И в зеркале моём, и в зазеркалье… Стихи и проза

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Почти детское

 
– Бывает ли небо зелёным? – Бывает,
когда оно лес или луг отражает.
– А жёлтым, соломенным небо бывает?
– Да, если колосья к нему обращает
созревшее поле… – А синим? А синим?
– Конечно, конечно, всегда и доныне
цвет синий у неба так часто бывает…
– Но что же той сини ему прибавляет?
– Что? Море и реки, и гладь океана,
и это понятно и вовсе не странно.
– А если вдруг небо увидим мы красным?
– Нет-нет, мы не вспомним о крови и страшном,
ведь в жизни есть поле цветущего мака,
и бантик на шее любимой собаки,
случается, красен… – Однако… – Однако
быть красными могут и краски, и платья,
и бусы… всего не сумею назвать я.
– А если вдруг… чёрным… окажется небо?
– Да всё потому, что дождей долго не было
и полнятся тучи дождём благодатным,
что землю напоит… Понятно? – Понятно.
 
 
Наверное, все мы на это согласны —
и дети, и взрослые: небу – быть разным:
и синим, и пёстрым, и мрачным, и ясным,
и белым, как снег, и серебряно-серым…
Мы даже беззвёздному небу поверим,
мы даже согласны на небо ненастное —
лишь пусть поднебесью не будет опасным.
 

«Всех лет отраженье —…»

 
Всех лет отраженье —
на теле моём:
случайных тревог
и извечных сомнений,
ошибок, надежд,
постижений, крушений…
Не так ли стареет
от времени дом?
Но душу свою…
о, как я берегу!..
Её поселю —
на другом берегу,
на том, где дождями
земля не размыта,
и горные выси
снегами покрыты,
где так воедино,
так радостно слиты
надёжность, и высь,
и живые орбиты —
для мысли полёта,
для круговращенья
всего, что в природе
есть жизнь и движенье…
И в сердце
так тихо звучит, не спеша:
«Прости меня, тело…
Спасибо, душа…»
И – пусть на закате
всей жизни и дня —
два берега
было и есть у меня…
А меж берегами —
живое теченье
любви и надежды…
И – свет вдохновенья.
 

«Когда-нибудь…»

 
Когда-нибудь,
когда – ещё не знаю,
и есть надежда,
что ещё не скоро,
свернёт к концу
стезя моя земная…
Но это мне
не станет приговором.
– Ну вот и всё… —
возможно, скажет Бог,
и взгляд его
сочувственен и строг,
и состраданьем
тяжелеют веки:
– Вы… не жилец…
на этом свете…
Я – не жилец
на этом свете?
Я? Не жилец?
Или – не житель?
Но здесь
души моей обитель,
земным
я следую обетам,
здесь под ноги
ложится мне трава,
тернистый путь души моей
смягчая,
здесь близкие —
права я, не права —
мою неправоту
согреют чаем…
Здесь я живу
под сенью стольких муз,
и дуб мне под ноги
роняет жёлуди,
здесь тащит мне
огромнейший арбуз
мой брат
(ему нельзя носить тяжёлое)…
О сыне взрослом
(в городе другом…)
я помолчу:
он – жизнь моя, мой дом,
он весь – во мне,
так, словно я беременна,
со мной он —
вне пространства и вне времени…
…А всё, что мне
отмерено судьбой,
я принимаю,
не вступая в бой:
да, не жилец,
но спорить-то о чём —
свой дом земной
я не арендовала,
я в нём жила,
теряла, обретала
и, просыпаясь
с утренним лучом,
готовила обед
средь бела дня,
и женщиной была
средь многих женщин…
…«Здесь и сейчас» —
ещё есть у меня,
как и у всех —
не больше и не меньше.
 

Другая память

 
На антресолях памяти моей
такое непонятное творится…
Чего там только нынче не хранится —
на антресолях памяти моей!
Забытых лиц туманные черты,
холмов и гор высоких очертанья,
могильные подгнившие кресты
и крестики на детском вышиванье.
В причудливом смешении таком
не отличишь, что – важно, что – случайно…
Ну почему безносый этот чайник
возвысился над мраморным столом?
И почему вдруг медленная птица
в моё окно – шестнадцатый этаж! —
влетает, чтоб о мебель в страхе биться,
забыв полёта высший пилотаж?
Но есть д р у г а я – выше, строже! – память…
Она и в нас, и – выше, выше нас,
и к ней лишь, к ней, душою и губами
я припаду в последний, скорбный час.
Там образы родителей моих
светлы и благородно молчаливы,
там не ведут с химерами бои
души моей прекрасные порывы.
Там суть отделена от суеты,
там душу греет снежная позёмка,
до счастья там каких-то полверсты,
и брат седой там видится ребёнком.
И если близок мой последний час,
что ж, помоги, моя другая память,
твой тихий свет – сыновними губами! —
коснётся пусть моих бессонных глаз…
 

«День осенний. Тёплый, но не жаркий…»

 
День осенний. Тёплый, но не жаркий.
И к закату медленного дня
березняк в любимом лесопарке
тихим светом охватил меня.
Я касаюсь бережно коры,
а она меня – душевным соком…
Эти бескорыстные дары
мне продляют все земные сроки.
А когда не встану, не дойду, —
я представлю мысленно всё это,
памятью к березе припаду
и сольюсь с её корою светлой…
 

«Кормила уток в маленьком пруду…»

 
Кормила уток в маленьком пруду
остатками обеденного хлеба,
и общее над нами Солнценебо
бросало свет на общую еду…
 

«Всё – отдать… Всё сделать, что хотела…»

 
Всё – отдать… Всё сделать, что хотела…
С близкими навеки попрощаться…
И тогда, оставшись не у дела,
передумать вдруг… и – задержаться.
Обсудить обыденно-простое,
сделать то, что в силах сделать стоя,
полежать немного на диване —
без тоски, без боли, без желаний,
и, себя от всех не отлучая,
с сыном, с братом посидеть за чаем…
Так, держась за милое земное,
обрести желание покоя…
 

«Вижу – Время меня не лечит…»

 
Вижу – Время меня не лечит,
но, все боли мои притупляя,
молоком переполненный глечик
мне подносит, не проливая.
Пригублю, утоляя жажду,
полной грудью вздохну… И однажды,
распрямляясь душою и статью,
всё, что есть, назову благодатью.
 

«Каждый день, каждый час, каждый миг —…»

 
Каждый день, каждый час, каждый миг —
(или всё это было с рожденья?) —
не снимая душевных вериг,
я свершаю своё восхожденье.
Всё – мне в помощь. И всё мне – жизнь,
даже эта предзимняя слякоть,
что до самых морозов лежит, —
что ж, не грех иногда и поплакать.
И пробившийся первый снежок
(он не снег ещё – только снежинки…)
позовёт, как весёлый рожок,
на нехоженые тропинки.
Колокольчиком дальним звеня
где-то там, у незримых пределов,
свежий ветер отыщет меня —
мою душу и бренное тело —
и одарит прохладой лесов,
и берёзовым сокодвиженьем,
всеми силами вечных основ
помогая в моём восхожденьи.
 

«Там, в заоблачных высях бродя…»

 
Там, в заоблачных высях бродя,
позабыв о насущном хлебе,
я была человеком дождя
и при солнечном небе.
А теперь, в запоздалом «теперь»,
после стольких разлук и потерь,
я ловлю каждый солнечный луч,
что пробьётся на миг из-за туч.
Но жалеть ни о чем не могу —
я жила на своём берегу
и, доверившись странной судьбе,
я всегда возвращалась к себе.
…Трудный дар —
быть собою во всём —
я несла в себе,
даже не зная о нём,
но искала его
и на кругах земных —
среди тихих надежд
и немереных лих, —
и в заоблачных высях
витая-бродя,
позабыв
о насущном хлебе…
…Потому и была
человеком дождя
и при самом
безоблачном небе.
 

«Я в своём зазеркалье…»

 
Я в своём зазеркалье
зеркал не держу,
я в своём зазеркалье
живу-ворожу
и в его лабиринтах
неспешно блуждая
я собою себя
так светло ощущаю.
Там воздушные замки
мне – домашний очаг
и любимого руки
у меня на плечах,
там привольно дышу,
безоглядно люблю, —
там – любое мгновение
остановлю.
Там нет времени,
прошлого, прожитых лет,
там – иных измерений
таинственный свет.
А потом, а потом —
вот такие дела —
наступает пора
заглянуть в зеркала.
Но привычный, обычный
зеркальный овал,
что всегда так покорно
меня отражал, —
в своей глуби бездонной
с границей овальной
отражать начинает
моё зазеркалье
 

Заканчивая этот раздел недавно появившимся на свет стихотворением, я вдруг вспомнила чувство – тревожное, тайное, глубинное, – которое всегда возникает во мне через какое-то время после рождения стиха. Сначала это – освобождение. От того, что рвалось наружу, требуя своего, отдельного от меня существования. Некая живая данность, созревшая во мне, готовая к самостоятельной жизни, моё дитя, моё детище, – очередное моё стихотворение… И вот оно есть, у него начинается своя, не зависящая от меня жизнь. А что, если… если больше никогда – ни строки? Вот она, тайная эта и неиссякаемая тревога…

Нет, я уйду от неё, уйду, сбегу… ну, хотя бы в свои ранние стихи… «Язычница я, грешница, земная…»…

 
Язычница я. Грешница. Земная.
Я босиком по стеклышкам ступаю.
И ничего, не укололась даже.
И продолжаю – медленно и дальше.
Я только родилась. Мне так немного нужно.
Я только родилась. Вот – шаг. Еще шагну.
Навстречу – солнце, яркая игрушка,
к нему ладони медленно тяну.
А это – море, голубая зыбка.
Я вышла из него вот только, днём.
А этот камень – первая ошибка:
я посижу минуточку на нём.
И отдохнув, я зашагаю вдаль,
как с колыбелью, попрощавшись с морем, —
чтоб расшибить коленки, встретить горе,
побегать с прыгалкой, узнать на вкус печаль.
И чтоб понять, как мало, мало знаю
у мудрости на вечном берегу…
Но – грешница, язычница, земная,
опять по острым стёклышкам бегу.
 

«Девчонка в промокшем платьице…»

 
Девчонка в промокшем платьице
ловит весенние градины,
смеясь от счастья и холода,
подбрасывает их ладошками…
Скажите, какого цвета
бывает на свете радость?
Скажите, её руками,
наверно, потрогать можно?
 

«Бумаги лист —…»

 
Бумаги лист —
и эта ночь моя!
Быть может,
счастье нарисую я…
Не вспышку, нет,
а мягкий отсвет, искорку,
и солнца диск —
ещё не высоко,
и девочка,
нелепая, как искренность,
по росным травам
ходит босиком.
 

Странное чувство вызывают эти ранние – неужели мои? – стихи… Как же не похожи они на те, что рождаются во мне сегодня. Но только ли годы – между ними? Не просто годы – целая жизнь… Из прошлого пришедшие стихи… Язычества вчерашнего штрихи? Сквозь толщу лет пробившийся родник? Иль… Истины теряющийся лик?

 

Материнское биополе

Зачем мы в этот мир пришли?

Чтобы пройти с в о е й стезёй

от лона матери родной

до лона матери-земли…


Перед рождением

– Мама, – подумала она, – я хочу к тебе, мама.

Мама не ответила. Не все мысли можно расслышать.

– Я хочу к тебе, мама, – она присоединила к своей просьбе легкое прикосновение.

Мама лежала и думала о чем-то явно постороннем.

– Мама, – повторила она настойчивее, – я хочу к тебе, хочу к тебе.

Мама перевернулась на другой бок, никак не отреагировав. Тогда она стала толкать маму. Толкать и толкать…

Мама улыбалась, но позы не меняла. Неужели она ничего не слышит?

– Мама, мама, я устала быть в тебе, я хочу к тебе…

Мама выполнила ее просьбу. Но только через три дня, когда вмешались врачи.

– Больше ждать нельзя, – сказали маме врачи, – надо ускорять роды.

…Так она появилась на свет.

Спасибо, мама…

=================================================

«Сплошного народу на свете нету, а живут кучками сыновья, матери, жены, – и один дороже другому. И так цопко кровями все ухвачены, что расцепить – хуже, чем убить… А сверху глядеть – один ровный народ, и никто никому не дорог…»

А. Платонов. «Ямская слобода».

=================================================

Маме в день восьмидесятилетия,

25 марта 1993 года

Это трудный разговор, мама. За ним стоит вся моя жизнь, наша с тобой жизнь – такая, какой была, с её горькими и светлыми минутами, с её обретениями и потерями, со всеми её постижениями, дающимися нередко очень высокой ценой.

Нам нелегко было вместе, мучительно нелегко. И нужно было прожить почти целую жизнь, чтобы ответить на вопрос – почему мы, родные, бесконечно любящие друг друга люди, были почти несовместимы в те не годы, а десятилетия, что жили под одной крышей.

Зачем я затеваю этот разговор сейчас, на склоне лет твоих, да и моих, пожалуй, тоже? Что изменит он для нас с тобой? Не знаю. Быть может, он – лишь продолжение того внутреннего монолога (или диалога…), который звучал во мне долгие годы.

У меня взрослый сын, у сына – свой сын, жизнь продолжается, и мы вольно или невольно передаем следующему поколению эстафету разлада или единства, которыми пропитана душа наша. И происходит всё не в умозрительном далеке, а вот оно – здесь, рядом, в конкретной и ощутимой реальности сегодняшнего быта и бытия. Мы передаём эту эстафету самым родным людям, с которыми связаны кровными узами.

Как же важно не нарушить, не разрушить этой связи, потому что слаб без неё и отдельный человек, и все мы, вместе взятые. Родня, родные, род, народ… Нет, не отделить одно от другого, и дай нам Бог не разорвать этих уз.

…И вот я перебираю в памяти события сегодняшней и всей своей жизни, перебираю всю себя, и ищу, напряженно ищу корни свои, свои начала не просто в детстве – в тебе, мама.

Как тесно, как мучительно тесно мы жили! Дело не в том, что была у нас одна комната в коммунальной квартире. Теснота была другой, я долго этого не понимала, хотя и ощущала почти постоянно. Мне только-только исполнилось девять лет, брату – шесть, когда умер отец, и мы были вся твоя жизнь, которой ты отдавалась безоглядно и самоотверженно. Ты сузила её до любви к нам, и в такой очерченности нашего бытия мне не хватало впечатлений для ума и сердца, да и книг в те послевоенные годы в нашем доме было мало…

Мы жили почти наедине с тобой – гости приходили редко, да и тебе было не до походов куда бы то ни было: вечные вдовьи подработки в нелёгкое послевоенное десятилетие, скудный быт и гардероб. И не было у меня той среды, круга общения, в котором человек формирует и оттачивает себя, выбирает ориентиры. Я чувствую невосполнимость этого до сей поры.

А тогда я жила в полувымышленном мире, и чем меньше событий было в моей повседневности, тем больше я заполняла себя мечтами, иллюзиями, почти идеальными представлениями о жизни. Об эти иллюзии и идеализм мне дано спотыкаться и по сей день.

Вечерами я, ещё совсем девочка, не могла уснуть, если в доме хотя бы тихо звучало радио. Мне казалось, что всё мне мешает, всё меня отвлекает. От чего отвлекает? То была еще не осознанная тоска по сосредоточенности и тишине, той, когда можно вслушаться в самое себя. Потом, уже взрослой, мне довелось прочитать, что у каждого – своя норма одиночества, и многое стало понятным. Тогда же я просто ощущала какой-то душевный дискомфорт, мне, почти постоянно обращенной в себя, не хватало тишины, молчания, возможности от всего отключиться, отдвинуться хотя бы на время.

Я хотела тишины, а ты, мама, если можно так сказать, жила вслух. Посмотри, как рано начинает темнеть, говорила ты мне. Знаешь, давай лучше эту вазу поставим сюда… Включу-ка я радио… Так пить хочется, чаю, что ли, согреть… Не забыть бы соли купить, кончается уже… Не забудь, я завтра приду с работы попозже… Ты говорила, а я старалась не слушать, не слышать, не обращать внимания. Я уставала от этой непрерывности и восставала против нее, но и втягивалась невольно, и начинала ловить себя на многословии.

Но что для меня было самым тягостным и болезненным – до отчаяния! – я никогда не была предоставлена самой себе. Ты ходила за мной почти тенью, участвовала в каждом миге моей жизни: все время советовала, помогала, поправляла, одобряла или укоряла, на что-то обижалась, с чем-то не соглашалась, рвалась заменить меня в любой житейской мелочи или откорректировать ее на свой лад.

В любую секунду нашей совместной жизни я находилась под твоим взглядом. Твоя оценка, твое измерение обволакивали, пропитывали, заполняли меня, не просто стесняли мое «Я», а почти стирали его, не давали проступить, проявиться… Я не умела, не знала, как этому противостоять, не обидев тебя, я старалась быть терпеливой, что получалось далеко не всегда, и я, увидев тебя расстроенной или обиженной, страдала еще больше.

Наша, почти трагическая, несовместимость была с нами всю жизнь. Скажу больше. Я, изначально, природно иная, отличная от тебя по характеру, по складу души, по темпераменту, по вкусам и устремлениям, – с каждым годом становилась все более похожей на тебя. Во мне проступали твои реакции на окружающее – быстрые, скоропалительные, импульсивные, которые мне не нравились, мешали в тебе, но трижды – повторенные во мне самой. Я ловила себя на суетливости и мнительности, на утомительном для другого участии в его жизни, многословии, и – ничего не могла поделать.

Я была уже почти твоей копией, почти тобой, мы становились одним целым, словно сросшиеся сиамские близнецы – родные, близкие до предела и так же, до предела мешающие друг другу жить своей жизнью.

Прости меня, мама, мамочка, дорогая моя, прости за то, что я веду этот разговор. Поверь – во мне нет и тени упрека, обращенного к тебе. Было как было. Человек такой, какой он есть, и он не может дать другому больше того, что есть в нем или у него. Ты отдала нам всё, что могла, – больше отдать невозможно. Но мне, сегодняшней, так нужно еще раз прожить, пережить – уже в себе – происходившее с нами…

Ах, мама, мама, как удивительно ты проявляешься во мне, как повторяю я не только твои поступки, характер, твое мироощущение, но и – судьбу.

Ты – врач, и первым моим институтом, правда, всего на год, стал медицинский. Меня хватило понять – это не моя стезя.

Ты была второй женой у моего отца, то же самое повторилось и в первом, и в последнем моем супружестве. А ведь быть второй женой – не просто иная арифметическая последовательность событий, о нет… Это означает – почти постоянно находиться в полосе сравнения с другой женщиной, со всем тем, что было до меня. И не имеет значения, в чью пользу сравнение, сам факт такого подспудного «соперничества» – как груз, как пресс, отяжеляющие жизнь. И в чем только не подозревают вторую жену все и вся! А не корыстна ли? А искренна? А соответствует? И необходимость постоянного алиби – как путы, только не на ногах, а на душе.

Ты, мама, сумела сложить добрые отношения с дочерью моего отца, а через десятилетия моя душа, и на миг не усомнившись в том, что только так и можно, безоглядно рванулась к уже взрослым детям моего мужа. Мне мало было просто добрых отношений, я могла их любить, любила, дорожила каждым их шагом мне навстречу. И зачем, зачем всё это было в моей жизни, непомерно дорогой оказалась плата… Но сейчас – о другом.

Почему я так повторяю тебя, мама? Что это – наследственность, рок, судьба? Не знаю. Может, просто таким был круг моих ощущений, привычек, впечатлений? Всё казалось обычным, естественным ходом событий – так чему же тогда сопротивляться, за что избегать или не принимать такой порядок вещей… И даже вопроса в душе не возникало: может, иначе – лучше?

Да нет, душа и задуматься не успела в этой слитности существования с другой душой. Не успела, не смогла, и жизнь пошла, покатилась, как трамвай по рельсам, как лыжник по проложенной лыжне. След в след.

…Долго, очень долго, мама, не могла я вырваться из замкнутого круга твоего притяжения. Я пыталась сделать это, пыталась отделиться в пространстве хотя бы физическом. Я уезжала из дома, от тебя – то в не очень далекий город на год учебы, то на год своего нескладного замужества в город подальше, то на край земли, на целое семилетие, после окончания университета.

И вновь дано мне было возвращаться.

Я уезжала и возвращалась, уезжала и возвращалась, и всё вновь двигалось по замкнутому кругу. А если так, то это означало: ограниченность, почти линейность моего существования: туда – обратно, туда – обратно. И никуда – дальше, и ничего – больше. Необходимо было не просто разъехаться, сменив место жительства и крышу над головой, необходимо было уйти внутренне. Внутренне отодвинуться, отдалиться, расстаться. Это было неизбежно, иначе нельзя было выстроить свою жизнь, сложить себя – иную, непохожую, отдельную.

В конце концов он произошёл, свершился – этот выход из чужого притяжения. Прости меня, мама, за слово «чужое». Материнское притяжение – разве это чужое притяжение? И на этот вопрос можно было ответить, только расставшись, только прожив отдельный, самостоятельный и непохожий на всё прежнее отрезок жизни.

Я прожила этот отдельный отрезок жизни, вместивший в себя пять лет позднего, нелегкого и счастливого супружества и два года (опять я повторяю тебя, мама…) вдовства. Это была моя жизнь, которую я сложила как могла, в ней были радость и горе, утраты и обретения, всё, что делает жизнь жизнью. И прожиты эти годы так полномерно, что их могло бы хватить на две долгих жизни.

И тогда-то – не раньше – в этой полномерности моего существования я только и смогла по-настоящему понять тебя, принять всё в тебе. В какой-то момент я вдруг обрушилась на себя: как же я могла раньше так думать, так жить… почему не попыталась изменить… отчего не смогла… Стоп. Уйти надо было и от самобичевания, от упреков и обвинений себе прежней… И лишь когда мне дано было понять и принять не только тебя, вчерашнюю, не только себя, вчерашнюю, а всё это наше общее «вчера», нашу прошедшую жизнь – такой, какой она была, – тогда лишь всё оказалось на своих местах. Было как было. Есть как есть. Я больше не воюю с прошлым, оно лишь живет во мне, оно лишь существует как часть моей жизни. Это мои начала – такие, какие были, и дай мне Бог сотворить их достойное продолжение…

 

Как избирательна наша память! Теперь мне вспоминаются иные эпизоды, иные детали быта и моменты давнего нашего бытия. Я будто заново слышу твои короткие, отрывочные, нечаянные рассказы о твоём собственном детстве, скудном, нескладном, и вижу, как трудно отделить, что – беда наша, а что – вина.

Вот ты рассказываешь о своей маме:

– Она всю жизнь даже не знала, сколько ей лет, запись в документах сделана со слов. Знаешь, что ей запомнилось? Когда умерла её мама, она очень горько плакала, соседи дали ей конфету, и она успокоилась…

Сколько же лет может быть человеку, если его в такой ситуации можно отвлечь вкусным угощением? Три, четыре, пять… А умерла моя бабушка, по тем же подсчётам, в шестьдесят лет, и было это в день окончания войны, девятого мая тысяча девятьсот сорок пятого года, и точность этой даты – вне сомнения. С бабушкой, уже потерявшей сознание, пытались поделиться радостью: «Победа, слышишь, победа…» Не услышала.

Не из того ли мгновения, поведанного мне тобою, мама, берут начало строки моего стихотворения, написанного через четыре десятилетия: «Я когда-то умру за мгновенье до счастья, за мгновенье до взлета застыну навек…» И не из того ли мгновения впитала я, вобрала в себя непреходящее чувство: жизнь и смерть, радость и горе есть всегда, в любом моменте бытия?

…А откуда, мама, во мне всю жизнь такое острое желание делать подарки? Никакие даты так не западают мне в память, как дни рождения. Услышу один раз, и на всю жизнь это уже во мне, и душа подспудно готовится – придумать что-то особое, поздравить, подарить, ощутив себя при этом счастливой.

Я помню, как трудно мы жили после смерти отца в нелегкое послевоенное десятилетие, но не было дня рождения у брата или у меня, не согретого неожиданным подарком, с трудом изобретенным тобою при недостатке хлеба насущного.

Помню я, как ты каждый год удлиняла наши детские одеяла – мы с братом подрастали, а о новых и думать было нечего. Но когда ты, врач, шла по вызову к своим больным, ты умудрялась еще что-то отнести и чужим детям.

Я и сейчас почти не могу выбросить никакую вещь – а вдруг кому-то пригодилась бы. И отдавать стараюсь осторожно, чтобы не обидеть, не задеть самолюбия. И всегда со мною, мама, от того предметного и нечаянного урока, сознание, что есть люди, которым труднее, чем тебе, и забывать об этом грешно.

Ловлю себя на том, что хочется ещё и ещё – с душевным теплом и признательностью – вспоминать прошлое, и, прикасаясь к нему, смотреть сегодняшним взглядом на то, что отстоит так далеко во времени.

Почему, почему, скажи, мама, добро, сделанное мне, любой знак внимания или участия – от чужих ли, близких, – всегда вызывает во мне такой всплеск, такой перехлёст благодарности? Мне лишь теплое слово сказали, проявили доброжелательность – а я душу готова отдать в ответ. Откуда это во мне?

Помнишь, мы смотрели фильм о войне. Маленькая девочка босиком бежит по летнему лугу, а рядом рвутся снаряды.

Ты отводишь взгляд от экрана и оборачиваешься ко мне:

– Во время войны, – ты говоришь медленно, словно подбирая слова и вспоминая, – годика два тебе было, так я в твоё платьице, у края кармашка, кольцо золотое зашила. Вдруг, думаю, со мной что случится или потеряемся, и возьмут тебя другие люди. Постирают платьице и найдут колечко. Пусть, думаю, им будет за доброту.

Это была благодарность в никуда, в будущее, в неизвестность, и благодарность не за что-то уже полученное, а за одну лишь надежду на участие, на возможность добра. У меня перехватило дыхание…

И кто знает, может быть, с той поры, когда ты впервые надела мне платье с зашитым в него кольцом, я просто пронизана, пропитана, почти физически, благодарностью всем и за всё, что может быть по доброму обращено ко мне. Спасибо, мама…

Но чему же тут удивляться? Всё так, как и должно быть: я была – в тебе, вышла – из тебя, что же удивительного в том, что и ты проступаешь во мне – чертами лица, походкой, складом души, характером – всей статью души и тела?

Да, и я, и все мы – выходим из материнского лона, и душа наша соткана из тех же тончайших и невидимых нитей, что и материнская душа. Но не узор еще это, нет, лишь основа, канва, на которой каждому предстоит выткать свой узор, ибо во всем есть своя изначальность. Но как во всем есть своя изначальность, так в любой изначальности есть возможность своего, неординарного, индивидуального выхода.

Долгие годы я хотела отделиться от тебя, мама, уехать, оторваться, жить своей жизнью. Теперь это есть у меня. Я пришла к этому высокой ценой обид, потерь, горя, нелегкой судьбы, невосполнимых утрат. Это есть у меня – моя отдельность, моя жизнь, моё измерение. И в этой жизни так много места для тебя, мама. И мне не нужно уезжать от тебя, и хочется быть с тобой, видеть, слушать тебя… Мы – вместе, живем мы под одной крышей или нет, раз узы нашего родства так нерасторжимы.

И в какой-то миг – его я так и не отыскала! – мне дано было понять: моё отношение к тебе, мои отношения с тобою – это и первый контакт с миром, и прообраз всех моих будущих взаимодействий, вся жизнь моя, в тебе начавшаяся, с тобой продолжающаяся. Такая, какая есть. Моя. Спасибо тебе за неё. Спасибо судьбе, что я успела тебе это сказать при жизни и что ты успела это услышать.

P.S. Этот материал – с согласия мамы – был опубликован в московском еженедельнике «Семья» в 1993 году. В 1999 году мамы не стало, и моё «Спасибо, мама», повторенное и в новом стихотворении, она уже не услышала…

Не могу не привести его рядом с моими, бесконечно для меня трудными размышлениями о материнском биополе. Стихотворение это – и благодарность всем матерям…