Free

Осенний август

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

44

– Женщина должна вести домашнее хозяйство и растить детей – это аксиома.

Вера опешила. От Марины, явно несоответствующей озвученному идеалу, она не ожидала подобных перлов.

– А для меня аксиома, – невозмутимо подхватила Вера, – что умная женщина не может повторять чушь, что она кому-то что-то там заведомо должна. Потому лишь, что ей это прививали с детства. Слова «женщина должна» вызывают у меня приступы эпилепсии. Не люблю, когда люди повторяют друг за другом фальшивые истины, не вдумываясь и способствуя дальнейшему распространению заразы.

– Очень умно заведомо заклеймить мнение других, отличное от твоего, как идиотизм.

– Уж коли это так, спорить бессмысленно. В принципе право женщины на все, чего она желает, не должно обсуждаться.

Марина хмыкнула, одарив ее стальным взглядом и усмешкой. Вера подумала, насколько нужно быть неуверенной в себе, чтобы подмечать и высмеивать малейшую оплошность других. Наверное, Марина ждала, что ее осуждение магически подействует на Веру, заставив ее прогнуться. Вместо этого Вера распрощалась.

Вера вышла за Ярославом под паутинный дождь, который даже не нес за собой холод – лишь постепенно наполнял влагой волосы.

– Ты слишком высокий, – с досадой заметила она, едва не ткнув его в глаз зонтом. – Держи сам, а то оба вымокнем.

– Тебе не обязательно меня провожать.

– Но я хочу. Мне стыдно.

– За что?

– За то, что я из-за своей глупости тревожу тебя. Не в первый раз.

– Пустяки.

– Ты специально строишь из себя добродетель?

– Возможно, – он улыбнулся.

– Наверное, следующий раз будет юбилейным.

Он улыбнулся вновь. Его улыбка была так редка и оттого так необычна, одерживая странную победу над загадочной или даже насупленной угрюмостью, непонятно контрастирующей с редкой широтой связей. На лице Веры играла причудливая смесь из напряжения, грусти и приподнятости, граничащей с обреченностью. Ярослав видел это, но ничего не говорил.

Он серьезно посмотрел на нее. Она отвела наполненный взгляд.

– Есть вести от Матвея?

Веру передернуло.

– Нет, – ответила она, думая о Полине. Саднить стало реже, но не менее резко. Она вспомнила, что он стал свидетелем того, как ее выбило из колеи предательство сестры. Ей стало неприятно.

– Я уезжаю.

– Куда?

– На юг… Я хотел бы… Достойно трудиться. Дело ведь не в нищете. Нищета – только почва для чего-то пострашнее.

– Они ведь тоже этого хотят.

– Это не повод рубить всех без разбору. Что это за блажь вообще? Расчищать землю от перенаселения? У нас земли в избытке.

– Ты – пацифист?

– А ты нет? – уморительно вытаращил глаза Ярослав.

– Я нисколько это не осуждаю, – сквозь улыбку Вера все же считала, что необходимо прояснить это обстоятельство.

– За дядюшек, дедушек, как и за царя у меня нет никакой охоты подыхать. Все эти бравые офицерики с их честью… красивы в рассказах.

Вера внимала в молчаливом удивлении. Она не привыкла, чтобы мужчины, сосредоточием которых был Ярослав, откровенно говорили о том, что чувствуют. Обычно всю свою словоохотливость они предпочитали изливать на политику и злободневные события, тщательно клеймя женщин за пристрастие к сплетням. А Вера обижалась, потому что частенько не могла разоткровенничаться ни с едва знакомым, ни с родным.

Ярослав взглянул на нее и задержал взгляд, словно сожалея, что проболтался. Но безобидный вид Веры успокоил его. Она не стала спрашивать причины. Она спокойно приняла факт, что он был возле, но не рядом. Может, она недостаточно старалась понять его.

– Счастливого пути, – выдала она мрачно.

Ярослав помедлил.

– Михаила красный террор расстрелял.

Вера сглотнула.

– За что?

– Беда его в том, что определился и юлить не стал. Вот куда попадают люди чести.

Та короткая их весна… Благородный Михаил закончил так же, как многие их идеалистически воспитанные соотечественники, очистив дорогу людям менее щепетильным. В которых безусловные иллюзии переросли в обиду на то, что не все оценили их стремления.

Боль стучалась медленно. Нужно было уйти. Возникла догадка – а от Марины ли на самом деле сбегает Ярослав? Когда-то можно было пустить в оборот избитую фразу, что все решают связи. Сегодня же из колеи выбивало именно то, что больше не было работающих правил, пуская даже несправедливых.

– А у меня подруга пропала без вести… В этой неразберихе откуда я знаю, жива ли она вообще? В революции она самое ярое участие приняла, а не просто смотрела сбоку.

Ярослав молчал. Вера спросила себя, есть ли у него политические взгляды, а затем удивилась, зачем ей это.

– В наше время даже самый рациональный человек понимает, что логика может быть присуща только сытому времени с ясными законами, – осторожно произнесла она.

Сколько уже было поводов испытывать разлуку с ее непрошенной тоской… А вдруг и Анну расстреляли? Узнает ли она вообще когда-нибудь правду о ее судьбе? А что все-таки с Полиной?.. Как мог уехать отец? И жив ли еще Матвей? Но шире всего этого облепляла отсеченная пустота без Марии, подкравшаяся после животного удовлетворения, что та больше не будет мучиться.

45

Исхудавший свидетель войны после победы пролетариата, стремящегося в мировой, обремененный разве что воспоминаниями, с рваными локтями и недостатком сахара в крови вновь оказался он в родном городе, но уже другой стране, новорожденной, удалой и нищей. С перебитым носом, пьянящим ощущением чистого листа и безопасности. Надолго затянулось возвращение к истокам по полям надорванной страны. Неразбериха, ничего не отлажено, никому толком не напишешь, ни у кого не спросишь. И сквозь все это продолжалась его юность, которую он намеревался испить за все отнятые годы.

Он шел по продуваемой несмотря на весну петроградской набережной, лоснящейся в белом отскакивающем от Невы солнце. И по обыкновению не унывал, раздумывая, какие из своих связей задействовать в первую очередь, чтобы получить для начала крышу над головой и копейку. По сложившейся традиции все его родные успели завербоваться эмигрантами.

И тут он увидел ее. В несуразном пальто и с неизведанным им выражением сосредоточенности. Она шла чуть неуверенно, как будто не зная дороги, по которой хаживала сотни раз.

– Вера, – пробормотал Матвей, еще не понимая, рад ли он столкновению и вспоминая то, что натворил в их последнюю встречу. Радость и раскаяние через мгновение пересилили стыд.

– Вера, – позвал он чуть громче, в странной надежде сознания, что будет услышан, потому что сам слышал себя.

Но она почему-то услышала. Резко развернув голову к нему, будто откуда-то вырываясь, она дрогнула. И резко зашагала прочь.

– Вера, – повторил Матвей уже в третий раз, чувствуя себя ослом, поскольку больше ничего из себя выдавить не смог.

Матвей поспешно приблизился к ней, она отвернула голову, но всей своей позой выражала ожидание. Ее изящество, несоответствие содержания и замызганной оболочки даже в этом несуразном пальто растрогало Матвея. Он испытывал горечь, но самонадеянно верил, что слишком хорош и непременно заслужит прощение. И это действительно пленяло. Он опасался начать, опасался разрыва, но что-то подсказывало ему, что он ей не ненавистен, что затронул какие-то верные струны.

Вера тихо пошла дальше, давая ему возможность присоединиться к себе.

– Какой сюрприз, – произнесла она только.

Матвею показалось, что она сказала это резко. Он охотно услышал это в ее нейтральной интонации.

– Я… Вера…

– Ты вовсе не Вера, – она внутренне посмеивалась над ним, но не показывала виду. – Ты демобилизовался?

– Войне конец. К досаде страны, любящей отдавать своих детей на бойню, – ответил Матвей, досадуя на собственную нелепость.

– Знаешь, я думала, что больше тебя не увижу.

– Вера я… был таким… прости, – слова посыпались из него свободно, потому что Вера находилась в каком-то спокойном, даже отрешенном состоянии. – Ты… очень злишься на меня? – Матвей сам поморщился мертвой неестественности своих слов.

Вера видала людей, прошедших бойню. У них не оставалось столько островков юности, как на лице Матвея.

– Кем ты был? – спросила она пораженно.

– Санитаром.

Вера стыдливо помедлила. Стезя, уготованная ей, если бы она не была такой букой.

– На чьей стороне?

– На обеих.

– Разве так бывает?

– Когда не калечишь людей, а помогаешь им, бывает.

На переносице Веры разгладилась сведенная кожа.

Матвей поднял на Веру свои большие добрые глаза. Вера соображала, как ей себя повести. Скачок радости и ожидания вознесения, насыщенной жизни и старости вместе пересыпался в какую-то пресыщенность и почти скуку. Матвей как-то потускнел и вызывал вовсе не те чувства, что сопровождали ее все время, пока он был на фронте. После грез о его возвращении она почему-то не испытывала ликования.

Вера почувствовала, что должна разыграть трагедию. Что это нужно им обоим, чтобы смыть прошлое в неподвижную вечность.

– Я не понимаю твоего поступка.

– Вера… Прости, если сможешь. Это было неприемлемо. Я… Я знаю, что слов ничтожно мало. Но ведь… нас изломали эти катаклизмы тоже.

Вера, наконец, посмотрела прямиком Матвею в глаза уставшим взглядом, в котором не было ненависти.

– Я был ожесточен, пьян усталостью и тем, что стало с моей жизнью… Даже уверен в собственной неотразимости. Знаю, меня это не оправдывает, но ты всегда все понимала. Ты всегда нравилась мне, еще с того театра. Я все соображал и оправдываться не собираюсь. Нашло что-то. Какое-то упрямство, агрессия, желание отомстить твоей сестре и одновременно радость, что преград больше нет. Почему-то тогда я, тебя не спросив, наделял тебя своими мыслями. Потом мне стало паршиво.

Вера слушала молча. Для нее было открытием что кто-то кроме нее может домысливать чужие желания. Вера всегда удивлялась чему-то умному, что слышала от людей, привыкнув черпать мудрость лишь из книг. Но книги ведь тоже писались людьми.

 

– А знаешь, каково было мне, когда твоя драгоценная сестрица мучила меня своими двусмысленными письмами?

– Но при чем здесь я? – сказала Вера глухо. – Слабое утешение после блистательной Поли? И не говори мне, что я считаю, а чего нет. Это я сама решу.

Серо-голубая гладь сливающихся неба и воды в жажде отражения захватывали друг друга.

Вера испытывала необъяснимый подъем и улыбалась. Матвей был рядом… но нужно было сохранить лицо, трагичность внутреннего. Она отвела глаза и вздохнула.

Ждала его, сама не понимая. Каждый шорох – не он ли, нет ли для нее письма?.. Выгорело, а месть осталась. Пусть и он теперь хлебнет, как она в их трио.

– Я совсем одна. Все, кого я знала, либо рассеялись по свету, либо умерли, либо ушли воевать. Мне страшно.

– Голодай со мной.

Вера улыбнулась улыбкой неверия, хоть и услышала, что хотела.

– Вера, – Матвей взял ее за руку, опасаясь, что она вырвется. Но вместо этого она потянулась к нему и доверчиво обняла. Он заметил ее детские глаза до того, как они скрылись за его плечом.

– Мне так плохо. Жизнь стала каким-то непрерывным кошмаром без выхода. Я так давно не видела лица друга.

Матвей пораженно, с облегчением и благодарностью обнял ее в ответ.

– Ты не сердишься на меня?

Вера молчала. То, что ее впечатлило произошедшее, его ведь вовсе не оправдывало. С другой стороны, он сделал то, что сделал бы на его месте почти каждый. Она и сама словно протянула ему в ту ночь каравай хлеба, как заплутавшему путнику. Было естественно сделать это сквозь столько отрывков прежней жизни, сквозь прежнее восхищение Матвеем. Веру передергивало от того, что она, рассудком понимая, что он не должен был так поступать, сердцем на него не обижалась. Она не могла на него злиться. Слишком у него были добрые печальные глаза. Слишком она долго ждала его. Слишком многое связывало их в прошлом. Томительные вечера, весна и тающий запах ветра на катке… Долгие походы в траве по пояс в их усадьбе… пело солнце, цвела и летела мимо жизнь. Вера вспоминала об этом как о лучших моментах бытия. Когда она открыла для себя столько нового и бежала к нему на каток сквозь свежесть марта.

– У всех нас есть то, чем мы не гордимся.

– Когда ты стала такой мудрой?

– А что, я была очень глупой?

– Нет, – обескураженно замолк Матвей.

– Я видела, как погибла страна, в которой я родилась. Это уже немало. Хотя мне еще рано строить из себя всезнающую… Странно жить с этими осколками.

– Я боюсь…

– Чего?

– Вновь остаться одной в этой жуткой холодной квартире, напичканной безумными людьми.

– Вера! Ты больше не будешь одна.

Он взял ее за локоть и потащил за собой, борясь с ветром, бросающимся на них с удивительным постоянством.

– Где тут ближайший ЗАГС? – возбужденно крикнул Матвей, поперхнувшись шквалом, обрушившимся ему в горло.

Вера затормозила так резко, что едва не оторвала ему рукав.

– Избавь меня от этих мальчишеских выходок. Ты уехал черт знает куда, ничего не объяснив, а теперь возвращаешься как ни в чем ни бывало! И думаешь, что я кинусь к тебе в благодарность, что ты вообще соизволил ко мне вернуться? Если тебе нужна покорная жена, то это не я!

– Да не нужна мне другая жена, ни покорная, ни скучная, никакая еще, – сказал он, как умел, со своим спокойным юморком. Она вгляделась в его мягкие, но стойкие глаза, в ироничные морщинки, в неожиданно привлекательную щетину.

Вера сощурилась и зашагала прочь. Матвей с невиданным упрямством, приобретенном от хронических лишений, побежал вслед.

Часть вторая

1

Это ощущение пред летнего города, уже переходящего к индустриализации, но все еще совсем юного, как бы новообращенного. Активно развивающегося, пухнущего водопроводами. Хранящего в недрах дворов – колодцев запах новой советской жизни. Почти полное отсутствие автомобилей, широкие дороги и по-новому заселенные квартиры в высоких домах модерн. Несоизмеримый разрыв между умирающими от голода деревнями и лоскутной столицей.

Прежде чем направиться на учебу, Вера отворяла до потолка протянувшийся шкаф из ясеня, с омерзением прислушиваясь к шебаршению соседей за дверью. Но долго на этом досадном факте она не останавливалась – нужно было выбирать облачение, разрываясь между единственной юбкой и двумя фланелевыми блузками.

Блага, которые давала их сословию баснословно нищая страна, смелись, а Петроград оказался заполонен толпами каких-то неблагонадежных людей, которых Вера раньше лишь себе представляла, причем неверно. Толпы эти вваливались в старобытные квартиры и принимались засаливать их своими ручищами. Жизнь забурлила и затеснилась в коммунальной квартире. Вера до сих пор не свыклась с мыслью, что в ее драгоценное обиталище, обуянное воспоминаниями целой семьи, подселили каких-то громогласных и не слишком аккуратных персон.

Женщины двадцатых годов – голодные, незащищенные, в простых однотонных костюмах – отголосках ослепляющей моды Европы того же времени – волновали Веру больше всего. Руками они мыли некрашеные полы, захватывая мокрую холодную тряпку и стирая колени в кровь. Замученные работой, они с утробным интересом отрывались от стирки ради скандала или сплетни. Вера не жаловалась и не роднила себя с ними. В простой одежде, которую приходилось стирать самой. Но на быте она не зацикливалась, не позволяла ему завладевать болтовней нового времени, где толпы восторженных юнцов, орущих о новых формах, не замечали своих прохудившихся башмаков.

Мария Валевская позабыла научить Веру угождать мужчинам и вести хозяйство. В любом случае, навыки управления слугами теперь бы не понадобились ее дочери. Вера с теплотой вспоминала Полину, очень аскетичную в быту и очаровавшую этой аскетичностью ее саму. Они освободились от давления растерзанного быта, от прежних церемоний и привязанности к слугам, от вечных дум о том, что надеть или купить. Теперь все было просто, трудно, но каким-то удивительным образом интересно. А следы Поли крепко затерялись в межвременной суете. Вера пыталась отыскать информацию о сестре, но это было практически невыполнимо в стране, где разрушено оказалось все от почты до обувных заводов.

Выходя из дома, Вера прежде всего пробовала воздух. Если он был хрустален и скупо обагрен ярко-белым солнцем, она приободрялась и размашисто шагала в университет балагурить с однокашниками и мечтать об обеде. Если же ее зашитые туфли сжимались при виде серости и капель по камню, Вера бежала за трамваем – крепко сколоченным, шумным, красно-белым. Бежала она и обратно домой к уюту Матвея вслед за отлетающими золотыми листьями в сочном солнце. Бежала за лекциями Петроградского университета, всеми корнями еще в старомодной жизни увесистых подоконников навязчивого запаха влажного дерева. С толстенными стенами и высокими спинками диванов в кабинетах профессоров – ушедшая пора не брезговала излишествами, а теперь ненавязчиво молчала о том, что произошло и затронуло всех.

Вера удивлялась сама себе, как умудрилась, уверяя себя в собственной тотальной меланхолии в переломный для истории момент, поступить на языковедческий факультет. И еще больше она поражалась, как мало, несмотря на отступивший с замужества голод на нее повлияла революция. Отовсюду неслось сознание, что повлиять она должна была колоссально… У Веры не получалось ко всему относиться серьезно.

Весна иссушивала Ленинград, новообращенный, выносивший в своем чреве три революции. Заливисто получалось хватать мир с неверием в его натуральность. На бегу растрепывались волны волос. Проносилась юность. Одно слово и целая эпоха жизни, наполненная всем понемногу, а больше всего собой, ослепленностью миром и его невероятностью. Каменные дома приглушенных цветов смыкались во дворы, напичканные кривобокими скамейками и веревками с потрепанным бельем. Подробности жизни, порой даже неприятные, интимные, в Вериных глазах приобретали сакральный смысл, потому что она впитывала в себя жизнь, не уставая. Войны и даже построение нового государства казались только приходящими.

Двадцатые годы, сменившись с голода на НЭП, дали Вере то, чего раньше она не чувствовала – ощущение свободы. Пусть грязноватой, недоделанной, но свободы в выборе отношений и слов. Это было бесценно после многих лет стеснения физического и мысленного. Раньше женщина могла быть свободна, лишь найдя понимающего мужа – почти неосуществимое желание. Вера не могла пренебречь тем, что теперь стала чем-то ценным не в переплете или на холсте. Внутренняя свобода сделала Веру безразличной сторонницей нового режима. Как истинная женщина, она примкнула к победителю.

2

– Ты постоянно или сгущаешь краски, или вовсе не замечаешь ничего кругом. В тебе нет единства.

– Ты сама говорила мне, что человек – это движение. Нет ничего хуже, чем засыхание суждений. А теперь обвиняешь в лицемерии.

– Наша беда в том, что…

– Мы себя ненавидим.

– … мы слишком много воевали, – закончила Вера с досадой.

– Мы себя ненавидим… – с тоской повторил Матвей. – Нас учат ненавидеть собственную страну, вместо того чтобы помириться с ней, с ее культурой, сказать: "И наше было хорошо и их, то, что мы впитали". Европа тем и добилась успеха, что бесконечно ассимилировалась. А мы критикуем все – кто традиции, кто новаторов… Вместо того чтобы жить в гармонии.

– В гармонии жить нам скучно. Это не у нас же Раскольникову было все равно, что есть и на чем спать. Лишь бы была идея… у нас идея выше желудка.

– Ты мечтаешь о гармонии, а раньше ты прославлял войну.

– Прославлять ее может лишь тот, кто знает ее понаслышке. Мне так хочется чего-то нормального, обычного! Бытового…

– Политика создана, чтобы стравливать людей, не имеющих на нее влияния. Тем не менее, я люблю жизнь, а это ее проявления.

Матвей тепло посмотрел на Веру.

– Это мне в тебе и нравится.

Вера прищурилась. Что больше всего в муже нравилось ей? Его тепло, особенный и верный, но часто и слишком радужный взгляд на окружающее, которому она привыкла верить, хоть и не прочь была вставить и свое колкое словцо, когда он совсем расходился и, имея довольно обширное мнение на любой злободневный предмет, чересчур бился о края. И продолжала верить несмотря на то, что столько раз он оказывался неправ – но кто вообще бывает прав хоть когда-нибудь?

Ее тело с таким блаженством откликалось на его. Но почему же он так надоедал ей, будучи донельзя необходимым?

Вера хмыкнула, вспомнив застарелую мысль, что Матвей готов сегодня смертным спором опровергать то, что вчера превозносил. Благополучно забыв о вчерашнем и будучи абсолютно честным.

– Мне кажется, почти ничего из того, что мы обсуждаем, не имеет настоящего значения, – лениво сказала она и села в конец длинной комнаты, разделенной ширмой.

– Даже развитые люди просто повторяют чьи-то мысли. И чувства, хотя для них и новые, но уже пережитые кем-то тысячи раз.

– Но в том – то и дело, – хрипло проговорила Вера, – каждая жизнь все равно уникальна в комбинациях отрезков чувств и людей. В любом случае ты придешь к чему-то, что еще никто и никогда не чувствовал или не открывал.

Оба смолкли. Затем Вера, так часто скачущая в разговоре с темы на тему, спросила:

– Что ты получил на войне? Какие воспоминания?

Матвей помедлил, потом поморщился.

– Страх, сожаления о том, что я не дома. Тоску по близким. Не хочу вспоминать, меня будто иссушили. Наверное, я слишком привык к хорошей жизни. Я функционировал… Но это был уже и не я будто.

Вера вспомнила о волнующем моменте смерти его матери. Она все хотела спросить об этом, но каждый раз останавливала себя, считая это чудовищно бестактным. Странно, как за суетой дня мы забываем о ключевых событиях своего существования, которые куда важнее, чем пошив нового пальто взамен стершегося до подкладки. Затем она вспомнила о смерти матери своей… И тут же волевым прыжком изгнала эти непрошенные вспышки.

– А теперь я спать хочу, – сказала она быстро и с облегчением отвернулась к стене.