением пожаловать на монашескую трапезу в богоспасаемый Петровский монастырь.

 

– Благодарствую, прибуду, – ответил Пугачев. – Сказывали мне, ушицу добрую вы, монахи, горазды сготовлять да густой квасок варить.

– И то и се всенеуклонно будет, царь-государь. Сверх же сего с гусиными потрохами расстегайчики, черносмородинный кисель с ледяным миндальным молоком, выпеченные на соломе сайки, и прочая и прочая, всего восемь перемен. Ну и всякая, стомаха ради, выпиванция.

– Это что за стомах такой? Впервые слышу.

– А сие слово монастырское. По изъяснению отца Александра, стомах – сиречь по-гречески живот, утроба.

– Ну-ка, передай отцу Александру на обитель. Люб он мне. – И Пугачев протянул молодому, развязному, с веселыми глазами послушнику пятьдесят рублей.

3

Обед происходил в монастырской трапезной торжественно. Трапезная, похожая своим убранством на церковь, была обширна, каменные столбы и стены расписаны в византийском вкусе. Под потолком небольшое паникадило. У восточной стены иконостас, возле него аналой с переплетенным псалтырем, по нему во время трапезы монастырской братии молодой инок читал во всеуслышанье псалмы. Братия закончила обед час тому назад; пахло кислой капустой, снетками, медом, ладаном.

Гости сидели чинно. Против Пугачева – представительный чернобородый архимандрит Александр, в черном клобуке и мантии, справа и слева от Александра – два седовласых иеромонаха и ключарь, рядом с ключарем – отец Иван. Юные служки в черных подрясниках, перехваченных по тонкой талии ременными поясами, шустро и неслышно взад-вперед мелькали, разнося питие и пищу. Пред началом обеда хором пропели «Отче наш». Пустобаев изумил своим басом архимандрита, и тому мелькнула мысль предложить казаку остаться в монастыре, дабы занять в скором времени место иеродиакона. Но когда, к концу трапезы, Пустобаев напился пьян и стал непотребно ругаться, отец Александр от своего намерения воздержался, а Пугачев велел вывести охмелевшего старика на улицу. Зато отец Иван в продолжение обеда выпил только два стакашка «чихирьного» вина и был трезв, как стеклышко. Емельян Иваныч благосклонно кивал ему головой, улыбался.

Подняты были, как водится, здравицы за государя, государыню и наследника с супругой. Все шло как по маслу. Но тут бес искусил отца архимандрита блеснуть своим немалым красноречием. Он был мастер произносить проповеди для монашествующей братии и приходивших богомольцев, убеждая свою паству творить добрые дела, ибо «вера без дел мертва есть». Архимандрит хотя и не блистал особой подвижнической жизнью, но и никогда не нарушал ни догматических правил, ни монастырского устава, ни строгого монашеского обета.

Чрез многочисленных богомольцев-простолюдинов, стекавшихся в обитель даже с отдаленных губерний, он прекрасно знал о всех жестокостях, ныне производимых крестьянами именем царя-батюшки над своими помещиками и прочими угнетателями народными. А за последнее время в том же Алатыре суд и расправу над врагами крестьянства чинил сам государь. Да и здесь, в Саранске, уже были и вновь готовятся казни. Архимандрит Александр, приглядываясь к своему гостю, гадал в душе, царь он или не царь, и не мог дать себе точного ответа. Ежели он царь, все обойдется благополучно, ежели он самозванец, архимандриту не миновать кары от синода и от правительства. Поэтому он, архимандрит, решил заготовить себе некую лазейку на тот случай, ежели его призовут и спросят: «Как ты смел принимать в святой обители душегуба и разбойника?» Он тогда ответит: «Того ради, чтоб наставить злодея на путь истинный».

И вот он поднялся, принял от послушника посеребренный посох, молитвенно сложил густые брови, ласково и в то же время с внутренней твердостью уставился глубоким взором в лицо Пугачева и, крепко опираясь на посох, начал:

– О, царь благопобедный! (Сидевший на краю стола Дубровский вынул бумажку и записал слово: «благопобедный», – пригодится.) Прими от меня, многогрешного, – продолжал отец Александр, – знаки благодарности за щедрое пожертвование твое на украшение святой обители нашей. Такожде и прочие цари-христолюбцы делывали от времен древних и доднесь, принося лепту свою на храмы Божии. («Придется еще полсотенки подсунуть, – подумал Пугачев, – красно говорит да и употчевал изрядно».) И аз, грешный, возьму на себя дерзновение напомнить тебе, свете наш, что государи всероссийские бывали характером и делами своими разны суть. Одни, како Алексей Михайлович, тишайше правили народом русским, другие, како Великий Петр, собственноручно рубили корабли и устрояли свою державу на иноземный лад, третьи – не корабли, а боярские головы крамольные рубили с плеч, како Иван Васильевич Грозный. А вот ты, царь благопобедный... – Архимандрит отвел свои смутившиеся глаза от Пугачева и опустил взор в землю, затем, напрягая мысль и как бы готовясь сказать самое важное, он снова вскинул взор на Пугачева. – Ты, свет наш, нежданно объявился на Руси образом чудодейственным. Двенадцать лет будто бы и не было тебя, и вот ты, яко паки родившийся, снова присутствуешь своей персоной посреди верноподданных твоих. Да, поистине чудо неизреченное... Токмо не нам, грешным, знать, что сотворяется в нашем греховном мире! – воскликнул архимандрит, сокрушенно потряхивая головой. – Сказано бо есть: высь земная падает, высь небесная созидается.

– Высь земная падает – это царицы любодейной трон восколебался, – гукнул в бороду отец Иван и опустил очи.

– И неведомо нам, – продолжал архимандрит, – по какой стезе совершаешь ты, царь-государь, свое шествие. Но аз, многогрешный, зрю в руце твоей карающий меч и предваряю тебя, великое чадо мое, ибо аз есмь пастырь Христовой церкви. – Отец Александр, опираясь на посох, простер правую руку с янтарными четками в сторону Пугачева и громким голосом, чтобы все слышали и запомнили слова его, сказал: – Паки и паки реку тебе, о царь благопобедный, не проливай напрасно крови людской, обсемени сердце свое добром и милостью! Не иди тропой царя Грозного, а прилепляйся к делам добрым... И тогда...

– Стой, отец Александр! – прервал его Пугачев, уперев ладони в стол и отбросив назад корпус. Все гости враз насторожились, будто почуяв в словах его боевой призыв. – Ты уж не учи меня и в наши дела не суйся, – продолжал Пугачев, поднимая свой голос. – Маши кадилом да бей за нас поклоны перед Богом. А уж мы не с добром, не с милостью, а с топором да петлей шествуем... Добро опосля само собой придет.

– Сказано в Писании, – закричал отец Иван, вскинув руку и косясь на архимандрита, – сказано: «Я не мир принес на землю, а меч!»

– И допрежь нас пробовали, ваше священство, и добрым словом и милостью, – ввязался атаман Овчинников, покручивая кудрявую бороду, – да толку мало: помещик к мужику все равно как волк к овце. Лютого волка добрым словом не проймешь...

– А кого слова не берут, с того шкуру дерут! – пришлепнул Пугачев ладонью по столешнице.

Архимандрит не на шутку испугался: сразу сник, и вся величавость его слиняла. Ему представилась повешенная на воротах воеводиха, у которой вчера пировали его сегодняшние гости.

– Послушать бы мне тебя, отец Александр, – молвил Пугачев, откидывая со лба волосы, – что ты станешь балакать, когда катерининские генералы, ежели заминка у нас выйдет, за казни примутся. Да уж и принялись кой да где! У меня дворянская кровь по каплям исходит, у них мужичья ушатами потечет. Ну так и молись, чтобы держава моя крепла. На мече – держава моя... Понял?

– Царь благопобедный! – передав посох послушнику и приложив к груди холеные руки, воскликнул архимандрит. Лицо его сложилось в плаксивую гримасу. – С тоской и душевным трепетом помышляю о будущем. И, предчувствуя его, вижу в нем оправдание пути твоего. Путь твой есть путь правды, ибо в Святом Писании сказано тако: «Вырви из пшеницы плевелы и сожги их, тогда хлебная нива твоя утучнится!»... Нива – это народ, плевелы – это супротивники народные.

– Ну, то-то же, – проговорил Пугачев. – Вот ты все толкуешь: правда, правда. А ответь-ка мне по правде истинной, как перед Богом: за кого меня чтишь? Кто ж есть я?

Архимандрит стоял, а все сидели. Лицо его вдруг побледнело, он с опасением взглянул на двух сидевших возле него иеромонахов и, опустив глаза, тихо, через силу, молвил:

– Вы есть император Петр Федорович Третий.

В это время раздались за открытыми окнами шумливые крики и топот множества ног по монастырскому, выложенному кирпичом двору.

– Допустите до царя-батюшки! – кричали во дворе. – Он нас рассудит!

Пугачев подошел к окну, глянул со второго этажа вниз и видит: большая возбужденная толпа крестьян – пожилых и старых – подступала к закрытой двери, а стоявшие на карауле казаки гнали их прочь. Среди толпы вихлялся толстобрюхий монах. Крестьяне хватали его за полы, тянули к двери, он вывертывался, орал: «Прочь, нечестивцы!» Крестьяне, задирая вверх бороды, продолжали взывать: «Эй, допустите до царя!»

– Давилин! – высунувшись из окна, прокричал Пугачев вниз. – Пусти народ!

И вот, грохая по лестнице каблуками, шаркая лаптями, ввалилась в трапезную толпа, покрестилась, пыхтя, на иконы, отдала глубокий поклон архимандриту и пала Пугачеву в ноги.

– Встаньте, мирянушки! С чем пришли?

– С жалобой, надежа-государь, с жалобой... На монахов, на гладкорожих... Баб да девок... Тово... Жеребцы! Прямо жеребцы стоялые, – раздались со всех сторон голоса.

– Да не галдите разом-то, – прикрикнул на крестьян Овчинников. – Толкуй кто-нито один.

Емельян Иваныч расчесал гребнем бороду, сел в кресло, приготовился слушать. Выступил вперед седобородый крепкий дед с ястребиным носом, с горящими глазами.

– Надежа-государь, эвот чего вчерась содеялось, – начал он, кланяясь Пугачеву. – Ведомо ли тебе, кормилец, что у нас два монастыря? Один вот этот самый, Петровский называется, а другой в пяти верстах отсель, на Инзаре на реке. Ну тот, правда что, небольшой монастырек...

– Даром что небольшой, – подхватили в толпе, – а монахи молодые, здоровецкие!

– И оба монастыря на заливных лугах покосы имеют, – продолжал старик. – Покосы у них рядышком. А наш, крестьянский, впритык к монастырским... покос-от.

– Впритык, впритык, батюшка, – снова подхватил народ. – Вот этак ихние покосы, а этак наш.

– На нашем одни девки с молодыми бабами робили да на придачу – старики, а парни-то да середовичи быдто одурели, – все в бунт, в мутню ударились: кои в твою армию вступили, кои по уезду разбрелись, помещиков изничтожать...

– Изничтожать, изничтожать лиходеев-бар, согласуемо царского, твоей милости, веленья! – шумел народ.

– И вот слушай, царь-государь! – клюнув ястребиным носом, громко сказал старик и покосился на только что приведенного людьми гладкого монаха, стоявшего поодаль. – И как заря вечерняя потухла да стала падать сутемень, бабы с девками домой пошли. Глядь-поглядь: за ними краснорожие монахи бросились, женщины от них ходу-ходу, монахи за ними – дуй, не стой... Мы кричим: «Бабы, девки, лугом бегите, луговиной!» А они, глупые, к кустарникам несутся... Они к кустарникам, монахи за ними, как кони, взлягивают, гогочут...

– Догнали? – нетерпеливо спросил Пугачев, пряча в усах улыбку.

– Нет, что ты, батюшка! – отмахиваясь руками, в один голос откликнулась толпа. – Наши молодайки на ногу скорые, а девки того шустрей... Убегли, убегли, отец. Все до одной убегли! Да их на конях надо догонять...

– Царь-батюшка, – опять заговорил старик с ястребиным носом, – положи запрет монахам, чтобы напредки не забижали наших жинок-то... Вот он, царь-батюшка, пред тобой этот самый игумен того монастыря. Его монахи-то охальничали, его! – И старик строптиво взмахнул в сторону смиренно стоявшего гладкого игумена. – Отвечай, отец Ермило, чего молчишь?

– Не мои монахи, – потряс головой игумен, обхватив руками тугой живот и устремив к потолку хитрые масленые глазки. У него загорелые пышные щеки, между ними задорно торчит красный носик пуговкой, на скулах и подбородке реденькая, словно выщипанная, темная бороденка.

– Как так – не твои! – зашумели крестьяне, надвигаясь на игумена. – Так чьи же?

– Не мои монахи...

– Ну, стало быть, твои, отец архимандрит, твоего монастыря.

– Нет, братия, – возразил отец Александр. – Мы посылаем на покос монахов богобоязненных и годами преклонных. А молодые трудники в лесу дрова заготовляют.

– Не мои монахи! – гулко бросал игумен, будто топором рубил.

– Ха, хорошенькое дело! – возмутились мужики. – Мы своеглазно видели: твои!

– Не мои монахи! – вновь затряс брыластыми щеками игумен.

– Ну вот, заладил, как филин на дубу: не мои да не мои...– осердился Пугачев. И все старики со злобой уставились на отца Ермилу.

– Твое царское величество! – начал упрямый игумен, и лицо его тоже стало злым и дерзким. – Я правду говорю: не мои монахи. Я знаю своих! Мои баб с девками всенепременно догнали бы... Как пить дать – догнали бы! А это не мои. – И отец игумен, выхватив платок, порывисто отер им вспотевшие загривок и лицо.

 

Первым прыснул в горсть смешливый Иван Александрович Творогов. А вслед за ним и всем прочим стало весело. Даже улыбнулся архимандрит Александр и прихихикивали в шляпенки пришедшие с жалобой старики. Лишь один отец Ермил, столь ретиво вступившийся за честь своих монахов, с видом победителя щурил на всех хитренькие глазки. Старик с ястребиным носом, кланяясь Пугачеву, молвил:

– Заступись за нас, сирых, батюшка.

Пугачев подумал и сказал:

– Дело это несуразное, путаное. Ведь ежели б монахи вас, стариков, ловили, а то – ваших девок с бабами. Ну так женские и с жалобой должны были прийтить, а не вы, люди старые... Может статься, девки-то сказали бы: «Надежа-государь, вздрючь монахов, что нагнать нас не смогли...»

Снова все заулыбались. На этот раз улыбнулся и отец Ермил.

Крестьяне разошлись. Стали собираться до дому и гости. Явился Перфильев, тихо сказал Пугачеву:

– На воеводском дворе, твое величество, все готово. Крестьянство ждет. Помещиков и прочих приведено с полсотни.

Пугачев и гости поблагодарили отца Александра за угощенье, направились к выходу. Архимандрит, радуясь за спасение монастыря и своей жизни, приказал проводить гостей трезвоном во все колокола.

На дворе воеводы города Саранска, как и в Алатыре, были произведены казни. А на следующее утро, 28 июля, Пугачев двинулся походом к Пензе. Между тем полковник Михельсон, выступив из Казани, встретил в пути графа Меллина и приказал ему выступать на Курмыш к Симбирску для преследования самозванца, а сам 25 июля пришел в селение Сундырь, вблизи которого несколько дней тому назад Пугачев переправлялся на правый берег Волги. Он не имел точных сведений о том, куда делся самозванец. Посылаемые им гонцы пропадали без вести, назад не возвращались. В Сундыри он узнал, что Пугачев направился в сторону Алатыря. Однако Михельсон не поверил, будто самозванец пошел на юг.

– Это он делает маску, чтобы обмануть нас... Я уверен, что злодей бросится к Москве, – говорил он своим офицерам. – И наша наипервейшая задача оберегать пути к первопрестольной.

Графу Меллину, догонявшему быстрых пугачевцев, приходилось идти форсированным маршем. Граф доносил: «По всему моему пути я нашел до тридцати человек повешенных и по деревням почти никаких жителей. Какое это наказание Божие, которое я вижу: господа дворяне по дорогам – который повешен, у которого голова отрублена». Граф Меллин горел чувством жестокой мстительности. Вступив в Алатырь, он распорядился вывести из тюрьмы пойманных мятежников и переколоть их, что и было исполнено, а в Саранске он несколько человек засек плетьми. По стопам мщения пошел и Михельсон. В начале своей деятельности осмотрительный и мягкий к пленным бунтарям, Михельсон с течением времени все больше и больше ожесточался; он стал применять к своим жертвам кровавую расправу, ибо, по его мнению, «сие производит в сих варварах великий страх». Так, в селе Починках, Саранского уезда, восставшими крестьянами был захвачен конский казенный завод. Михельсон разогнал «злодейскую толпу», из пойманных крестьян троих повесил, остальным распорядился урезать по одному уху. Его страшила сила и крепость народного восстания. Он доносил: «Окрестность здешняя генерально в возмущении, и всякий старается из здешних богомерзких обывателей брать друг у друга преимущества своими варварскими поступками... Нет почти той деревни, в которой бы крестьяне не бунтовали и не старались бы сыскивать своих господ, или других помещиков, или приказчиков к лишению их бесчеловечным образом жизни».

Отряд генерала Мансурова следовал меж тем на Сызрань, отряд Муфеля торопился к Пензе. Несколько дней спустя после ухода Пугачева из Саранска город этот был занят Муфелем. Он приказал архимандрита Александра арестовать, заковать в железа и направить в Казань, в потемкинскую Секретную комиссию на суд и поругание.