Free

Стихотворения Полежаева

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

К тому же в нашем суждении о Полежаеве мы будем основываться не на каких-нибудь посторонних и сомнительных свидетельствах, а на его собственных поэтических признаниях: ибо все лучшие его произведения суть не иное что, как поэтическая исповедь его безумной, страдальческой жизни. Мы пишем не для того, чтоб осуждать, а для того, чтоб поучать и поучаться из такого разительного примера: могила мирит все, и над нею должны раздаваться не проклятия и осуждения, а слова примирения и благословения…



Слишком рано поняв безотчетным чувством, что толпа жила и держалась правилами, которых смысла сама не понимала, но к которым равнодушно привыкла, Полежаев, подобно многим людям того времени, не подумал, что он мог и должен был уволить себя только от понятий и нравственности толпы, а не от всяких понятий и всякой нравственности. Освобождение от предрассудков сн счел освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. Свобода была его любимым словом, его любимою рифмою, – и только в минуты душевной муки понимал он, что то была не свобода, а своеволие, и что наиболее свободный человек есть в то же время и наиболее подчиненный человек. Избыток сил пламенной натуры заставил его обожать другого, еще более страшного идола – чувственность. Для человека необходим период идеальных, восторженных стремлений и порываний: перешед через него, он может отрешиться от всего мечтательного и фантастического, но уже не может остаться животным даже в своих чувственных увлечениях, которые у него будут смягчены и облагорожены чувством красоты и примут характер эстетический. И Полежаев пережил этот период идеального чувства, но уже слишком не во-время, как мы увидим. Сначала он, который не имел права сказать о себе, что не знал мятежного волнения страстей, – он имел право сказать:





Как минутный

Прах в эфире,

Бесприютный

Странник в мире.

Одинок,

Как челнок,

Уз любови

Я не знал,

Жаждой крови

Не сгорал!

{11}

11


  Из стихотворения «Песень погибающего пловца».





Он имел право, не клевеща на самого себя для красного словца, сказать красавице, не сводившей с него задумчивых очей и припадавшей к нему на грудь в порывах забвенья:





Ты ничего в меня вдохнуть

Не можешь, кроме сожаленья!

Меня не в силах воскресить

Твои горячие лобзанья,

Я не могу тебя любить,

Не для меня очарованья!

. . . . . . .

Я рано сорвал жизни цвет;

. . . . . . .

И прежних чувств и прежних лет

Не возвратит ничто земное!

Еще мне милы – красота

И девы пламенные взоры;

Но сердце мучит пустота,

А совесть – мрачные укоры!

Люби другого: быть твоим

Я не могу, о друг мой милый!..

Ах, как ужасно быть живым,

Полуразрушась над могилой!

{12}

12


  Из цикла «Песен» («Зачем задумчивых очей…»)





И потому не удивительно, если не во-время и не в пору явившееся мгновение было для поэта не вестником радости и блаженства, а вестником гибели всех надежд на радость и блаженство, и исторгнуло у его вдохновения не гимн торжества, а вот эту страшную, похоронную песнь самому себе:





О, грустно мне! Вся жизнь моя – гроза!

Наскучил я обителью земною!

Зачем же вы горите предо мною,

Как райские лучи пред сатаною,

Вы – черные, волшебные глаза?





Увы! давно, печален, равнодушен,

Я привыкал к лихой моей судьбе:

Неистовый, безжалостный к себе,

Презрел ее в отчаянной борьбе,

И гордо был несчастию послушен!





Старинный раб мучительных страстей,

Я испытал их бремя роковое —

И буйный дух, и сердце огневое —

Давно смирил в обманчивом покое,

Как лютый враг покоя и людей!





В моей тоске, в неволе безотрадной,

Я не страдал, как робкая жена;

Меня несла противная волна,

Несла на смерть – и гибель не страшна —

Казалась мне, в пучине беспощадной.





И мрак небес, и гром, и черный вал,

Любил встречать я думою суровой,

И свисту бурь, под молнией багровой,

Внимать, как муж, отважный и готовый

Испить до дна губительный фиал…





И погрузясь в преступные сомненья

О цели бытия,

Я трепетал, чтоб истина меня,

Как яркий луч, внезапно осеня,

Не извлекла из тьмы ожесточенья.





Мне страшен был великий переход

От дерзких дум до света провиденья;

Я избегал невинного творенья,

Которое б могло из сожаленья

Моей душе дать выспренний полет; —





И вдруг оно, как ангел благодатный…

О, нет! – как дух карающий и злой, —

Светлее дня явилось предо мной,

С улыбкой роз, пылающих весной,

На мураве долины ароматной!..





Явилось… все исчезло для меня:

Я позабыл, в мучительной невзгоде,

Мою любовь и ненависть к природе,

Безумный пыл к утраченной свободе,

И все, чем жил, дышал доселе я…





В ее очах, алмазных и приветных,

Увидел я, с невольным торжеством,

Земной эдем!.. Как будто существом

Других миров – как будто божеством

Исполнен был в мечтаниях заветных.





И дева-рай, и дева-красота

Лила мне в грудь невыразимым взором

Невинную любовь, с таинственным укором,

И пела в ней душа небесным хором:

«Люби меня! – И в очи и в уста





Лобзай меня, певец осиротелый,

Как мотылек лилею поутру!

Люби меня, как милую сестру, —

И снова я и к небу, и к добру

Направлю твой рассудок омертвелый!..»



И что ж? Совершилось ли возрождение – этот великий акт любви? и святая власть женственного существа победила ли ожесточенную мужскую твердость? – Нет! Поэт не воскрес, а только пошевелился в гробе своего отчаяния: солнечный луч поздно упал на поблекший цвет его души… Остальная половина этого стихотворения, или, лучше сказать, этой поэтической исповеди, отличается тою хаотическою неопределенностью, в какую погрузило душу поэта его полувозрождение: и как ничего положительного не могло выйти из нового состояния души поэта, так ничего не вышло и из стихотворения, в котором он силился его выразить. Эта неопределенность отразилась и на стихах: стих, доселе поэтический, даже крепкий и сжатый, становится прозаическим, вялым и растянутым и только местами сверкает прежним огнем, как угасающий волкан; целые куплеты ничего не заключают в себе, кроме слов, в которых видно одно тщетное усилие что-то сказ�