Степная сага. Повести, рассказы, очерки

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Большой палец левой руки на его запястье держу, прощупывая пульс, а свою голову над ладонью поляка хилю, чтоб глаз моих не видно было.

При словах о брате он заволновался сильнее, пульс чаще забился.

«Вроде ты даже судился с братом за землю…»

Тут у него сердце чуть ли не из горла стало выскакивать.

«Да, судился», – простонал крестьянин.

«Вот это да! – ахнули зрители. – Не иначе, черти пособляют гадальщику?»

Дальше было легче сочинять. Пошли посулы жизни трудной, со многими испытаниями, но в конце концов – свободной и независимой, что будет он жить своим хозяйством и дочек удачно замуж выдаст.

Разобрало моего поляка так, что он к буханке хлеба еще и банку рыбных консервов добавил – невиданное богатство в лагерных условиях.

У нас со ставропольцем был большой праздник. Еще и соседей по нарам угостили.

– Надо же, батя, какие у тебя таланты! Никогда о них не подозревал, – восхитился Валентин отцовским рассказом.

– Так я и сам не подозревал. Человек много чего про себя не знает, покудова жизнь не тряхнет его посильнее.

– Яша, а што с пареньком тем сталось? Ты с ним после войны не списывался? – поинтересовалась Оксана Семёновна.

– Не дожил он до освобождения из лагеря, помер от тифа.

– Ой, божечки! А я подумала, ты и впрямь ему напророчил…

– Да куда там? Я же сразу сказал – придумка все, шарлатанство. Хотел помочь человеку хоть как-то, вот и сочинял складно… Да он догадался. Помогал мне потом хлеб зарабатывать. Отирался среди поляков. Что узнавал из их разговоров, мне передавал. Но после ево смерти бросил я это занятие и больше не возобновлял. Вскоре другие спектакли начались… Пойду-ка я на «трон» схожу, приспичило…

– Тебе помочь?

– Теперь сам управлюсь. Удобно изладил.

– Тогда пойду, дрова сложу в сарай, а то намокнут за ночь. Мам, тебе принести на растопку?

– Накидай в старую цебарку и поставь в чулане. Я утром возьму.

Глава 8

– День-то нынче какой выдался, как терем расписной! Небо бездонное. Солнышко щедрое. Сад пестрыми лоскутами отсвечивает. Воробьи концерт отчебучивают. Рай, да и только! Погляди, батя, в окошко. – Валентин раздвинул ситцевые занавески у изголовья кровати.

Старик повернулся к окну, приподнявшись на локте, с радостью проговорил:

– Дюже украсно. Вчера еще хмарилось, взвесь свет мутила, а нынче разведрилось.

– В самый раз нам с тобой вылазку в сад сделать, свежим воздухом подышать, подзарядить батарейки.

– Какие батарейки, сынок? – недоуменно спросил отец.

– Солнечные. Какие же еще? Все живое на земле от солнца зависит. Убери растение от солнечного света, и оно захиреет вскоре. Так и человек. Наш иммунитет солнцем подпитывается.

– А грибы? Их специально в темных подвалах выращивают.

– Вот грибов нам сейчас внутри твоего организма совсем не надо. Пошли просушиваться и проветриваться. Погода шепчет. Другой такой денек, может быть, не скоро повторится. Ты домашнее пространство уже осилил. Пора приращивать территорию за порогом, ревизию в саду провести.

– Не озябну? – засомневался старик.

– Говорю же – рай земной. На всякий случай, чтоб не просквозило ветерком, можешь «москвичку» накинуть на плечи. Я для тебя калоши на валенки надел. Ноги не промочишь. Так что смелее, казак!

Яков Васильевич особо не упирался, хоть и было заметно по выражению лица, что он весьма сомневается в успехе затеянного сыном выхода на прогулку. Инерция хворобного лежания и малоподвижного образа жизни последних месяцев удерживала его в привычном пространстве, а здравый смысл и воля Валентина разрывали этот застойный круг. Да еще извечное людское любопытство подталкивало: «Смогу ли осилить выход из дома?», «А как там – в саду, не пора ли виноград на зиму прикопать?».

Открыв дверь из чулана на улицу, старик надолго задержался на пороге, щурясь от ярких солнечных лучей и не решаясь сойти по ступенькам на землю. По его исхудавшему, бледному лицу скользили блики света, просачивающиеся сквозь густое переплетение ветвей шелковицы (тютины), росшей вблизи от домика Серединых. И Валентину казалось, что это отцовские сомнения и страхи калейдоскопно сменяются на изможденном болезнью лице.

– Что, солдат, тяжело подниматься в атаку из обжитого окопа? А надо. Представь, что эта дверь открыта в другой мир – здоровый, радостный, яркий. Не надо бояться. Главное – сделать первый шаг. Решительней, батя. А я тебя с фланга поддержу.

– Не надо, я – сам! – возразил старик.

Придерживаясь одной рукой за перила, другой опираясь на костыль, Яков Васильевич медленно спустился со ступенек и направился по дорожке в сад. Миновав тютину и несколько яблонь, дошел до сарая. Отворил серую дощатую дверь. Поглядел на итог сыновних трудов. Ровная высокая, почти под потолок, стена из поленьев возвышалась напротив входной двери. Ни единой не порубленной корчаги не осталось. Да и остальная утварь и инструменты были разложены в строгом порядке, по-армейски.

– По всему видать, офицер тут побывал, – улыбнулся, оглянувшись на сына, Яков Васильевич. – Все – по струнке, как в казарме.

– Есть грех, батя, – ответно усмехнулся Валентин. – Меня в редакции «пиджаки» так и прозвали – «казармой».

– Кто прозвал, чтой-то я не понял?

– «Пиджаки». Так в военных редакциях гражданских работников называют и тех офицеров, что надели форму после выпуска из институтов и университетов. Нет у них военной закваски, тяги к порядку и дисциплине, как у тех, кто окончил военные училища. Анархисты, короче говоря. В творчестве это терпимо, иногда даже хорошо. А в быту – мама дорогая! На столах – завалы бумаг. Нужной не отыскать быстро. Кругом – окурки, огрызки, немытые чашки из-под кофе. Дым коромыслом. Ну, я их и строил, приучал к порядку.

– Поди, обижались, противились?

– Всякое бывало. Поначалу некоторые гадили исподтишка. Письма от имени мнимых любовниц жене подбрасывали. Начальству сексотили. На летучках пытались материалы критиковать. За каждой ошибкой охотились. Потом угомонились.

– Никак начальство урезонило баламутов?

Яков Васильевич прикрыл дверь сарая и неторопливым шагом двинулся по тропинке дальше в сад, так же неторопливо поддерживая беседу.

Валентин пошел следом, готовый в любой момент поддержать отца, если тот ненароком оступится или поскользнется на сырой дорожке, и в то же время отвлекая его своими разговорами от мыслей о хворобе и немощи.

– Уважать кого-то или не уважать начальство заставить не может. Авторитет от самого человека зависит. Если он не подлец, не прожига, то в конце концов сослуживцы это поймут и оценят.

Я клин клином не вышибал. Гадостями на гадости не отвечал. Успехи и неудачи сотрудников оценивал объективно, без заискивания и злорадства. Когда заслуживали, хвалил. Если что-то не получалось у коллег, старался подсказать, как бы сам делал тот или иной сюжет. Мог и подурачиться вместе со всеми, и попраздновать от души. Но порядка на рабочем месте и дисциплины труда добивался всегда.

– Это, выходит, как при Сталине, – жить по заводскому гудку? – повернулся вполоборота к сыну старик.

– Ну, не совсем так. Во-первых – не плодить тараканов в кабинете и в голове. Во-вторых – к сроку и ответственно готовить материалы к публикации. Где и каким образом, не важно. Главное – конечный результат, в намеченное время сдай качественный материал на заданную тему. Это – основа основ в творческой работе.

– К сроку и умело, – повторил Яков Васильевич мысль сына. – Согласен с тобой. Но это важно не только для вас – журналистов. Для всех важно. Для крестьян – тоже. Вот погляди на виноградную лозу: можно ее сейчас прикапывать или нет?

Валентин внимательно осмотрел куст, разведенный на четыре стороны и аккуратно подвязанный тонким лыком к деревянным столбам. По-местному такую разводку называют «донская чаша». Листьев на побегах почти не осталось. Виноградные кисти срезали еще в начале сентября.

– Наверное, можно, – не очень уверенно проговорил он.

– Ошибся, Валентин Яковлевич, – озорно блеснул глазами отец, – подзабыл крестьянскую науку. Если его зарыть в сырую, не выстывшую землю, либо сгниет, либо прорастет. Позжей надо. Ближе к заморозкам. И соломой проложить или полынью, чтоб суше было и теплей.

– Сдаюсь, батя. – Валентин игриво поднял руки вверх. – В агрономии я действительно не силен. Детская практика забылась, а новых познаний не приобрел. Негде было. Да, честно сказать, не думал, что на приусадебном участке особая наука хозяевам нужна. Казалось, ковыряются люди из поколения в поколение в земле по наитию. Чего тут мудреного?

– Грамотей, однако! Это вы, писатели, придумали, что земля на Дону и Кубани сама рожает. Ткни лопату – пустит корни и зацветет. А на деле с землей, как с девицей, повозитса надо, помороковать, как угодить. Тут на авось не пройдет. Деревья и кусты сами по себе здоровыми и плодовитыми редко бывают. За ними постоянный уход требуется: подкормка, обрезка, лечение от болезней и вредителей всяческих. Это, товарищ полковник, – тоже наука!

– Твои бы слова, отец, да президенту в уши.

– Подтруниваешь над стариком? – Яков Васильевич недоверчиво покосился на сына.

– Без шуток говорю. Главковерху не пристало бухать изо дня в день, уподобляясь некоторым нерадивым мужикам. Его задача – быть садовником. Сорняки с корнем вырывать. Культурные растения обихаживать. Вновь бы зацвела Русская земля, перестала бы, на потеху всему миру, завозить продукты из Китая, Австралии и черт знает еще откуда!

– Это ты верно гутаришь. Нету у нас нынче садовника в стране, вот тля и заедает народ.

– А был ли он вообще в двадцатом веке?

Отец ответил не сразу. Некоторое время они молча шли между абрикосовыми и грушевыми деревьями по направлению к проданному флигелю. Не доходя до него несколько метров, остановились. Яков Васильевич с тоской оглядел бывшее семейное гнездо, ставшее летней отрадой дачников, потом повернулся лицом к сыну:

 

– Меня эта думка всю жизнь донимает, как заноза, а обсудить ни с кем не мог. Сам ведаешь, сколько подобных умников в вечную мерзлоту полегло.

Про царя много не скажу. Плохо его помню. Старики гутарили, мягковат был, излишне часто жену слушал, а та – Гришки Распутина советы да россказни. Это многих в верхах власти против него настроило. Но в станице был порядок. Это – факт. Дурачки и горлопаны не верховодили. Выбирали в местную власть заслуженных казаков. Народ не спивался. Трудились все от мала до велика. Службу казачью несли исправно. Чижало было справить всю амуницию и коня на свой кошт, но зато податями всякими не душили. Башковитый и мало-мальски грамотный казак мог станичным атаманом стать, как и мой дед, твой прадед – Кирилл Яковлевич.

Помню, как Февральскую революцию и отречение императора станичники обсуждали бурно. Старшина, кто дворянство выслужил, сумовали. Гутарили чуть ли не про конец света. Окопники же, кормившие вшей не один год, трагизму не почуяли, ожидали даже каких-то перемен к лучшему, как в начале нынешней перестройки.

Старик о чем-то задумался и, растерянно улыбнувшись, сказал:

– Получается, что мы в феврале – марте 1917 года первый раз наступили на те грабли, что Горбачев нам сызнова подсунул?

– Яков Васильевич, да ты еще и философ ко всем прочим талантам? – без иронических ноток произнес Валентин. – В корень зришь!

– Токо что осенило.

– Видишь, как полезно гулять на свежем воздухе?

– Притомился я с отвычки. Посидеть бы.

– Сейчас организуем передых. Я для тебя дровяную плаху вынесу.

Они воротились к сараю. И Валентин вытащил наружу и поставил под стену с облупившейся побелкой большой чурбак от комельной части яблоневого ствола, на котором вчера рубил дрова.

Отец умостился на нем, подставив лицо нежарким лучам осеннего солнца. Сложил ладони поверх т-образного костыля и продолжил свои неспешные стариковские размышления:

– При Ленине и большевиках все перевернулось вверх тормашки. Вначале голутвенные казаки, наслушавшись посулов про золотые горы и молочные реки, супротив домовитых поднялись. Потом кучерявые комиссары с латышами и другими инородцами наехали и начали коцать всех подряд – и богатых, и середняков, и голутву, если кресты георгиевские имели или еще как-то уважение к старой власти выказывали. Дон кровавой юшкой потек. Куда бечь? Где спасатса? Как жить, если некому стало землю обрабатывать? Тьма народу загинула. Кого порубали. Кого постреляли. Кого живьем закопали, бывало и такое. Кого тиф покосил, кого – голодный мор. Мои родители в двадцатом, после продразверстки, с голоду померли. Даже, где их могилки, не знаю, штоб вам показать да последний поклон отдать.

Старик притих, хлюпая носом, потом высморкался и продолжил говорить:

– Страшный покос уполовинил страну. Но выжившие мало-помалу начали в период нэпа хозяйства подымать из разрухи. И к тридцатым годам более-менее оклемались. Живностью обзавелись, отстроились, детей нарожали. А тут тебе – новое испытание, колхозы! Да не те коллективные хозяйства для совместной обработки земли, что люди сами начали затевать в это время, а поголовный загон в артели, с раскулачиванием и высылкой несогласных единоличников, с беспределом дуралеев от власти, с репрессиями Ежова и Берии, с новым голодомором, устроенным сверху.

Эту беду пережили, грянула война, массовая гибель народа, разруха, обнищание, опять голод. Как Гитлера и его орды одолели, а заодно и европейских прихвостней, одному Богу известно. Откуда народ силы брал? Как сумел наладить выпуск оружия, техники, снарядов, мин, патронов?

– Видимо, Сталин оказался неплохим организатором в той, кризисной ситуации? Смог собрать нужную команду соратников, народ объединить, сжать в грозный кулак. Даже с капиталистами и церковью нашел общий язык, – высказал свои мысли Валентин.

– Да, – согласился Яков Васильевич, – смог, хоть и жестокими мерами, но мобилизовал все силы на борьбу с германцами. Кнутом и пряником. Отступать без приказа будешь – свои же заградотряды расстреляют. В глотку врагу вцепишься, наградой командование не обойдет. Сам вождь сутками напролет глаз не смыкал и народ жилы рвать заставил. Так победу ковал. Так после войны поднимал промышленность, науку и сельское хозяйство. Повыкорчевал ленинских комиссаров из власти, дал подняться многим башковитым выходцам из глубинки. И страна при его жизни встала в полный рост.

– Хочешь сказать, что он и был настоящим садовником?

– Я так думаю. И не только я, а большинство людей из моего поколения, переживших войну и послевоенное возрождение страны.

– А каково мнение другой части населения, тех, кто гнил и умирал в лагерях, бесправно мучился в ссылке? Они тоже считают его садовником, а не палачом?

– Кто-то считает, кто-то не считает. Только их было гораздо меньше тех, кто искренне поверил планам Сталина в строительство могучей и справедливой страны. Люди жили общими идеями, работали на их достижение не покладая рук. А недостатки и ошибки считали неизбежными в большом деле. Общая беда и общая победа в войне, общие усилия по одолению разрухи объединили всех. Был подъем духа народа, была и вера в государство. Такой атмосферы одной агитацией за советскую власть не создашь. Братья и сестры твои в это время высшее образование получили. Как говорится, в люди вышли. Разве не так? Значит, была возможность для подъема? Сверху заботились об этом, из Кремля.

– Наверное, ты прав. Просто я еще никак не могу до конца определиться со своими оценками прошлого и роли руководителей нашей страны. Все сомнения мучают: одни так пишут, другие – эдак. Вроде и сделан колоссальный рывок в развитии страны, как писал Черчилль: «От сохи… до атомной бомбы». Но в то же время сколько несправедливости было, доносов, репрессий? Сложно понять, где – правда, а где – передергивание фактов.

Яков Васильевич внимательно посмотрел на сына. В кончиках его бескровных и пересохших губ затеплилась едва заметная улыбка:

– Так твое-то поколение училось уже по учебникам, написанным после двадцатого съезда партии. Там напутали, как кошка пряжу. Концов не найдешь. А я все, что происходило в стране, своими глазами видел. И гнев, и милость вождей на себе испытал. Мне придумки политических писарчуков ни к чему.

Вот про период правления Хрущева скрозь гутарят «оттепель, оттепель»… А для кого она, та оттепель? Это ж при нем с крестьян сызнова жилы тянуть начали. Участки приусадебные урезали, живность и садовые деревья налогами обложили. Вместо пшеницы и ржи кукурузу заставили выращивать. Опять до голодного пайка население довели. До восстания рабочих в Новочеркасске в 1962 году. Да и поубивали возмущенный народ.

А оттепель та, как я понимаю, только для сорной породы началась. Для всяких губошлепов, никогда не живших народными заботами. Им бы только до власти добратса, до казны государственной, да трудовому люду карманы и души выворачивать. Ради этого и вся ихняя брехня про свободу совести и права человека. Не так, что ли?

– Так, так, отец! – заулыбался Валентин. – Лучшего публициста для «Правды» не найти. Только думаю, что и там без купюр подобные размышления не напечатают. Зациклятся на достижениях социалистического периода, а всю остальную мужицкую правду отрубят, как в прокрустовом ложе.

– И я кумекаю, што никто такое не напечатает и не возьмет в толк, пока не придет в Кремль настоящий сын трудового народа и не наведет порядок в нашем большом курене. Как в песне поется: «От Москвы до самых до окраин». Без этого наша сермяжная правда в Кремле никому не нужна.

– Батя, я на эту тему подходящее выражение вспомнил: «Жаловаться Ельцину на Чубайса все равно что Гитлеру – на жестокость гестапо».

– Смачно сказано! Это кто ж так припечатал?

– Точно не помню. Кажется, генерал Лебедь.

– Этот может. Славный земляк. В народе о нем добре отзываются. Гутарят – твердой рукой придушил войну в Приднестровье. За неделю-две управился с тем, што его предшественник год не мог сделать.

– Так точно! Вытер сопли генерала Неткачева с репутации четырнадцатой армии. – Валентин собрался поговорить с отцом о военных событиях на Днестре, к которым имел прямое отношение.

Но старик устало зевнул и предложил:

– Пойдем уже в хату. Чтой-то сомлел я на солнышке. Прилечь тянет.

– Пожалуй, что для первого уличного моциона вполне достаточно, – согласился сын. – Завтра, если погода не испортится, еще прогуляемся.

На верхней ступеньке отец вновь остановился перед открытой дверью. Постоял, наблюдая за плывущими над домом облаками, тяжело вздохнул и сказал:

– Каждый раз, когда захожу в хату или выхожу на улицу, с ужасом вспоминаю дверь нашего барака в концлагере. Не дай бог никому такой памяти!

– Расскажешь?

– Не зараз. Передохну чуток, подремаю. Сморило от свежего воздуха.

Глава 9

– Ну вы и гулены! – встретила мужа и сына удивленным восклицанием Оксана Семёновна. – Я уже и баранинки успела раздобыть, и харчо приготовила, и с синенькими потушила, а вы все не вертаетесь. Сбиралась итить за вами.

– Мам, погода-то какая! Рай! А рай разве кто-то по доброй воле спешит покинуть? Никто. Даже падшие ангелы и те не дюже рвались на нашу грешную землю. Так? – Валентин приобнял мать за плечи. – К тому же мы с батей расфилософствовались дюже, как депутаты на заседаниях Верховного Совета. Решили свою власть устанавливать.

– Где ж это?

– Ну, для начала – в своей хате.

– На кой ляд она здеся?

– Чтоб все жильцы в одну сторону тянули житейскую лямку, а не в разные.

– А как зараз не накормлю, куды потянете?

Валентин захохотал и весело проговорил:

– Видишь, батя, какой народ у нас ушлый? Ленина назубок знает, его работу «Удержат ли большевики государственную власть?». Он там примерно так же написал, что удержат, если монополизировать государством весь хлеб и выдавать по карточкам только тем россиянам, кто лоялен к большевикам. Так что лучше консенсус в хате не нарушать. Иначе будет установлен однозначный матриархат, диктатура в юбке.

Оксана Семёновна недоуменно глядела на сына, пытаясь понять его околесицу, потом махнула полотенцем и скомандовала:

– А ну, мыть руки – и за стол!

– Есть, товарищ генерал! – вытянулся по стойке смирно Валентин.

– Да уж не спускался ли ты в погреб за наливкой? – полюбопытствовала мать, не понимая природу веселости своего чада.

– Никак нет! – отчеканил продолжающий дурачиться полковник. – В погреб не спускался, наливку не пил. А вот кислорода хватанул с избытком, в этом сознаюсь.

– Ну ты артист!

– Да какой там? Неважная копия с батьки, не больше того. Просто день погожий и настроение такое же. А про наливку ты в самый раз вспомнила. Стаканчик не помешает.

– Так на здоровье! Яша, ты с нами сядешь чи полежишь, а потом пообедаешь?

– Трошки отдохну. Позжей похлебаю твоего запашистого варева. Дух по всей хате стоит.

– Надо ж сынка побаловать.

– Вот и выяснили, кто из нас детей да внуков больше балует. А то все на меня пыталась свешать. «Забаловал младшого!» Кто давеча гутарил?

– То ж я с переляку за Валика трюкнула. А ты, старый, и зарубил на носу. Ишь какой! А все беспамятным прикидывался, анчутка!

Валентин, довольный незлобливыми шутками родителей, с аппетитом хлебал наваристый и запашистый суп, отмечая про себя, что добрые предчувствия не обманули его. Отец потихоньку изо дня в день все больше приходит в себя, начал самостоятельно двигаться, есть, рассказывать о войне. И мать тоже взбодрилась, повеселела. Да и сам их домишко наполнился каким-то иным духом, иной энергией. Казалось бы, все осталось на прежних местах – батька еще очень слаб, пузырьки с лекарствами все так же стоят на столе возле его кровати. Но ежедневные жалобы на болезнь, ожидания худшего исхода сменились долгими разговорами и даже шутками. Уныние и безысходность уступили место надежде на улучшение самочувствия и продолжение жизни.

Общение с родителями не тяготило, а, наоборот, все больше увлекало сына, особенно рассказы о войне и плене. Что-то из отцовской биографии он знал и раньше, но многие подробности услышал впервые. Помимо сыновнего любопытства в нем проснулся и журналистский интерес к эпизодам солдатских кругов ада, через которые прошел отец. Валентин мысленно корил себя, что за всю свою жизнь ни разу не удосужился толком поговорить с отцом по душам, про свои же корни разузнать. Слава Богу, что еще можно наверстать упущенное! А если бы не успел? Что бы детям своим мог поведать? Что их дедушка – бывший бухгалтер, фронтовик и честный трудяга? Негусто для благодарной памяти и любви. Еще как минимум душевное родство нужно. А оно только сопереживанием создается и укрепляется, знанием волнующих подробностей жизни.

Час или полтора отдохнув после прогулки и подкрепившись обедом, Яков Васильевич, как и обещал сыну, поведал новые подробности из своей лагерной эпопеи:

 

– В нашем лагере почти все заключенные, в том числе и немцы, добывали уголь в шахтах. Работали в буквальном смысле до упада, часов двенадцать в день. За мизерную пайку серого непропеченного хлеба с какими-то горькими добавками и миску овощной баланды, изредка разбавленной крупами. Голодали дюже. Урабатывались до смерти. Многие померли. Кто – прямо в забое, кто – в лагерном бараке.

Я под всяческим предлогом старался не попасть в шахту. Легкие некудышние. Да и, честно сказать, не было никакого желания фашистам пособлять, пусть не по своей воле, а под конвоем, но все равно работать на врага. Поэтому как мог отлынивал. То уборщиком в бараке останусь, то больным прикинусь.

Охранники вскоре заподозрили меня в симуляции, стали на проработку вытаскивать. Сначала кругов по сто вокруг барака гоняли. Заставляли приседать или отжиматься от земли, пока не упаду без сил. Тогда футбол начинался… до крови.

Но и тут я хитрей их оказался. Научился юшку носом пускать. Токо они меня на сапоги возьмут, я – шмыг, шмыг рукой под носом… вся физиономия в крови. Они – гады конченые, а кровь на них все равно отрезвляюще действовала. Отступались.

Изобьют на рупь, а я охаю и отлеживаюсь несколько дней на червонец, – невесело пошутил Яков Васильевич.

Валентин зябко поежился, представив кровавую лагерную забаву охранников. Ему приходилось много раз читать и видеть в кино, как немцы и полицаи издевались над военнопленными. Кровь в жилах стыла. Но ведь там были абстрактные жертвы. А здесь – отец. Тихий, незлобивый человек, всю жизнь носивший в себе боль от пережитого и никогда не изливавший ее на близких и родных людей. Вечно трудившийся, как муравей, на свое немалочисленное семейство. Вечно переживавший за то, чтобы все были сыты, одеты, обуты, не болели, учились прилежно. И никогда ничего не требовавший взамен. Даже когда дети выросли, получили образование, заняли высокие должности и стали время от времени помогать родителям деньгами, отец каждый раз смущался и говорил: «Мы раздолжимся. Бычка в зиму сдадим заготовителям и раздолжимся. Вам-то, молодым, деньги нужнее». Душе до слез больно.

– Охранниками немцы были или свои же, из пленных? – спросил взволнованно Валентин.

– Смешанно. Но лютовали больше свои. По сию пору не могу понять, почему. Особенно один земляк по кличке Ржавый бесчинствовал. Здоровенный детина, нескладный, как обезьяна, весь в рыжей шерсти. Взялся за меня не на шутку.

– Может быть, из кулаков, обиженный?

– Кажись, голодранец. Но ненавистный, не приведи господи! Доведись ему родного брата пытать – умучил бы до смерти. Есть такая порода – все у них не как у людей, вкривь и вкось, а винят весь мир в этом, токо не себя.

– Кажется, я понял, что за фрукт! Такие, по научному определению, страдают комплексом неполноценности, или по-другому – комплексом Каина. Душа черной завистью переполнена, не способна сопереживать другим людям, любить, а только – ненавидеть, унижать, издеваться и за счет этого возвышаться над жертвами.

– Ну, как там по-научному называется, не знаю, но то, что душа гнилая – факт. Вначале ему кличка моя не понравилась. Хлопцы прозвали меня за большие усы, закрученные на донской манер, Будённым. Чем уж ему Семён Михайлович не угодил, того не ведаю. Но, как только услышал слово «Будённый», взъярился как ошпаренный. Чертом подскочил ко мне. Чуть ли не в глаз тычет корявым, как сучок, пальцем и орет: «Это ты Будённый?»

Мне даже смешно стало от такой тупости. Ответил ему: «Неужели солдата от маршала отличить не можешь? Я – такой же Будённый, как ты Ворошилов».

Он от ненависти аж зеленым сделался. Глаза, как у рака, выпучились, рот перекривило. Командует: «Раздевайся!» – «Это еще зачем?» – «Раздевайся, гнида, а то зашибу».

Пришлось раздеться до исподнего.

Подхватил он мои отрепья и кинул в печь, прошипев при этом: «К утру сам от холода сдохнешь».

Хлопцы мне вскоре другую одежу принесли. Сняли с кого-то из умерших. Не пропадать же добру, когда еще может живым послужить?

Но Ржавый не успокоился на первой выходке. При любом подвернувшемся случае мстил, хоть и понимал, зараза, што никакой я не Будённый и даже не активист. Просто выбрал козла отпущения и вымещал свою злобу. Может, выслуживался таким образом перед немцами, а может, просто свое гнилое нутро тешил?

Однажды лежу на нарах после очередного «угощения» охранников, мозгую, как дальше действовать, что еще заковыристей придумать, чтобы головы им задурить. Несколько недель так вот на одном кровопускании прокантовался. Похоже, сей трюк им приелся, уже не дюже впечатляет, бьют все сильнее и дольше. Так и все внутренности отобьют. Нужно еще на што-то исхитритса.

Тут заходит в барак мой «благодетель» и не орет, как обычно, а говорит масленым голосом (знать, придумал какую-то новую пытку): «Вставай, Будённый. Неча симулировать».

Я сквозь охи и вздохи отвечаю: «После твоих сапог посимулируешь! Все потроха отбили. Не знаю, дотяну ли до утра».

«Счас узнаешь, – сипит он. Сдернул меня за шиворот, как щенка, с нар и поволок к выходу. – Узнаешь, сучье отродье, как от работы отлынивать, дурить нас своими фокусами! Я тебя отучу дурака валять!»

Выволок на улицу. У входа подельники его скучковались. Видать, был у них какой-то сговор насчет моей персоны. Стоят посмеиваются, покуривают, ожидают очередного «спектакля».

Несколько немцев тоже подошли, любопытствуют, что за развлечение Ржавый на этот раз придумал.

Мне дюже не по себе. Вижу, што бить вроде не собираюца, но и миловать – тоже.

Достал Ржавый три веревки из кармана. Две – потолще. А одну – тонкую, но крепкую, как дратва сапожная. Толстыми веревками связал мне руки и ноги. Подтянул, как бревно, к массивной входной двери и шипит по-змеиному: «Будешь отныне псом барачным. Бессменно. А штоб не сбежал, я тебе надежный поводок нашел».

И привязывает, гад, дратву к моим усам, а потом – к двери.

Дружки его от смеха затряслись, аж захлебываются, так им потешно, что изверг придумал небывалую пытку для человека, который не пожелал стать, подобно им, фашистским прихвостнем.

Немцы тоже посмеиваются, пальцами в нашу сторону тычут, дескать, чего только эти русские дикари не отчебучат! Варвары, одним словом!

А Ржавый ни разу не осклабился. Всерьез делом занят. Только пыхтит, сморкается на меня и цедит слова сквозь зубы: «Пока не загавкаешь по-собачьи, не отвяжу, хуч до ночи».

Голос у Якова Васильевича дрогнул, и глаза подернулись маслянистой пленкой подступивших слез. На несколько минут он замолчал, промокая глаза и нос уголком махрового полотенца, попавшего под руку.

Валентин, глядя на отца, тоже пытался сдержать подступивший к горлу ком. В голове промелькнула мысль: «Хорошо, что мать к соседке посумерничать ушла. Не для женского сердца такие рассказы».

– Никогда в жизни не приходилось быть таким униженным, как тогда, – продолжил отец рассказ осевшим голосом. – Лучше бы убили, гады, чем в скотское положение человека ставить.

Деваться некуда. Стою на привязи, гляжу поверх крыши барака на небо. А оно такое же, как нынче, ясное, голубое. Кое-где облачка белокрылыми чайками летят на восток. Туда, где женка моя с детками в оккупации мается. А может, отмаялись, померли с голоду без кормильца семьи?

От таких мыслей вовсе жить не хочется в этом вонючем бараке, где вши и дизентерия, чахотка и силикоз, поголовная дистрофия, где человеческая жизнь полушки не стоит. Бывало, один гад на спор с другим гадом за миску баланды любого человека убить мог. Не днем, конечно. Принародно на такое злодейство не решались, зная, што не все за кусок хлеба душу продают. А ночью, когда хлопцы, смертельно устав на каторге в шахте, проваливались в сон, случалось, кто-то и не просыпался, посинев от удавок упырей.

Где взять силы, штобы выжить в таком аду? Токо – вспоминая все самое хорошее, самое дорогое. А что у человека есть дорогого, штоб всегда с ним было? Токо – близкие душе люди – семья, родные, друзья. Вот и все.

Гляжу на небо, на летящие по нему облака, дом родной вспоминаю, родителей, сестру, приятелей, как жену приглядел среди других заневестившихся хуторских девчат, детей наших, их потешные приключения.

You have finished the free preview. Would you like to read more?