Free

Навстречу звезде

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Под ней лежит небольшая, на пару литров, канистра. Достаю ее на свет, выкручиваю пробку и нюхаю. Не бензин. Керосин.

Зачем он Ане?

Я где-то слышал, что керосином борются с клопами. Но тогда вся квартира Ани должна была провонять этой дрянью. Аварийный источник тепла и энергии на случай отключения света? Тоже маловероятно: махонькая канистра на пару литров надолго не спасет.

Не лак же с ногтей она им сводит! Для этого давно придумали и уксус, и вообще любое спиртосодержащее средство. Даже водка в этом поможет.

И потом, ногти у Ани короткие и без маникюра.

Но канистра у меня в руках в руках, а вопросов стало больше, чем ответов.

И я убираю канистру с керосином на прежнее место. Выхожу из ванной, возвращаюсь к Ане, бахаюсь на ее диван.

Она появляется в комнате, видимо, бывшая в кухне, садится рядом, достает скетчбук из рюкзака, начинает рисовать человеческий силуэт.

– Вот тебе история маленькой девочки, сбегавшей из интерната и мечтавшей жить в собственном плавучем доме в Средиземном море. А в итоге должность цербера в тюрьме, крохотная зарплата и квартира, в которую парня стыдно привести. Ты в окно посмотри, у меня даже вид на внутренний двор: сюда иногда рассвет забывает заглядывать!

Она зло перечеркивает намечавшийся силуэт, лист бумаги рвется под карандашом.

– Вдобавок каждый день я вижу зло. Стоит засмотреться на кого-то, и человек для меня, как открытая книга. У меня уже привычка выработалась на улице себе под ноги смотреть, будто это я заключенный, и меня ведут куда-то, и не позволяют головой крутить. Мне двадцать пять, а я, наверное, на все сорок себя чувствую. Я, черт возьми, даже животинку домашнюю завести не могу, потому что с этой работой за ней ухаживать некому!

– Успокойся. Я теперь с тобой.

Целую ее в висок.

– Да я бы с тобой местами поменялась. С удовольствием бы переехала на кладбище. И проклятиями обменялась бы, или дарами. Как хочешь называй.

Я понимаю насколько тяжело ей.

Молчу. Тут сказать нечего.

Она поворачивается ко мне, берет мое лицо в свои ладони. Как и тогда.

– Не смей меня бросать, понял? – в ее голосе непреклонность. – Никогда.

– Никогда. Обещаю. Но скажи, что ты делала на кладбище в день нашего знакомства? Зачем тебе была нужна могила Филимонова?

– Хотела убедиться, что он умер, – Аня отводит взгляд и смотрит в видимую только ей точку на стене. – Когда его привезли в тюрьму, ему шили разбой с отягчающими. Я видела, что за ним и еще грехи есть. Не все доказали. Или дружки его на воле следователю на лапу дали. Случайно узнала, что он умер. Сказали, его держали на цепи в каком-то заброшенном доме, или подвале, пока он с голоду не умер. Позлорадствовать я приехала, понял? Убедиться, что мир стал чище.

Я не обвиняю ее. Даю ей выговориться.

Может быть, все можно исправить? Вернуться к родителям в Северодвинск, заставить их поверить в свое проклятие, в Анин дар, взять у отца денег и махнуть бороздить Средиземное море на хаусботе? Да и врать Елене Сергеевне вечно не получится: не могу же я двадцать лет вешать ей лапшу, что учусь и хочу быть самостоятельным.

Да, это хорошее решение. Купить плавучий дом. Ровно таких размеров, чтобы Аня была рядом настолько, чтоб мое проклятие спало. Жить в нем, ловить и есть рыбу, смотреть по вечерам, как Аня пьет вино, сидя на палубе. Нужно лишь доехать до Северодвинска вместе с Аней…

Сидим, наблюдая скучное скетч-шоу по телевизору. Я рассказываю Ане историю из своей бледной жизни:

– Короче, он реально руку в бетономешалку засунул, представь!

Аня смеется:

– Прям по локоть?!

– Я тебе клянусь! По локоть! На спор!

– Вот идиот!

– Представь, он достает руку из бетономешалки. Нормальную, целую. Мы в таком шоке были…

Мы заказываем доставку: Аня выбирает какой-то бисквит, называя его по-английски, а я выбираю салат из зелени – тянет меня сегодня на нее.

За разговорами Аня снова берет скетчбук. Начинает рисовать. На листке бумаги контуры дерева. Оно с ветками, но без листьев. Оно немного выгнуто в стволе, да и ветки несильно, но постоянно загибаются по всей своей протяженности: не дерево, а щупальца.

– А в этом рисунке будет смысл?

Мне правда интересно это.

– Тут я рисую не смысл, а иронизирую. Вот сам посмотри, просто дерево, так? Бумага делается из дерева. То есть, я нарисовала дерево на дереве. Но! Мой листок бумаги, – Аня стучит карандашом по скетчбуку, – идеально прямоугольный, а у нарисованного дерева ни одной ровной линии. Даже создавая что-то, мы уродуем саму сущность природы.

– Не понимаю.

– Попробуй провести мысленный эксперимент. Представь, как круг превращается в квадрат. Получается?

Замыкаюсь на себя. Представляю, как я превращу круг в квадрат. Не получается.

– Вообще не получается. Нет.

– Нет. А теперь вообрази, как ты берешь квадрат, подрезаешь его и скручиваешь в круг. Получилось?

Она сказала, что чувствует мою ложь, так что приходится разогреть мозги еще сильнее.

– Да.

На ее рисунке самые нижние ветви дерева переплетаются через ствол и поднимаются выше него, перекрещиваясь концами уже между собой.

– В природе уникальны, неповторимы каждый листочек и каждая иголочка на спине ежика, – чертит Аня штрихи и слова. – Но, чтобы понять и показать это, мы должны засунуть природу в строгий и четкий формат…

Позже привозят наш заказ. Едим, разговаривая с набитыми ртами.

– А как твой бисквит называется?

Аня отвечает:

– «Пища ангелов». Это американский бисквит, который лет двести назад печь начали.

– А при чем тут ангелы?

– Не знаю.

Она откладывает бисквит и берет скетчбук. Открывает на первой попавшейся чистой странице. Рисует, оставляя следы бисквитных пальцев.

Выявляется очевидно женская спина, увенчанная головой, выдавливаются лопатки и заявляется узкая ложбинка позвоночника. Затем из спины вытягиваются крылья. Это не крылья в виде тату, не рисунок в рисунке, а настоящие крылья ненастоящей женской спины: они четкие в начале, у лопаток, но теряются дальше. Над головой девушки-ангела выясняются две руки. Пальцы рук сжимают крылья у основания: они напряжены, и отчетливо кажется, что неизвестноликая девушка хочет вырвать себе крылья.

Аня говорит, продолжая штриховать:

– Бывший однажды спросил, как я понимаю, кто такие ангелы. Я тогда белиберду какую-то ответила, а потом задумалась над вопросом.

– И поняла?

– Да. Ангелы – это те, кто видел боль и слезы больше остальных. Это те, кто видел самую страшную жестокость, но не ожесточился сам, а наоборот, перестал творить зло, видя, что его и так в мире через край. Ангелы – самые несчастные существа на свете. Ангел, вырывающий себе крылья, чтобы перестать быть ангелом и забыть все, что он видел.

С ее работой и ее даром совсем неудивительно, что ее посетила подобная мысль. Но насколько святая сама Аня? Такая, как она, должна была в школе пинать «гриндерсами» пацанов по ногам, пить пиво в подворотнях и коллекционировать плакаты какой-нибудь эпатажной группы а-ля «The Exploited».

Откладываю недоеденную упаковку со своей едой.

– Да, про ангелов стоит подумать. И, кажется, я на всю жизнь наелся салата из зелени.

– Только в козла не превратись…

Мы занимаемся любовью. Аня беспощадно выжимает из меня все соки. Затем она рассказывает мне, что читала в инете, что в Лондоне нельзя заниматься сексом на мотоцикле: якобы после войны многие солдаты возвращались домой на трофейных или своих байках и устраивали акробатически-сексуальные трюки на таковых.

– Я надеюсь, они хотя бы пьяные при этом были, – комментирует Аня собственные слова, – потому что трахаться трезвым посреди улицы – это слишком. Эй! Ты засыпаешь, что ли?!

Да, я позорно отрубаюсь первым…

Мы смотрим телевизор. Аня, перекинувшись спиной через мои колени, щелкает каналы по какой-то схеме, известной лишь ей одной. Моя рука лежит на ее животе.

– А откуда ты столько всего знаешь? Постоянно что-то интересное рассказываешь.

– Книжки читаю. Я любопытная, как кошка.

Щелк.

– Я тоже книжки читаю, но того, что знаешь ты, не знаю.

– Значит, не то читаешь.

Она переворачивается на живот, будто предлагает отшлепать себя. Ее согнутая в колене правая нога методично бьет по стене.

Бум.

– С моим образом жизни мало общаешься с людьми. Поэтому в свободное время я читаю, либо залипаю в интернете на познавательных сайтах.

– Но ты же общалась с людьми до пробуждения твоего дара. Неужели, никого из знакомых не осталось?

– О! Вот еще жизнь в интернате вспоминать! Особенно как воспитательницы закрывали меня в подсобке и морили голодом за то, что я оттуда сбегала. Или как девки покупали себе на казенные деньги сигареты, а я – тушь; в итоге они у меня ее отняли.

Бум. Щелк.

Но курить она все равно начала.

– Я догадываюсь, о чем ты сейчас подумал, – щелкает Аня. – О том, как меня на работе штатный психолог до сих пор не забраковала. Психолог – ерунда. Виолетта Витальевна хороший человек и отличный психолог, но ей меня не просверлить. Вот когда мне приходится обыскивать заключенных, я все на свете проклинаю. Заметь, досматриваю в нарушение закона, в котором досматривающий и досматриваемый должны быть одного пола. Не хватает людей, приходится мне… Представь, щербатый и сутулый зек. Представь, его похотливую рожу, когда его щупает во всех местах кто-то, типа меня. И подумай, что я слышу в такие минуты, потому что досмотр, как правило, происходит на виду у всей камеры с заключенными.

Я будто углей раскаленных проглотил.

Мне хочется немедленно взять Аню на руки и потащить в душ отмываться. Заодно прополоскать кипятком свои уши и мозги от услышанного и представленного…

За окном вечер. Мы не стали включать светильник и выключили телевизор: мы глотаем глазами свет жизни за дребезжащим стеклом. Сидим, обнявшись и целуясь.

 

– Перед нашим с тобой знакомством хоронили девушку. Ее сбил грузовик на моих глазах, когда я шел устраиваться работать на кладбище. Голова трещала, зрение поплыло – она погибла явно из-за моего проклятия. А я уже догадывался, что оно не убивает безвинных. И вот на похоронах этой девушки ее мать сказала, что ее дочурка была хакером. Взламывала фонды для лечения больных раком, а потом переводила деньги на свой счет.

– И чего? – Аня, вроде, заинтригована.

– У меня тогда мысль приютилась. Она скользкая была, и я вообще ее зацепил, когда засыпал уже, поэтому только сейчас вспомнил. А девочка эта заслужила смерти? Вот если мое проклятие действительно жрет не абы кого, а избирательно? Ее гибель заслуженной была?

Аня дергает носом, потом долго смотрит в окно, не скованное по краям шторами и даже занавеской.

Я отслеживаю ее взгляд, и вижу, что замок форточки привязан веревкой к пустующему карнизу для штор. Вряд ли она отвязывает веревку каждую ночь, чтобы закрыть форточку от холода, а затем утром прилежно делает узел обратно. Очевидно, форточка ее комнаты не закрывается никогда. Я даже догадываюсь, почему здесь нет штор.

Так Аня делает ровно то, что сейчас делаем с ней мы оба: хлебает чужую жизнь. Она слышит отзвуки криков и гудков машин, гул ветра и вообще гуд жизни самых обычных людей. Может быть, ей так легче заснуть, или оставаться в себе и не свихнуться. Можно представить, что и штор нет, чтобы ловить спящим лицом отсветы нормальной жизни, которой она была лишена.

Возможно, ей так легче засыпать. Или просыпаться.

– А куда она переводила хакнутые деньги?

– Как сказала ее мама, как ей сказали следователи, в разные приюты для животных переводила. Там крутые деньги должны быть.

Аня не смущается с ответом:

– Поступила подло. А по поводу ее смерти ничего не могу прокомментировать. Мы же с тобой не знаем, работали ли эти приюты для дворняжек на криминальный мир.

– Любые деньги работают на криминал.

Аня подпрыгивает на скрипящем диване, подходит к шкафу, открывает его и вытаскивает оттуда какие-то тряпки. Она обнажается, не оставляя даже трусиков, переодевается, и спустя минуту я вижу на ней черную толстую пижаму.

Она стреляет собой в диван, под одеяло, зажимается на его дне. Ложусь рядом и сплетаю ее ноги со своими.

– Не оставляй меня, – просит она.

– Не оставлю.

Никогда.

Молчим пару минут – закачиваем комнату и всю вселенную углекислым газом. Потому что для нас эта комната, здесь и сейчас, и есть вселенная. Я называюсь Вселенной Доверенности Ани.

Темнеет, а с учетом, что ее окно глядит в стену противоположного дома, для нас ночь наступает раньше.

– Одеяло из шкафа достань, – просит Аня. – С полки ниже, где я пижаму брала.

Нахожу одеяло в впотьмах.

– Не обижайся, но сегодня я хочу просто поспать. Просто быть не в одиночестве, хорошо?

– Как скажешь, Аннет.

– Не называй меня так. Мне вообще свое имя не нравится.

Ее голос особенно приятен в темноте.

– Классное имя. Честно. Вот если бы тебя звали Папа-Хуху… Действительно, есть такое имя!

– Трепло.

Она дышит все тише и ровнее, и наконец засыпает. Я отключаюсь вслед за ней. Надеюсь, что события минувшей ночи не повторятся, а у Ани обычный лунатизм.

09

Я проснулся первым и какое-то время наслаждался спящей Аней. Затем хотел тихонько встать и уйти на кухню, но стоило мне выбраться из-под одеяла, как Аня открыла глаза, потянулась и, обняв меня, сказала, что хочет кофе. И вот мы сидим на крохотной кухоньке. Время ползет к четырем дня, к той точке в зацикленном двадцатичетырехчасье, когда не поймешь, день уже попрощался с миром или еще догревает его своим теплом.

Впрочем, какое может быть тепло в этом октябре, простывшем и туберкулезном, харкающим с неба рвотной серой мокротой?

К Аниной квартире я привык достаточно быстро. Может быть, потому что она небольшая и привыкать здесь особо не к чему, а может, из-за ее хозяйки. Периодически я забывал, что это только ее дом, да и то с казенной руки даденый.

Вообще, интересно, по какому принципу строились подобные квартиры. Одному здесь достаточно просторно, вдвоем уютно, но у людей рождаются дети, и для троих с ураганом-карапузом здесь становится тесновато. Будто специально строили «хрущевки»-одиночки и по какому-то секретному списку раздавали их тем, у кого впереди соседство с одиночеством.

И ведь строили при рухнувшем режиме хорошо, на века, материала не жалели. Да и государственную квартиру продать было невозможно. Значит, если даешь квартиру человеку, то нужно, чтобы надолго, чтобы поколение в ней поместилось и прошлое свои дни не в углу доживало, а в заслуженной комнате. Но нет же, натыкали вот таких коробок, и записали квартирами.

Скромный телевизор, будто стесняясь своей прошловековости перед современной плазмой, бормочет на холодильнике. Показывают новости. Дают репортаж о каком-то чинуше, который на крупной взятке вскипел. Чинуш, со сбитой спесью и отколупившимся лоском, в наручниках, от комментариев отказывается. Да и не дают ему слов – за него ведущая все говорит, будто сама ему и прокурор, и народный судья.

Аня фыркает в том духе, мол, странно было бы, если б его за мелкую взятку закрыли, потому что на таком уровне по мелочи не подставляются.

– И вообще, все они там такие, – добавляет она, звякая ложкой о клеенку. – Просто козла отпущения нашли.

– Откуда знаешь, что все?

– Женечка, – она улыбается своей лимитированной улыбкой, но от которой мне сейчас нисколько не теплеет. – А ты думаешь, там честные есть? Веришь в то, что наверху порядочные сидят? Да прекрати.

– Ну а почему нет?

Она молчит, а я пристреливаюсь еще раз:

– Вот с чего ты взяла, что наверху все такие гады, как вот этот вот мордатый в ящике? Есть же нормальные. Должны же быть. Живем же как-то еще. Не развалились же. И неплохо живем. По улице-то не «Жигуленки» ездят, а иномарки. И цены вполне демократичные. Растут, но всегда они росли, в любую эпоху.

Верил я сам в свои слова? Трудно ответить, а ответить честно самому себе – труднее втройне.

Но в первую очередь меня интересовало не что Аня ответит мне, а сам факт ответа. Так было интересно с ней, так было интересно изучать ее, даже если весь мир, из которого я состою, выражал несогласие с ее словами. На все у нее своя точка зрения была. Были это последствия ее жизни с глазами, которые закатились так глубоко, что внутрь себя смотрели, либо же она сама по себе такая была, мне ведомо не было. Но я жаждал ей, горел узнать ее. Расчесать на коросте ее мировоззрения еще одну полосочку и заглянуть внутрь.

Аня засовывает ложку обратно в кружку с кофе, будто не промешала как следует. Начинает не размешивать в кружке, а как бы полоскать ложку в напитке. Как белье в тазу.

Говорит задумчиво и размеренно, будто заранее знает, что я ее не перебью, либо если бы у меня был заклеен рот и я при всем желании не мог прервать ее:

– Ну вот представь себе честного человечка. Был он, скажем, заместителем главы районной администрации. Лет десять ждал, пока глава на заслуженный покой уйдет, да? Ждал. На махинации и откаты его глаза закрывал. Ждал, работал. Сам ни одной чужой копейки не взял. Такое может быть? Может. И вот глава уходит. А нашего честного человечка главой делают. Работает он, денег чужих по-прежнему не берет. И еще лет через десять, когда он уже связями оброс, как майская елка шишками, прочат его в партию какую-нибудь. И не в местную, не в районную и не в областную. А сразу в высшую лигу. В одну из тех, которые перед выборами вспоминают, что мы люди, и снисходят до нас.

– Допустим. И что?

– Допускаем. И вот этот человечек… Нет, не так. Уже человек! Становится равноправным членом партии. Думает, будет работать честно, родину хоть на ноготок, но из ямы вытащит. Думает, будет делать все от него зависящее, себя не жалеть. Не зря же он столько шел к этому, пусть и не ставил перед собой цели так высоко подняться.

Ей бы самой на телевидение, на тот канал, у которого зеленый логотип зеленее остальных. Она бы там неплохо передачи режиссировала.

– И однажды к нему приходит солидный человек, – Аня снова вытаскивает ложку из кружки и как-то совсем по-женски облизывает ее. – и предлагает ему закон переступить за откат. За взятку то бишь. А тот честный. И ни в какую не соглашается. Отшивает его без лишних диалогов. Еще, может, говорит что-нибудь вроде: «Скажи спасибо, что не сдал тебя за такие предложения». И солидный, который взятку предлагал, отступает. А потом к нашему честному, забыв постучаться, приходят сопартийцы. И говорят с ним, но не как равные с равным, а с высоты. Ты, мол, не должен был от денег отказываться. К тебе человек с просьбой пришел, услугу попросил, а ты его за порог. Некрасиво так. Нельзя так. Тот в рога: говорит, что деньги брать чужие не будет, и закон за них нарушать не собирается. А сопартийцы эти ему: возьмешь, никуда не денешься. Все берут, и ты возьмешь. И тебе приятно, и человеку услугу окажешь. А иначе мы на тебя так и так взяточничество повесим, и закроют тебя надолго. За это дело сейчас такие сроки, что порой за убийство меньше дают. Так что бери и потихоньку домик себе и жене присматривай. Всем же хорошо. Либо не бери, но и закончишь так, будто взял. И он берет. А что в самом худшем случае будет, думает он? В самом худшем и поймают на взятке. Только если по заказу топить будут, не всплывешь, а если за дело приземлить захотят, еще побарахтаться можно будет. Круговая порука. Гангрена мазью «Звездочка» не вылечивается. И еще, если они сами на лапу взять предлагают, ничего не боятся. Значит, у них все схвачено и промазано. Все, кто нужно, за яйца схвачены.

Аня замолкает и промачивает горло из кружки, так и не вынув из нее ложку. Отфыркивается, будто не кофе, а смолы глотнула. Видно, тяжело ей даются такие долгие монологи. Молчать она привыкла, а на споры в сети свою уверенность вряд ли растрачивает.

Такая вот она: спиной ко всем законам одновременно – к воровским, государственным, да и человеческим частично.

– Поэтому там и нет честных, – выдыхает она. – Поэтому и веры никому там нет. Коррупционная вертикаль власти. Знаешь такой термин? Или вертикаль коррупционной власти. Как тебе нравится больше. Суть одна.

Кофе перехотелось, расчесывать Аню тоже. Будет мне уроком: нельзя из человека его демонов за рога вытаскивать.

Но диалог закончить нужно, заодно и переключиться на другой диапазон.

– Что же ты, вообще в людях не видишь хорошее? Только плохое?

С ответом она не медлит, как и всегда почти.

– А я не говорю, что вижу в них только плохое, – Аня еще отхлебывает из кружки, смотрит в окно, заканчивающееся стеной соседнего дома. – Я прекрасно различаю, когда мне дает зрение дар, а когда передо мной гнилой человек.

– Не обижайся, конечно, но я не вижу, чтобы ты хорошее видела. За то время, что мы общаемся, ты ни о ком ничего хорошего не сказала. Поэтому я и сделал такой вывод. Я очень хочу ошибиться, но я не хочу, чтобы ты жила в этой тьме. И потом, рисунки твои…

– В конечном счете, – она будто и не слышит меня, – все люди – эгоисты. Даже если человек делает что-то во благо, он в итоге делает это для себя.

Мораль не нова. Может, и так. Но это не повод не пытаться видеть в других свет.

– Хорошо, что для тебя добро?

Мне не хочется разводить дискуссию на тему добра и зла, я просто пытаюсь разобраться в человеке, который мне нравится, и с которым мы так быстро прикипели друг к другу. Но пытаться угадать мысли Ани так же бесполезно, как составлять карту барханов в пустыне.

– Добро, значит? Хорошее что-то, значит? – Аня, обнимает ладонями кружку, витая мыслями где-то за окном. Затем она смотрит на меня, словно решает, можно ли доверить мне еще одну свою тайну или нет. Спрашивает в итоге: – А для тебя?

– Ну, не знаю.

Что для меня добро? Перевести бабушку через дорогу, помочь матери с коляской. Это не добро, это справедливые позывы совести. Остановить насилие, расслабить сжатый для удара кулак. Это не добро, это понятное нежелание жить с этим стыдом. Когда мы кидаем бездомному мелочь в переходе, мы же не говорим ему: «Во имя добра».

Кажется, такой простой вопрос, а ответить на него чертовски сложно.

Мысленно обращаюсь к более умному, чем я, человеку. К отцу Валентину. Представляю, как она раздувает свои усы, говорит, словно урчит: «Женя, добро есть жизнь ради других. Это есть отсутствие себялюбия и эгоизма».

Что-нибудь такое. Или нет.

А вот мама сказала бы, что нужно учиться, чтобы жить безбедно и давать работу другим, потому что все зло в этом мире от безденежья.

Я вырос в тепличных, колыбельных условиях, подогреваемый финансовой заботой отца. Мне никогда не доводилось делать какой-то серьезный выбор, потому что я взобрался на кучу денег папы так высоко, где меня не могли подтапливать жизненные проблемы. Я не просил у отца ничего особенного и дорого, не выцеживал из него тачку подороже, а просто наслаждался заботой и свободой. Я не жил в пласте ежедневных проблем и бесконечных решений, которые приводят к новым проблемам и необходимости новых решений.

 

Я – социально стерильная личность.

– «Хьюстон», прием!

– Не знаю, Ань. Я не знаю.

Она изучает что-то в телефоне. Говорит:

– Прогуляться готов?

Киваю утвердительно. Я в сторожке насиделся, так что разомну ноги с удовольствием.

Спрашивать, куда мы направляемся, не стал. Так интереснее, а эта бестия умеет удивлять.

Бьем кружками по столу, по тусклой клеенке. В комнате переодеваемся, в коридоре обуваемся и натягиваем верхнее. Выходим на улицу. Город умылся дождем. Посвежело и похолодало. В автобус запрыгиваем почти на ходу. Сидячих мест нет, стоим-переминаемся.

– Я не делю мир на черное и белое, как ты мог подумать…

Я молчу.

Аня говорит, прижимаясь ко мне:

– Я умею видеть подлость и жестокость. Умею видеть черное прошлое людей. Но я просто отучилась вглядываться в хорошее. В мире столько несправедливости. Я как Джон Коффи, только мне к людям прикасаться не нужно. Достаточно посмотреть, поелозить по человеку взглядом.

Она обводит этим самым взглядом салон, без капли стеснения тыкает пальцем на плотного лысого мужчину на заднем сиденье.

Есть такой термин: «Взгляд на две тысячи ярдов». Его изобрел американский корреспондент Томас Ли в 1965 году. Термин этот означал расфокусировку зрения у солдата, прошедшего через бой. Если проще, это взгляд солдата, получившего тяжелую психическую травму. Взгляд в никуда. В бездну.

И сейчас я заглядываю в глаза Ани. И ее взгляд точно такой же. Она смотрит куда-то в подпространство. У нее почти такие же глаза, как этой ночью: ослепшие, но видящие что-то, что не может увидеть обычный человек.

Ее взгляд остается таким буквально секунду.

Затем она говорит:

– Мужчину в конце автобуса видишь? В зеленом пальто.

– Вижу.

– Однажды он так поколотил свою жену, что у нее было кровоизлияние в мозг. А вот спасли ее или нет, сказать не могу. Представь, с какой силой он ей ударил, что у нее аж…

Она замолкает, видимо, видя мою перекошенную морду.

Автобус шуршит шинами по асфальту.

Со своим даром она могла стать новой Мессией. Она могла бы изменить мир к лучшему, заставить людей поверить в то, во что многие из них верят лишь номинально.

Да, она бы стала новой Мессией. Той самой, которую мы так долго ждали. Ее дар видеть людей, как через пергамент, возвел бы ее до святого положения. Именем ее и словом ее прекращались бы войны и начинались новые. Мир перекраивался бы, ведомый подлинной на этот раз истиной.

Способная развенчивать ложь, она свела бы на нет преступность и коррупцию. С ее слова судили бы и миловали. Геополитическая ситуация и само понятие социального института изменились бы навсегда.

Все Папы Римские с их устаревшей хилой религией, ушли бы в тень истории перед ней. Жанна Д’Арк перестала бы быть культовой фигурой на фоне Ани. И в ее честь жгли бы костры до самой стратосферы. Паломническая истерия творилась бы каждый день ее жизни и еще столетия после.

Я представляю себе Москву. Представляю, как на Воробьевых горах вырублены под корень все столетние деревья, лишь бы посадить на них миллионы людей. Все видимое пространство от МГУ до Москвы-реки забито людьми, ждущими, когда Аня выйдет на высоченную трибуну, под взгляд тысяч камер и позволит транслировать себя на весь мир. Миллионы людей вживую и еще миллиарды через интернет ждали бы, пока она скажет свою проповедь.

Как сейчас в обиходе фраза «Прости, Господи», так и с ее появлением в мире, устоялась бы фраза «Святая Анна, пощади».

Определенно, она могла бы изменить этот мир навсегда. Или же, в крайнем случае, образумить его на добрые полтысячи лет.

А когда придет ее время, она умерла бы тихой утренней смертью. И на месте ее похорон был бы огромный крест на окраине столицы. Он был бы столь массивным, что для его опорных конструкций понадобилась бы территория, размером со среднее кладбище. Это было бы кладбище одного человека – моей Ани. Пилотам самолетов приказывали бы огибать по дуге зону над ее захоронением.

Она может сделать этот мир в десятки раз лучше. Прямо сейчас.

Но никто не даст ей гарантии, что объяви и докажи свой дар, она не попадет в лабораторию, где над ее мозгом будут ставить опыты. Наука в своей прогрессивности уже много раз высмеивала веру. И сейчас ничто не помешает зажать голову Ани в тиски для изучения.

– Я часто бываю в месте, в которое мы едем. Там я понимаю, что мир еще не окончательно потерян. Там я вижу луч надежды. Особенно после своей работы.

Она говорит все это медленно, периодически пропадая в себя. Но и мне спешить некуда.

Что это за место, куда мы едем? Пансион для выживших из ума? Спецбольница? Или какой-то приватный кинотеатр, в котором группа людей раз за разом смотрит хроники, в котором расстреливают и вешают насильников, киднепперов и религиозных фанатиков?

Водитель объявляет остановку «Варавино», и до меня только сейчас доходит, что мы едем к неизвестному пункту назначения тем же путем, каким прибыли в город с кладбища. Аня толкает меня на выход. Схожу, а она спрыгивает со ступени автобуса в мелкую лужу. Следую за ней дворами.

На ходу отмечаю, что с тех пор, как мы познакомились, любую ситуацию держит она: указывает, куда идти, зачем идти. Мы едем в город, ведомые ей. Она открывает мне свой дар по своему желанию. Теперь, когда мы идем в неизвестное мне место, впереди снова она.

– Короче, стой и помалкивай, а лучше просто улыбайся, – советует она, не сбавляя шаг. – Они любят, когда им улыбаются.

Кто такие «они»? Мне все любопытнее, спросить о конечной точке нашей поездке подмывает все сильнее с каждым шагом, но с каждым шагом мы приближаемся к цели, и этот вопрос ровно настолько же теряет свою актуальность.

Мы проходим через незапертые ворота и оказываемся перед входом в кирпичный двухэтажный дом. С виду невозможно понять, кто в нем живет, что в нем происходит. Дом маловат для студенческой общаги, нетипичен для простого жилого, да и вид у него слегка запущенный. В таких домах находятся либо сонные государственные конторы, либо… не знаю даже, что еще. Начальная школа из прошлого века? Похоже. Дом престарелых? Но у Ани нет родных, ей нечего здесь делать. Еще можно сказать, что это отделение полиции без вывески, только полицейское отделение мы прошли мимо минуту назад.

Стараюсь разглядеть табличку рядом со входом, чтобы понять назначение дома, но мне это не удается. Меня отвлекает крик, особенно звонкий в этой легкой сырости:

– АААНЯ!!!

Из темных кустов буквально выносится девочка лет пяти от силы, и, не стесняясь, бросается на шею Ани. Вернее, старается залезть на шею, но роста и силенок ей не хватает, поэтому она виснет, насколько это вообще возможно, на Аниной талии.

– Привет, Элла! – Аня подхватывает девочку под мышки, без усилий берет ее на руки. – Чего по кустам сидишь? Партизанишь опять?

– Да внутри скучно, – заявляет девочка, запыхавшаяся то ли от бега, то ли от счастья, что Аня рядом. Скорее, второе, потому что глаза у незнакомого ребенка смотрят на Аню с обожанием и восхищением.

Я не успеваю опомниться от такого детского блицкрига, не успеваю спросить, а Аня, и желай мне что-то пояснить, тоже не успела бы. Потому что эта Элла сразу же начинает бомбардировать Аню вопросами:

– А ты к нам надолго? А то мы скучали все, жуть! А пирожки свои привезла? А то на обед каша была. А почему Марина Дмитриевна не сказала, что ты приедешь? Мы бы приготовились. Кстати, зачем…

– Так, стоп! Скучно там, не скучно, а здесь ты себе жопу отморозишь, – Аня прерывает этот словесный поток, ставит девочку на землю и говорит: – Хорош меня пытать. Почему, почему… Потому что картошка в воде тонет! Бегом внутрь!

Но малышка продолжает тараторить:

– Прикинь, Егора не забрали! Отказались в последний момент. Он так плакал. А Машка себе коленки опять разбила. Правильно мы ее называем: Машка-деревяшка. А еще вчера свет отключали. Отопление же еще не дали, а без света обогреватели не работают. И мы до отбоя подушками дрались, чтобы согреться. А потом уснуть не могли…