Free

Навстречу звезде

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Но что бы мы ели, кроме рыбы? Я не готов до конца жизни есть рыбу.

– Глупенький, – Аня снисходительна ко мне и ко всему миру за окном, в которое смотрит. – Наверное, ты максимум пробовал рыбу жареную и в фольге на мангале. Может, еще копченого угря.

Копченого угря не люблю с детских пор, когда родители возили на Селигер.

– Можно приготовить рыбу в духовке с морковью и луком, – говорит Аня. – Во многих хаусботах есть духовки. Можно приготовить под маринадом, со сливками, со сметаной, с креветками, даже в карамели. Есть еще куча салатов с рыбой. Еще можно сделать рыбу на пару. Еще можно сделать морскую капусту с яйцом и даже чипсы из капусты! Жизни не хватит приготовить и перепробовать все из Средиземного моря.

Я не знал.

Ани будто и нет со мной, она где-то там, вплывает через Гибралтарский пролив из космически-бесконечного Атлантического океана, нагло режет носом хаусбота Альборан.

– Днем мы бы купались и загорали, а вечером пили вино. Или, останься мы в портовом городишке, вечером мы бы сидели в баре и лакали пиво с плохо просушенными креветками. Иногда какой-нибудь хам шлепал бы меня по заднице, ты бы заводился, и начиналась бы потасовка. Потом я бы ухаживала за тобой – моим помятым героем.

Спасибо, но хрустящих драк мне в юности хватило.

– «Новый поселок», – заявляет водитель.

Да, это было бы классно. Всю жизнь дрейфовать по Средиземноморскому бассейну, ночуя в море или портах, окунаясь в воду, когда нам заблагорассудится и жаря рыбу посреди палубы. А когда нам стукнет лет по шестьдесят, и артрит погнет мои пальцы на штурвале, мы выплывем далеко от берегов и дождемся фатального шторма. Нахлебавшись этой жизни и прожив ее так, как нам нравится, мы уйдем из нее в обоюдных объятиях и ни о чем не жалея.

История, достойная ума Спилберга или Пастернака.

– Где выходим? – спрашивает Аня.

За болтовней мы въезжаем в Архангельск. Водитель заявляет станцию, но мои уши, занятые словами Ани, игнорируют название.

Мне все равно где выходить. Это Северодвинск я знаю, как свои пять пальцев, а в незнакомом городе все улицы одинаково чужие.

– Давай на ближайшей.

Гляжу через окно. Город во всем его массивном великолепии. Туда-сюда снуют люди. Они идут по своим неведомым делам, еще не осознавая своего счастья.

Надеюсь, что сегодня погибнет кто-то один. Хочу верить, что в ходе разгула моего проклятия не зацепит волной других.

Мы выходит через скрипящие двери. Озираемся.

– И куда? – Аня спокойна.

Беру ее за руку и веду к ближайшим жилым домам. Мне, в общем-то, все равно куда. Я лишь хочу, чтобы не погибло больше нужного.

– Давай вон к тому жилмассиву.

Мы закручиваемся в подворотню.

Навстречу идут два парня лет двадцати. Одеты по моде: толстовки с капюшонами на головах, узкие штаны, массивные кроссовки-подделки. Впереди идущий задевает меня плечом.

Не выдерживаю:

– Осторожнее! Глаза друг друга на хрен послали?

Я взвинчен: сейчас из-за меня погибнет человек.

– Не понял, – оборачивается тот, что зацепил меня. – Че за наезд?!

– Поезд на тебя наедет. А я перееду.

Рука Ани сжимает мою ладонь.

– Чел, – встревает второй паренек, малахольный, но с горящими глазами, – тебе проблемы нужны? Нас тут двое, ты один. Помахаться хочешь? Или твоя баба мастер карате?

За «бабу» в отношении Ани мне хочется врезать. Без жалости. За год скитаний по трассам и дачным поселкам я много раз схлестывался в драке. То были пьяные мужики, залетные, увидевшие во мне легкую добычу, один раз даже хозяин дачного дома, в подвале коего я пытался украсть картошку.

Озираюсь. Вокруг никого. Сжимаю в кармане куртки зажигалку – с ней удар тяжелее. Однажды она так взорвалась во время удара, будучи в моей сжатой ладони. Была идиотская драка, как и все драки. Был ожог, которого мне хватило ума не показать матери. Но сейчас меня это мало волнует.

– Проблемы, мля? Сейчас начнутся приключения! – продолжает парень.

Первому в челюсть кулаком с зажигалкой, второму левой уже рукой в нос, если попаду. Потом вслепую руками и ногами, как пойдет…

Но в ситуацию влезает Аня.

Она спокойно подходит к тому парню, который был впереди, обнимает его, прижимается к нему. Я смотрю на это, недоумевая и испытывая ревность: это же совершенно незнакомый ей человек!

Аня подносит свои губы к недоумевающему, не меньше меня, гопнику, что-то шепчет ему, что слышат они двое. Шепчет. Ее ладошка слипается в кулак, лицо становится напряженным. А парень почему-то не отталкивает Аню, а стоит, как столб, зачарованно слушая ее.

Вот его рыло становится испуганным, потерянным.

Аня отходит от него и встает вровень со мной.

– Ты откуда все это знаешь? – спрашивает пацанчик в капюшоне. – Ты это откуда про меня узнала?

Аня не отвечает. Она просто молчит.

Молчу и я.

– Слышь, ты че там наплела ему, лярва? – разрезает молчание второй.

За «лярву» я хочу накостылять им обоим.

– Ты чего там напела ему? – беснуется малахольный.

Первый стоит потерянный. Потом поворачивается к своему дружку, произносит:

– Пошли.

Без каких-либо эмоций.

Я понимаю, что он главный в этой типичной парочке районных отморозков, потому что второй, хлопая глазами по нам, толкает руки в карманы и следует за своим лидером.

Смотрю им вслед. Они идут друг за другом, как гуси, но явно о чем-то общаются. Так понимаю, о произошедшем.

– Что ты сказала им?

Аня молчит.

Аккуратно беру ее за обшлаг кожаной куртки.

– Что такого ты сказала им, что они сразу отцепились от нас?

Ее лицо абсолютно бесстрастно. Никто и никогда не поверит, что сегодня ночью она, будучи в странном забытьи смотрела на меня, не помня этого, а затем топталась на месте, или же ходила по залу сторожки в полоумии.

– Я рассказала ему правду, – ее голос еле слышен. – Правду о нем. Припомнила ему его грехи. Напомнила.

Но как?

– Откуда?

Она молчит.

– Анечка, откуда? Откуда ты знала о нем что-то? Ведь ты видела его впервые в жизни? Так?

Она снова молчит. Закуривает.

До меня доходит.

– Это твой дар, да?

Она кивает:

– Именно. Я видела его впервые. Это мой дар. Я вижу в людях, во всех людях их мерзость, которую они совершали. Вижу отчетливо и ясно, будто это знание было со мной давно и напомнило о себе. Этот ублюдок, к которому я подошла… Которого я обняла…

Она набирает воздуха в грудь, стравливает его.

– В течение прошлого года он ограбил три магазина. Все три ночью. Во время последнего ограбления его пытались задержать полицейские. Он отстреливался. Ранил одного и убил второго. У второго была жена и новорожденные девочки-тройняшки. Это был простой сержант-патрульный. Служил, был честен, если закон позволял. А этот скот его убил, когда грабил магазин!

Мысли слипаются в твердое желе.

Руки и ноги обесточиваются от услышанного, позвоночник становится невесомым, а в голову словно гелий накачали: еще секунда – и взлечу над землей.

– Ты это все поняла, глядя на него, Аня?

– Да. Если я всматриваюсь в человека, то я вижу его насквозь, просвечиваю его душу, как рентгеном. Это мой дар. Лет с пятнадцати. Не знаю, откуда. Не знаю, за что. Просто во мне это появилось.

Трясу головой.

– Я думала, это интернат повлиял так. Но я вышла из интерната, начала свою жизнь. Жила. Но я всегда видела сущность того, кто передо мной стоит. Любого, кто передо мной стоит. Если я захочу, то увижу его грешки, измены.

Невероятно?

Невероятно, если не знать, что во мне живет еще более страшное зло.

– Тебя не удивляет, что я не смотрю на тебя, когда мы сидим, обнявшись?

Удивляет.

– Удивляет.

– Потому что я привыкла, – говорит Аня, – не смотреть на людей. Не видеть их порок и грязь. Не утонуть в этом. Если я вгляжусь в человека, как ты, например, всмотришься в Луну, я увижу скверну, живущую в нем. Разгляжу его преступления. Как кто-то бьет свою жену, ребенка. Как мать терроризирует родного сына, либо, наоборот, дочка сводит маму с ума своей музыкой на полную в два часа ночи. Как сворачивают шею беззащитному котенку…

– Заткнись! Аня, заткнись!

Но она не затыкается.

– Сворачивают шею. Котенку. Ради интереса. Я все это вижу!

– Так это твой дар? Видеть людей, как рентгеном?

– Да. Едва я сосредоточу взгляд на человеке, и я вижу его насквозь. Чем он жил. Что он делал. Куда бы я не зашла, где бы я ни была, вокруг меня судьбы, которые я вижу… Не знаю, как сказать. Без фильтров, что ли.

Молчу. Иногда молчание – лучший способ показать сомнение.

– Не веришь, да?

– Не верится.

«Не верю» и не «не верится» разные вещи.

– Ну, хорошо. Пошли! – Аня заявляет это с непреклонностью.

Плетусь за ней. Выходим к пиццерии, вжавшейся между домов. Молча заходим. Я заказываю себе пиццу с рукколой, Аня заказывает с простой колбасой.

Садимся. Она уплетает за обе щеки. Я тоже.

– Пицца с колбасой – это как-то… по-крестьянски, что ли.

– Все равно все приестся, – говорит Аня с набитым ртом. – Какие деликатесы не ешь, все надоест.

– И рыба из Средиземного моря?

– Проголодаешься – съешь и рыбу.

Не поспоришь.

Смотрю в окно. Редкие воскресные прохожие идут по своим воскресным делам. Никто из них не подозревает, что отойди Аня метров на тридцать от меня, и на них обрушится смерть. Они такие несчастные и счастливые одновременно в своем неведении: они не знают, как по-настоящему тяжелы цепи одиночества. Отчужденности.

Но я теперь тоже не одинок. У меня есть Аня. Моя искра в этой удушливой тьме. Моя восьмая нота. Человек, рядом с которым это проклятие, заставившее меня уйти из дома и ковыряться на помойках, отступает, нивелируется.

Что нас так быстро свело вместе? Какая грань живущей во мне сущности потянула меня к ней? Что заставило ее пойти мне навстречу, когда она стояла на могиле того зека? Она сказала, что чувствует, будто знала меня всегда. Почему? Что даст мне ответы на эти вопросы? И что дадут ответы? Что я должен сделать? Или не делать ничего и тихо радоваться после всех голодных и холодных страданий?

 

– Парень в зеленой куртке, – Аня стреляет носом в зал пиццерии. – Видишь?

Осматриваюсь, нахожу взглядом того, о ком она говорит.

– Ага.

– Изнасиловал свою девушку, когда та бросила его. Девчонка не подала заявления в полицию, потому что у этого козла связи.

Его бы не посадили, а она бы нажила себе проблемы. Ясно.

– Ты это видишь?

– Да, – Аня облизывает пальцы. – Вижу, будто я это знала. Как и в случае с твоим враньем. Просто вижу и все.

Кто ты, Аня? Кто ты, черт возьми?

Она показывает пальцем за стекло, на улицу:

– Вон тот блондинчик, лет сорока. На скамейке. Видишь? Избил до полусмерти любовника своей жены, когда узнал про измену. Теперь любовник инвалид навсегда. А вот почему его не посадили, не вижу.

– Докажи.

Я не верю до конца. Трудно в такое верить.

– Доел?

– Да.

Если честно, я бы еще пару кусков заказал: мне отъедаться нужно.

– Пойдем, – Аня оставляет на столе бело-зеленую бумажку. Кому-то сегодня повезет с чаевыми.

Она хватает меня за руку. Мы выходим из пиццерии в холод.

– Доказать, значит? А правду не боишься узнать? Всю правду.

Киваю. Не боюсь.

Мы идем, не разбирая дороги. Заходим в колодец жилых домов. У подъезда одного из них сидит бабулька: платок, старенькое платье, калоши. Типичная такая бабушка, живой и увядающий отголосок рухнувшей эпохи. Интересно, лет через сто, когда курьерские квадрокоптеры будут доставлять нам суши на дом, такие старушки тоже будут сидеть у подъездов и каркать на них «Разлетались тут»?

Аня всматривается в нее. Говорит:

– Пойдем вон к той бабке.

Мы идем.

Аня безо всякой скромности подсаживается на скамеечку рядом с бабушкой. Я остаюсь на ногах.

– Здравствуйте, бабушка, – Аня сама вежливость.

Я наблюдаю.

– Здравствуйте, девушка, – отвечает бабка, смотря куда-то прямо, но через меня, в свою уходящую жизнь.

– Как вы живете? – спрашивает Аня. – Все хорошо? Пенсия нормальная? Мы не из социальной службы, не подумайте. И не из депутатского штаба. Ничем не поможем, но и агитировать за голос не будем.

Бабку прорывает, будто она это и ждала, подтачиваемая скукой:

– Да где она нормальная, милая? Где эта пенсия нормальная? Попробуй выживи на нее. Уже ем раз в сутки, больше и не нужно, а все равно по карману бьет. Государство же не делает скидки пенсионерам за коммунальные услуги. Это не услуги, а живодерство. На той неделе сантехника платного вызвала, потому что сантехник из ЖЕКа запил. Пришлось руку ему позолотить. А как мне с забитым стояком жить?

Бабку несло:

– Внучек в карты проигрался, кому-то десять тысяч задолжал. Пришел, попросил в долг, но я знаю, что он не вернет, распутный. Дала. Пока бумажки отсчитывала, поняла, что зрение еще сильнее село. Вблизи ничего не вижу. Сходила к окулисту. Зрение уже минус семь диоптрий. Не дай Бог вам такое, молодые люди! Когда в Ленинграде жила, зоркая была, как голубь. Сейчас просело зрение.

В ее голосе отчаяние пожилого человека, еще не смирившегося со своей скорой кончиной.

– Вас как зовут? – спрашивает Аня у бабки. Берет ее печеную руку в свои ладони и гладит ее.

– Серафима Васильевна, – отвечает бабка. – Родители назвали так в честь римской девы-мученицы, обезглавленной за веру Христову. И да, вроде как, это еврейское имя. И я этого не стыжусь, знайте.

Аня продолжает гладить руку бабушки. Спрашивает:

– Серафима Васильевна, вы сказали, в Ленинграде жили?

Аня при этом бросает взгляд на меня. Будто говорит: «Смотри, слушай. Ты же этого хотел».

И я смотрю и слушаю.

– Да, – отвечает Серафима. – В Ленинграде.

Аня прищуривается:

– И в блокаду попали?

– Да. Страшное было время. Голодно было, немцы за своих выдавались. Как выдержала, не знаю. Чудо, не иначе! Родители пошли продуктовые карточки на еду поменять, так и не вернулись. Может, под бомбежку попали, а может, зарезал их кто по дороге. Мне тогда шесть лет было. Я сидела в квартире, ждала их возвращения, а они все не ворочались. Сутки их не было. Двое. Трое. Я и поняла тогда, что они погибли. Остатки еды доела, а потом с голоду пухла. Выжила вот.

Аня спрашивает:

– Серафима Васильевна, как же вы выжили? Приютил кто? На ребенка же тоже карточки положены были, правильно?

– Да были положены, но видели бы вы эти карточки! Мяса шестьсот граммов в месяц! В месяц, подумайте! Этим ребенка прокормить? Вот племянник, который у меня деньги брал, привез мне чизбургер этот. Я спросила, сколько грамм мяса в нем. Он в интернете покопался, говорит, граммов сто! Вот и сравните. Сто по шесть раз. На месяц! А хлеба четыреста грамм в день, как заключенным в ГУЛАГе! И то если отоварить успеешь. Голодно было. Страшно. Мы же тогда не знали, что победим, что разобьем фашистов. Жили минутой. Вот так, девушка.

Аня все продолжает гладить ее руку. Потом спрашивает:

– Серафима, как же вы выжили? Может, потому что задушили семью соседей, чтобы забрать их продуктовые карточки и отоваренную еду?

Стою оторопевший.

– Что вы такое говорите? – вскидывается бабка.

– Вы их задушили, всех троих, – продолжает Аня. – отца, мамку, сына. За карточки. За еду. Приютились у них в квартире, как сиротка, а ночью…

– Девушка, – шипит Серафима, – вам откуда это…

– И потом по разным домам ходили, втирались в чужие семьи. И их тоже. Ради карточек, – Аня безжалостна. – Ведь так?

Я думал, сейчас начнутся долгие препирательства, недоумевающие возгласы недовольства, что, мол, опорочили честную пенсионерку-блокадницу, но нет: Серафима Васильевна даже не собирается отбрехиваться.

– Так! Очень голодно было! Вы не знаете, что такое настоящий голод. Не знаете!

Аня долбит:

– Вы убивали людей. Душили подушкой ночью. Ради карточек. На хлеб, на мясо. А потом в квартиру приходили люди в погонах. Никто из них не разбирался, отчего умерла вся семья: от голода или еще чего. Так? Военное время, город в страшной голодной блокаде. Никто же не разбирался, да? Никто бы на шестилетнего ребенка не подумал. Да и где его искать! Задушили, обворовали – и деру!

– Уйди от меня! Ведьма белобрысая!

Аня не белобрысая. У нее русые волосы.

– Какое ты вообще имеешь право? – беснуется Серафима. – Я блокадница. Ты бы пережила это! В квартире бы померзла месяцами. Вам, современным, легко судить! Вы голода и войны не видели.

Аня достает пачку сигарет из кармана, закуривает. Тянет глубоко, потом бросает недокуренную в снег, размазывает ногой. Потом встает с дряхлой, как сама старушка, лавочки, и говорит:

– Двадцать два человека ты убила. Двадцать два. Задушила подушкой. Чтобы украсть их карточки. Чтобы украсть их еду в тумбочке.

– Пошла отсюда, – верещит бабка на Аню, как на собаку. – Иди вон! Откуда ты знаешь? Откуда?!

Аня цепляет меня за руку, мы выходим из круга домов. Ее трясет, будто инфицированную каким-то страшным вирусом.

– Хотел доказательств, получи! – она садится на бордюр. – Теперь ты веришь мне? Я эту бабку впервые в жизни увидела, но знала про нее все, едва просмотрела ее. Двадцать два человека она задушила. Будучи шестилетней девочкой. Вот мой дар. Теперь ты веришь?

Она называет это даром, а я проклятием.

– Верю.

Сажусь рядом с ней.

В какой же беспросветности она живет, видя это каждый день. Пороки и скорбь. Лицемерие и жестокость.

Кому из нас тяжелее: мне, год дрогнувшему под зимой и дождями, или ей, не способной не зрить суть человеческую?

– И ты видишь в каждом только плохое? Ты хорошее видишь? Успокойся. Перестань трястись.

Обнимаю ее руками и словами. Она действительно чуть успокаивается. Трясется мелко, но ее хотя бы не колотит.

– Нет, хорошее не вижу, – вздыхает Анна. – Я не говорю, что его нет, но я его не вижу. А вот зло разглядываю сразу. Достаточно вглядеться, а иногда немного пообщаться. Все о каком-то конкретном человеке выдавливается мне в голову, как лопнувший гной. На работе же приходится общаться: в столовой, в коридорах, в кабинетах. И вижу непроизвольно. Иногда что-то не страшное, простительное. Иногда…

– Например?

Мне нельзя на нее давить. Не сейчас. Не когда она в состоянии, близком к истерике, но я не успеваю проглотить свое любопытство. Слово – не пуля.

– Наш начальник оперативной части. Про которого я рассказывала. Он засунул уже четверых людей в пресс-хату. Рассказать, что там с ними делали?

Она ловит мой взгляд. Понимает, что я понимаю. Продолжает:

– А знаешь, за что засунул? За то что отказались давать следователям показания за свои преступления. В итоге они дали показания, лишь бы выбраться из пресс-хаты. Это было единственное условие: сознаешься по предъявленным обвинениям – и тебя переводят в обычную камеру. Частая практика в тюрьме. Но теперь им и в нормальной камере жизни не будет. До конца срока не будет. Если человек побывал в пресс-хате, и над ним надругались, то кто угодно может пропинать его ногами, потому что руками зашкваришься. Он делал это просто чтобы выбить показания из людей… Может, они заслужили свой срок. Может, они заслужили и большего. Но не такого.

– А зачем ему это было нужно?

– У нас молоденькая следователь появилась. Симпатичная. Он к ней все подкатывал, кобель старый. Она мне сама потом рассказала, что он из арестантов так показания выбивал, чтобы ей угодить. Чтобы она ему дала, понял? Она сама тварь порядочная была, так-то. Младше меня, а цинизма уже на роту спецназа хватит.

Погано.

– Я все это видела, смотря на него. А что я могла сделать? Дубинкой ему между глаз? Потом же не объяснишь. Выпрут из системы и заклеймят на век.

Если я прямо сейчас не признаюсь ей в своем проклятии, не покажу причину, по которой мы приехали сюда, то я буду в ее глазах трусом.

Я никогда не был трусом. Трус не способен уйти из дома, сознательно обрекая себя на голодную жизнь. Я никогда не уклонялся от уличных разборок, даже если мои противники были сильнее и наглее меня. Не уклонюсь и сейчас.

– Пойдем.

Теперь уже я беру Аню за руку, поднимаю ее и выполняю роль ведущего, а она ведомого.

Мнем ногами асфальт – меняем улицу за улицей. Останавливаемся между двух домов.

– Отойди от меня.

– Чего? – Аня удивлена.

– Отойди. Пока ты рядом, мое проклятие будто спит. Отойди.

Вспоминаю расстояние между сторожкой и могилой, рядом с которой стояла Аня в день, когда мы узнали друг друга. Метров тридцать.

Она отходит.

– Еще. Шагов двадцать назад.

Она отходит от меня, пересекает двор спиной вперед. При этом она зачем-то слегка вытягивает руки перед собой, на уровне груди, будто на нее двигается что-то массивное и невидимое, и она боится столкновения. В каждой мелочи, в каждом жесте и каждом слове она необычная.

И вот во мне разгорается. Мое проклятие. То, что привело меня к такой жизни. Стальное ощущение, что сейчас что-то произойдет.

В этот раз я не вижу жертву, но чувствую, что сейчас начнется… Такое знакомое. Такое ненавидимое.

Зубы ломит, будто по ним ломом треснули. Голова гудит и цвета перестают существовать.

Аня отходит еще на шаг, еще на шаг…

– Хватит? – кричит она.

– Да! Сейчас увидишь!

Становится невыносимо тошно. В последний момент я проявляю малодушие и уже хочу, очертя голову, броситься к Ане, слабо надеясь, что проклятие остынет рядом с ней. Но не успеваю.

В левое ухо бухает: квартира, что была на шестом этаже, облизывается огнем. Колючее пламя вырывается вулканом из окон. Закипает краска. Огонь ярится, разрывается от собственной температуры. От собственной злости.

Чья-то квартира взорвалась по неведомой причине. Просто потому что я оказался рядом.

Аня фокусирует взгляд на мне, потом на горящих окнах квартиры. Снова на мне. Такой видок у нее, будто полыхнула не одна квартира в этом доме, а все разом. Я чуть не теряю равновесие, хотя и стою на месте. Пульс и головная боль успокаиваются достаточно быстро. Так всегда: дьявольщина во мне срабатывает быстро, но и я прихожу в себя почти сразу. Никаких отходняков, как после ударной дозы анальгина.

– Могу подойти? – кричит она через треск пламени наверху.

– Да! Подойди!

Она подходит.

– И что? Это, блин, что такое было?!

– Это мое проклятие.

– Какое?

Она берет меня за руку.

Слышится чей-то крик, рев сигнализации из подъезда, будто тревога воздушной атаки.

– Едва я оказываюсь среди людей, кто-то гибнет. На какое-то время проклятие успокаивается, но потом обязательно заберет еще кого-то. Через день или неделю. Пытался считать интервалы, бесполезно. Всегда по-разному. Это творится со мной уже два с лишним года.

 

Незнакомая квартира пылает. Кто-то громко звонит то ли в полицию, то ли в пожарную, немногие в этот ранний час дети на игровой площадке стоят, зачарованные. Некоторые взрослые забывают ценность человеческой жизни, но все дети на свете ее еще не знают.

– Голова гудит страшно, в глазах все чернеет. И потом происходит. Не знаю, почему. Не знаю, из-за чего. Что-то живет во мне и периодически убивает людей. Не понимаю, в чем они виноваты, не вижу, как ты. А может, не всегда виноваты.

Аня, побледневшая, сжимает мою руку. впервые вижу ее растерянной. От ее уже привычной самоуверенности не осталось ничего.

– Когда я это понял, решил уйти из дома, забродить в леса, где нет людей. Собрал вещи и шел из города куда глаза смотрели. Год ошивался по закупоренным на холода дачам и лесам, ел все, что под ноги попадалось… Пытался из сырых веток развести костер, пока не плюнул на это. Благо, палатка была, в ней тоже было холодно, но не настолько. Скитался, побирался. Несколько месяцев проклятие спало, когда рядом никого не было, но едва неподалеку появлялся кто-то, я готовился. Иногда это случалось, иногда нет. Логика мне не ясна до конца. Будто проклятие действует… Не знаю, как сказать… Избирательно, что ли.

– И что дальше?

– Дальше на кладбище это устроился. Лишь бы людей вокруг поменьше. Отец бизнесмен, империю свою хотел мне передать, а мне пришлось из дома уйти. Даже записки прощальной не оставил. Родители все равно не поверят. Жил бы! Иногда я понимаю кто умрет, вижу жертву за миг до смерти, иногда нет.

Меняю Анину руку на пустоту, сажусь на ближайшую лавчонку.

– Я привязан к этому кладбищу. Тише места я не нашел. Наплел работодателю то же самое, что и тебе. Ей нужен был хотя бы один сторож, поэтому она взяла меня сразу. Наверное, поверила в мою сказку про желание самостоятельно жить… Или убедила себя.

Мы сидим, глядя как пламя, особенно яркое на фоне белого дома, изрыгает из себя неровный клуб черного дыма, коптит окна квартиры выше.

Еще минут через пять приезжают пожарные, разворачивают толстый шланг, похожий на длиннющего питона, и начинают спешно тушить.

К нам подходит одетый в зеленую униформу таджик: печено-бронзовая кожа и задрипанная метла в руках.

– А я знать человека в этой квартира! Нехороший человек был.

– А можете поподробнее?

Мне становится интересно.

– Нехороший был, – повторяет таджик. – Я двор мету, а он проходит мимо, окурок кинуть. Зачем так делать? Урна же рядом стоять. А в прошлом году он с сосед поругался из-за машина.

– Машины?

– Машины. Парковка на ночь. Очень громко поругался, на весь двор. К нему женщина какая-то подходить, говорит, здесь же дети, а ты матом кричишь, а он давай и на нее ругаться. А сосед, с которым он ругаться, пропал скоро. Полиция приходить, всех расспрашивать, меня трясти. Вы не из полиция, кстати? А то у девушка ваша такой взгляд, как у полицейских… Не обижайтесь, девушка!

– На обиженных балконы падают, – отвечает Аня.

Встаю, тяну Аню за собой.

– Тебе эта история ни о чем не сказала? – спрашивает она на ходу.

– Ты про что?

– Почему твое проклятие выбрало своей жертвой какого-то аморального типа?

– Не знаю. У каждого грешки за спиной есть.

– А мне кажется, – Аня останавливается, – это не совпадение. Кем были прошлые жертвы?

– Ну… Были среди них и моральные уроды, если ты про это. Некоторых я вообще не знал. Просто начинала болеть голова, и я понимал, что-то неподалеку умер. Кто – не знаю. Я знаю другое: если ты рядом, проклятие как бы успокаивается. Рядом с тобой я уверен, что ничего не произойдет. Я не знаю, какая сила свела нас вместе, что заставило меня подойти к тебе, но я знаю, что пока ты возле меня, ничего такого не случится. Это уверенность, как… Как в собственном имени!

И сегодня я позволил умереть еще кому-то, чтобы доказать Ане свое проклятие. Уж не знаю, заслуживал ли этот человек смерти, но живущая во мне дрянь поставила себя выше человеческого закона, и забрала его.

– Это не проклятие, – Аня разглядывает меня, будто пытается взглядом передать мне какой-то код. – Это дар. Скорее, проклятие у меня, ведь ты не видишь, кем были жертвы, но они несут наказание. А я, наоборот, вижу всю правду о человеке, и ничего не могу сделать. У тебя дар, у меня проклятие. Но в любом случае, мы дополняем друг друга. И что-то живущее в нас заставило тебя познакомиться со мной, а мне видеть твое вранье и думать, что я всегда была с тобой знакома.

Не сговариваясь, останавливаемся у автобусной остановки.

– Распогодилось, заметила?

– Ага. Подкрутили солнцу тепло. Будто ранняя весна, а не осень. Я вообще люблю осень.

– Почему?

Сразу подходит автобус. Везет. Аня тащит меня внутрь и платит за обоих. Садимся где-то посередине.

– Ну, осень! Романтика же! Листья под ногами, небо бледное. «Юту» не слушал?

– Кого? Нет.

Аня напевает негромко, так, что слышно только мне:

Славная осень, спокойно и пусто

Чисто и холодно на перекрестках

И в тупиках переулков и просто

В городе утро, ясно и грустно

Скоро поедем, или не хочешь

Кончилось лето, земля остывает

Плакать не надо, я и не плачу

Скоро все кончится, так не бывает

– Да, очень красиво. И поешь классно.

– Брось.

Она так зачаровала меня собой и этой тихой песней, что я забыл спросить, куда мы едем.

– Куда мы едем?

– Ко мне, на Адмиралтейскую.

– Еды купим по дороге?

– Омлет сделаю. Любишь?

Я сейчас любую еду люблю. Оголодавший после армейки и жизни в лесах, я могу схарчить почти все. Весной мне пришлось украсть топор и выбить сок из березы, лизать древесную кору. Так что омлет я сожру с удовольствием.

– Полюблю, если ты приготовишь его своими руками. Тогда съем все. Еще и тарелку оближу.

– Такой ты дурак иногда.

– «Лесозавод», – объявляет громкоговоритель.

– Ань, а почему ты пошла в систему? Почему ты решила охранять зеков?

Она слегка удивленно смотрит на меня. Говорит:

– А почему бы нет?

Аня засовывает руку в карман своей куртки, выуживает оттуда сигарету, мнет ее, потом убирает обратно.

Ее голос бесстрастен:

– Потому что эта система мне должна, понял? Лично мне! Мать отказалась от меня еще в роддоме. Она по факту нагуляла меня. Если система разрешает матери отказаться от своего ребенка, то пусть эта система обеспечивает меня: ранней пенсией, льготами. Пусть защищает меня. Что я, не заслужила это? – Аня ловит мои глаза. – Скажи, я заслужила это?

– Заслужила!

– Ну вот!

Проматываются мимо улицы и люди. Мы несемся вперед, зажатые стеклами автобуса.

– «Краснофлотская», – бормочет водитель.

В Архангельске красивые названия.

– Выходим, – говорит Аня.

Выходим.

– Нам влево.

Заходим в подъезд.

– Лампочки разбиты, – комментирует темноту Аня.

– Давай тогда я пойду впереди.

Буксирую ее вперед.

– Налево, – говорит Аня.

Квартирка оказывается действительно небольшой. Моя сторожка на ее фоне кажется хоромами. Разуваемся, помогаю Ане снять куртку.

– Я думал, государство обеспечивает жильем работников системы.

– Вот оно и обеспечило, – отмахивается Аня и, видя мое удивление, добивает: – А если зарплату свою скажу, вообще не поверишь. Проходи в комнату.

Прохожу.

Старые обои, скрипящий диван, телек плоский у стены.

Она проходит в комнату, к кровати: распаленная улицей и прекрасная. Есть такие девушки и женщины, которых холод красит больше, чем тепло.

– Ань, а где у тебя…

– Туалет? Из комнаты налево, упрешься в дверь. Щеколды нет, но не боись, врываться к тебе не буду, пока ты без портков.

– Иди ты.

Прохожу в туалет, делаю дело, смываю, и мою руки. Заодно осматриваю Анин арсенал «мыльно-рыльных» средств, как их называют в народе.

Арсенальчик скудный: щетка-паста, шампунь (дорогой), интимное мыло, непонятный флакончик и какой-то гель, который, наверное, по представлению любого парня, девушка может нанести себе на любую часть тела с равным результатом. И, собственно, все. Никаких больше лосьонов, кремов и прочих пенок, дезодорантов, муссов, масел и спреев. Будто я оказался в личной уборной девушки-морпеха где-то в Форт-Брэгге.

Тем не менее, эти немногие мины баночек и снаряды флаконов источают запах. Такой приятный и нежный запах, какой может быть лишь в женской ванной, либо же в точке сходки большого девичника.

И тем вдвойне удивительно, что в эту радугу запахов грубо вплетается легкий запах… чего? Бензина? Похоже.

Он, запах этот, не назойливый, но не дает забыть о себе, раз уж я ткнул в него свои ноздри.

Аккуратно осматриваюсь, будто Аня и впрямь ворвется сюда в любой момент, желая застать меня за чем-то неприличным, или просто в неловком положении. Наконец встаю на четвереньки. Заглядываю под ванную.