Free

Один год и семьдесят пять лет. 1943–1944 и 2018

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Что разбудило утром? Солнце, прыснувшее в окно, или негромкий спокойный голос, сообщавший нехитрую историю:

 
Васинька-Васёночик,
Худой парасёночик,
Васи мост мостим,
Парасёночка крестим.
Парасёнок утонул,
Вася песню затянул,
Васинька-Васёночик….
 

История была бесконечной, потому что спешить было некуда: дитё накормлено, бабы ушли на работу, Павлушку увели к сватьям, городской мальчишка спит как урезанный. Так что бабуле оставалось петь, покачивая зыбку и смахивая тараканов с марли. Но вот городской зашевелился, съел пару холодных картофелин с перьями зелёного лука и пошёл из избы. До чего же сладким был свежий прохладноватый воздух! Осмотрелся. Из-за бокового венца избы торчала белобрысая голова. Голова подмигнула и сказала: «Меня кличуть Гришкой, а тебя как?» – «Вова. – «Вовка, значит, – утвердил новый приятель. – Идём бить хариуса». – «Как его бить?» – «Не знаешь? У тебя есть вилка?» – «Не знаю». – «Посмотри, а я пошёл за своей». И он исчез. Я порылся на кухне и взял одну из наших видавших виды алюминиевых вилок, лёгкую и слегка помятую. «Говно, конешно», – сказал Гриша с сочувствием, рассматривая мой инструмент. Его вилка была железная и тяжёлая – толстая ручка несла два слегка изогнутых острия длиною в указательный палец. Такую вилку я видел раньше только на картинке к сказкам Перро: гнусная физиономия людоеда заполняла всю страницу, а жирная рука держала такую же вилку, выбирая, в которого из спящих малышей воткнуть её. «Идём». Мы пошли вдоль ручья вверх, за крайние избы, и остановились у мостика. Он состоял из нескольких толстых досок. Гришка лёг животом на доски, слегка свесившись над водой. Я последовал его примеру. Доски были шершавые и приятно тёплые. «Надо лежать и ждать. Когда он пойдёт под тобой, бей сверху в спину». К этому времени я уже понял, что хариус – это рыбина и её надо насаживать на вилку живьём. Вода была совершенно прозрачной, и стебельки мелких водорослей болтались под нами в невидимых тугих струях. Солнце грело голую спину и затылок, но подувал лёгкий ветерок, и было не жарко. Немолчный гул Курчума едва слышался здесь, и в нём купалось птичье щебетанье и звон боталец от недалеко бродивших коров. В носу щекотало запахом сухой полыни и чабреца. Когда затекала рука с вилкой, можно было медленно переменить её, но так медленно, чтобы не спугнуть хариуса, невидимо ходившего где-то под нами. Между тем зеленоватое дно с белыми камнями стало как-то подниматься ко мне наверх, а птичье щебетание становилось всё сильнее, и я начинал скользить в нём по воздуху, хотя очевидно спускался на дно. Это чудесное движение было приятно, и я вздрогнул, когда его нарушил голос: «Искупаемся». Встряхнув голову, я встал на мостике и пошёл за Гришкой к излучине. Там течение нанесло под водою плавные намывы чистого песка. Ветки ивняка качались над ними. Плавать я не умел и до того сам не лазил в воду, но здесь было неглубоко, и соблазн был непреодолим. Мы стали сплавляться, на животах преодолевая мели. Прохладная вода струилась между лопатками и ласкала шею. Вылезли только, когда начали дрожать. Выкрутили штаны, повесили их на ивняке, а сами снова улеглись на мосту, теперь уже совсем дикарями. Вилки держали наготове, но вера в хариуса явно слабела, потому что Гришка начал громко и подробно рассказывать, как он жарил последнего пойманного хариуса. «Он жирный, – рассказывал бывалый рыбак, – можно жарить прямо так, на пустой сковородке. Он всё равно шкворчит и делается в корочке. Главное, не пережарить, а то подгорит, и корочка будет уже не хрусткая, а жёсткая. – Он сделал паузу. – Сегодня хариус что-то не идёт, будем бить другой раз». Мы надели ещё не просохшие штаны и заторопились домой. В конце концов, на этот раз можно перебиться и без хариуса.

Дома всё так же уныло пела о Васиньке старуха. «Чего же она ела-то?» – подумал я, осматривая пустой стол. Люся тоже выглядела скучновато. «Подождём маму», – сказала она.

Вспоминая позже эти дни, я удивлялся, отчего у старушки была такая охальная колыбельная: поросёнка Васеньку при строительстве моста крестят, окуная в реку, отчего он тонет, но это не вызывает жалости; как бы воскреснув, он снова запевает о себе. Неужели антирелигиозная пропаганда имела успех даже среди стариков? Но тогда что же они не выкинули иконы? Скорее всего, старушка не придавала глубокого смысла своей песне, а тихо радовалась, что песня так хорошо сложилась, что удобно поётся. А разве больше смысла в наших современных «хитах»? Они удобно поются, и слушатель радостно аплодирует исполнителю, поющему о современном Васеньке.

Через несколько дней приветливая тётя Тася подъехала к своей избе на телеге, и мы снова загрузили немудрёный скарб. Хорошо, ехать было близко – мы вернулись на знакомый двор правления и разгрузились у правой избы. Она была высокая, сложенная из, один к одному, толстенных брёвен. Шесть широких окон с крупными стёклами, высокое крыльцо с небольшими сенцами. Две женщины из правления ввели нас в избу. «В передней селитесь, в красной правление заседает. Но это редко, вам тут хорошо будет». Ещё бы не хорошо! Изба разделена перегородкой на две части; в передней, слева у двери, огромная русская печь лицом внутрь избы. Справа у входа огромный же сундук, а посреди стол с массивными табуретками вокруг. Одно окно в стене слева освещает предпечье, а два других глядят на высокие тополя, отделяющие соседний двор. Под этими окнами вдоль стены широкая могучая лавка. Высокие стены из струганого дерева содержат чистый и прохладный воздух. И ни одного таракана! И всё это нам?! Вот это жильё, да это же дворец! Справа, в лёгкой переборке, не доходящей до потолка, проём прикрыт холщовой занавеской. За ней длиннющий стол во всю длину красной половины. Да… о таком жилье только мечтать! Перетаскиваем со двора пожитки и начинаем раскладываться. Конечно, постель будет на печке. Как на такую высоту забираться? Сначала на лавку, вмурованную в печь, затем ногами в боковые нишки, и вот ты уже почти под потолком, озираешься, как орёл, сидящий на вершине. Красота. Двор тоже чистый и просторный – никаких сараюшек, коровника, сеновала. Как это хозяева без них обходятся, впрочем, хозяев-то никаких нет. Наверно, были, но сейчас – их нет. Нет и летней печки, так что я тотчас начинаю сооружать таганок, тащу камни и выкладываю на траве посреди двора. Собираю у изгороди палки-щепки, и вот уже задымило. Двор начинает оживать. Вода из арыка рядом, котелок закипает.

Так мы становимся обитателями колхозного правления. Сундук оказался колхозным архивом. С разрешения мамы я в ближайшие дни отцепил петлю на сундуке, благо замка нет, и с трудом поднял крышку. Пахнуло сухой бумажной пылью – сундук полон пачками крупно исписанных листов школьных тетрадок, грубо сшитых толстыми суровыми нитками. Уже знакомые, но непонятные слова – «дебет», «кредит», «сальдо», «оборот» и цифирь, цифирь, много-много цифири. И толстые пачки заявлений, написанных совсем коряво, но зато коротко и ясно: «Прошу выдать мне… прошу выдать мне… прошу выделить… прошу разрешить…» И поверх этих просьб размашисто красным карандашом – «выдать», «отказать», «выделить», «отказать». Многолетние просители столпились вокруг меня, печальные, озабоченные, огорчённые отказом или обрадованные резолюцией; злые, безнадёжно унылые или довольные – история отлетевших радостей, горестей, будничной жизни. Единственным свидетельством того, что всё это действительно происходило, остались только эти бумажки. И что с ними, этими свидетельствами, произойдёт? «Мама, а что с этими заявлениями будет?» – «Ничего». – «Как ничего? Кто будет их читать потом?» – «Никто. Ревизоры иногда приезжают, но они читают только свежие бумаги, старые им ни к чему». – «Так они ещё долго лежать будут?» – «Не знаю, наверно, ещё несколько лет. Когда новые скопятся под крышку, самые старые выгребут и сожгут». – «Значит, от этих дел ничего не сохранится?» – «Ничего». – «А от нас, что мы тут жили, тоже ничего не останется?» – «Ничего». Я умолкаю, пытаясь понять, что же это получается. А получается, что наша жизнь никому не интересна и не нужна. С печальным уважением кладу пыльные пачки заявлений на место. Переключаюсь на журналы. Но и они не радуют: это подшивки одного и того же скучного журнала. На серых, газетной бумаги, обложках громадными буквами напечатано название – «БЕЗБОЖНИК». Внутри что-то скучное и злое, часто за подписью – «Ярославский». Наверно, для оживления попадаются стихи, подписанные каким-то Демьяном Бедным. Я незадолго до того несколько раз подряд читал поэму Пушкина «Полтава», мы возим её с собой вместе с «Демоном» Лермонтова. После них стихозы Демьяна, да ещё Бедного, представляются мне гадким издевательством над поэзией. Картинок нет. Только на одной из обложек грубой мазнёй изображён жирный поп, откинувшийся назад, чтобы уравновесить толстое пузо. Он протягивает крест тощему крестьянину, стоящему перед ним на коленях. На другой обложке пузырятся громадные белые облака. На них развалился лысый дед с нимбом на голове. Свесил вниз крупные босые ноги, а внизу мелко скрючиваются над плугами козявки-крестьяне. У бороды хитроватого деда написано: «Трудись в поте лица твоего».

Свидетельствую, творения Губельмана под лживым псевдонимом Ярославского не пользовались успехом у крестьян алтайской глубинки: журналы были аккуратно сшиты, но не носили никаких следов чтения. Так моя драгоценная библиотека из «Полтавы», «Демона» и томика рассказов Джека Лондона ничем из сундука колхозного архива и не пополнилась.

Итак, мы стали полными хозяевами печной половины избы, никто не досаждал нам, а в красную половину лишь изредка заходил кто-нибудь из правления, да и то ненадолго. Лишь через несколько дней почувствовали, что живём всё-таки в учреждении.

К вечеру стал собираться народ. Стулья унесли в красную половину, и на них уселись пожилые мужики в потных рубахах и грубых портках, заправленных в бутылы. До этого мужиков как-то и не видно было, одни бабы. А тут только пара баб появилась. Заговорили, загутарили, задымили злыми самокрутками, и чем громче нарастал говор, тем плотнее поднималось над столом сизо-голубое облако дыма, переваливаясь через перегородку и растекаясь по всей избе под потолком. «Вот так, наверно, расплывается облако иприта, – думал я, вспоминая описание газовых атак в нашей книжке гражданской обороны ОСОАВИАХИМА. – Только иприт наверняка более резкий и удушающий». Вскоре кто-то распахнул дверь на улицу, чтобы было чем дышать, а в сизом мареве за столом народ всё более воспламенялся и свирепо бил кулаками по столу. Лишь иногда затихало – кто-то один бубнил недолго, но вдруг его голос исчезал в одновременно двадцати голосах. Заседание бурно продолжалось заполночь, но конца его я не слышал, потому что крепко уснул на нашей королевской печи. До чего и как члены правления договорились, осталось мне неизвестно.