VHS, или Квадратный компакт-диск

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
VHS, или Квадратный компакт-диск
Font:Smaller АаLarger Aa

Любые сходства персонажей

с реальными людьми,

а также событий

с реальными событиями

– НЕ случайны.

Это подлинная история,

а если что-то не совсем так, то всё равно – правда.

Пролог

VHS (Video Home System) —

аналоговый формат видеозаписи,

разработан и представлен

компанией JVC в 1976 году.


– Мародёрство? – переспросил военный. – Я за такое расстреливал на месте.

Нет, это был не «вертолёт», это был сон.

Мы сидим втроем на берегу полуденного ленивого ставка, на полянке под деревьями в тени. Сидим за столом, который был когда-то, давным-давно, сколочен из досок, причем обработанных «не сильно качественно», и я вижу потрескавшиеся узоры древесины и поржавевшие шляпки гвоздей, утопленные фактически уже в белое (серое) дерево.

Не очень далеко вижу водную гладь неподвижного жаркого серо-зеленого зеркала воды, квакают лягушки на берегу да щебечут у нас над головами какие-то пичуги.

Я на лавочке с одной стороны, а напротив меня двое – справа худощавый немолодой (но и не старый) человек неопределенного возраста с коротко стриженой головой и в синей футболке. Слева – мужчина чуть постарше, поплотнее в своей конституции, с круглым лицом и в пятнистом камуфляже. Судя по возрасту как минимум подполковник, если не выше, – знаков различия на полевой форме, понятно, никаких – ни рода войск, ни звания, ничего.

Он помолчал немного, потом добавил:

– Иногда вдвоём-втроём мы проводили некий такой военно-полевой суд, но все равно расстреливали.

И замолчал.

Худощавый хмыкнул, но ничего не ответил, повернулся ко мне.

Они оба словно ждали от меня чего-то, и я начал:

– На работу в пожарную часть я попал, будучи уже достаточно взрослым, что-то лет в тридцать, – сказал я, – водителем на пожарную машину. То есть, я дежурил, ходил в караулы, но выполнял обязанности исключительно водителя. Привозил пожарный расчет к месту вызова, работал насосом из машины (воду давал по команде), но собственно пожары я не тушил.

Худощавый слушал меня, чуть склонив набок свою стриженую и «несколько непропорциональную» кривую голову с торчавшими в разные стороны ушами.

Даже не так – уши у него были не оттопыренными, не лопоухий он был (как тут еще выразиться-то?), левое ухо чуть выше правого и оба лишь слегка наклонены вперед, как у иных борцов вольного стиля.

Это называется – уши сломаны. Только своей худой комплекцией он не сильно-то смахивал на борца-вольника; те пожилистее и покрепче будут.

И озорная (да и такая же кривая, как сама голова) ухмылка на лице.

Военный больше молчал, чем говорил.

Впрочем, нет, – он вообще молчал, и за все время разговора я от него услышал только несколько фраз.

Я хотел было продолжать, но худой перебил:

– А что, правду говорят, что вы на пожары без воды приезжаете?

– Нет, это не правда, – отвечаю я.

– Неправда, Игорь, прикинь? – легонько своим худым плечом толкает военного худой.

Так они знакомы!

Военный никак не прореагировал на это его «прикинь», и даже не пошевелился; у него был такой вид, словно его вызвали на малосущественное и неинтересное совещание, где присутствовать обязательно, но… не обязательно.

В лице у этого военного читалось и виделось некое противоречие.

Правильные черты овального, почти круглого лица, умные (но скучающие сейчас) глаза и – усы.

Даже усики.

Если мысленно их подвернуть концами чуть кверху, то они могли бы быть похожи на те, которые носили прапорщики в царской армии. Нет, не белогвардейские прапорщики, у которых в глазах тоска поселилась на всю оставшуюся эмигрантскую жизнь, а те, которые «ещё до того как». Ну, еще те… при царе которые. У которых еще блеск стоял в глазах и жизнь кипела, а взгляд непроизвольно выискивал в толпе на набережной женскую фигурку. Эти прапорщики и есаулы (или как там их еще) и в атаку неслись на своих скакунах с таким же блеском в глазах.

А у этого – ни усов кверху, ни блеска в глазах.

…но, правда, и тоски никакой…

Серьезное умное, но равнодушное к нашему разговору спокойное лицо.

– Откуда ж эти байки про пустые пожарные машины? – не унимается худощавый.

– Байки эти от тупости народа нашего, – отвечаю я. – Лишь бы языком потрепать. Ты ж ведь, судя по всему, также погоны носил и знаешь, что в карауле всегда, всё и все наготове. Как только свисток-гудок-сирена-тревога – и мы уже куда-то бежим. Так и в пожарной части, все машины укомплектованы и заправлены. В том числе и водой в бочках. И караул спит одетым – как в армии отдыхающая караульная смена, – сняты лишь сапоги, головные уборы и ослаблен поясной ремень.

Синяя худая футболка никак не прореагировала на мое замечание про его погоны, которые он (наверняка) когда-то носил, и я продолжал:

– Насос пожарного автомобиля выдает сорок литров в секунду. То есть, ты моргнул, и четыре ведра воды из бочки улетели. А емкость штатной пожарной машины – всего две тонны; пятьдесят секунд работы – и бочка пустая. Тлеющий мусорник можно поливать и поливать и поливать, а если серьезное возгорание, то тут наскоком не получится. Пока одна машина работает, второй расчет ищет в округе гидрант или водоем. А зевакам что? «Ну вот, опять пожарники без воды!».

– Пожарные, а не пожарники, – вставляет военный «прапорщик-есаул».

– Да, я знаю.

– Да, я знаю.

Это мы с худым почти одновременно.

– Ну и? – спрашивает худой.

Где-то на той стороне ставка шевельнулся нетолстый зеленый стебель камыша, и ленивая неохотная «волнушка» (не волна) медленно покатила к нашему берегу.

– Да, так вот, – продолжаю я, – первый мой выезд на серьезный пожар случился чуть не в первую же смену. Горела хата на поселке Энергетиков, и тушили мы ее часа четыре. Нужно ведь не только возгорание ликвидировать, но и конструкцию разобрать, стены разворошить и пролить водой, чтобы ни единого тлеющего уголька не осталось. Чтобы снова не загорелось.

– Ага, «разрушить до основанья»? – кивнул худой.

– Да, – ответил я, – до основания. Вернулись мы в часть после пожара, я закинул рукав в бочку, чтобы вода набиралась, заглянул под капот – всё ли там в порядке, обязательная процедура, и сижу, курю. Подходит Жека Богатырёв, командир отделения со второй машины (в своем районе мы двумя «ходами» ездим), и протягивает мне книгу со словами: «На, держи, ты ведь читать любишь?».

Беру книжку – толстая, «Один в поле воин». Интересная, я такую в юности читал. Впрочем, наверное, как и любой мальчишка, – про разведчиков. А она с угла чуть-чуть подгоревшая, почерневшая.

Спрашиваю у Богатырёва: «Это что?».

«Трофей, – отвечает. – У нас так принято. Ты ж водитель, в «бою» участия не принимаешь, а мы добычей всегда делимся. Так заведено».

Повертел я книгу в руках, гарью воняет.

И у меня в голове мысли: мы только что разворошили, разобрали человеку полдома, и причем почти до фундамента, да еще и его имущества там сгорело на полжизни, а пожарные ЭТО трофеями называют?

Возвращаю я книжку Богатырёву и говорю ему: «Это не трофей, это мародерство».

«Как хочешь», – отвечает Богатырёв и забирает книжку.

– Я за мародерство расстреливал, – снова вставляет военный.

– Прикинь? – оживляется худой и снова легко толкает плечом есаула. – А ещё мне рассказывали, что, войдя в горящую квартиру, пожарники сначала тумбочки и шкафчики шерстят, там, на предмет всяческих ценностей, денег, «рыжья». А тушить? Тушить можно потом…

– Пожарные, а не пожарники, – вставляет военный.

– Да, я знаю, – нетерпеливо отвечает худой в синей футболке и едва не кипятится. – Вы чо, гоните, что ли, мужики?

Он слегка меняет свою позу, чтобы удобнее сесть на деревянной лавочке и чуть-чуть поворачивается к есаулу.

– Давайте начнём с того, что война, любая война, любая (!), – худой поднимает к небу свой тощий палец, – это мародерство, как говорится, уже по умолчанию. Кто-то радуется трофею, который помещается в кармане или в заплечном мешке, а кто-то мародерствует отраслями и территориями. Или вы это серьезно? Игорь? Ты ж полмира изъездил!

– Я за мародерство расстреливал, – снова повторяет своё «прапорщик». – Самое большее, что я позволял забрать у убитого, это оружие и патроны. Ну, может быть, еще деньги – это вопрос выживания. Раньше на войне, ну, в те войны… можно было еще сапоги снять, зимнюю одежду. Вещи нужные, необходимые. Но по карманам лазить?

Худой снова нетерпеливо и повернувшись в мою сторону:

– Вот скажи мне, ты грамотный, если бы Кутузов перед Смоленском не разрешил мародерствовать, жечь хлеба, резать и угонять скот, тогда бы Наполеон не только до Москвы, а до самой Сибири дошёл бы. Разве не так? А эвакуация в Среднюю Азию и на Урал в Отечественную? Наши, да и немцы тоже, да и любые войска, отступая, подрывают мосты, дамбы, переправы…

– Одно дело – жечь за собой мосты и другое дело – мародёрить, – устало отвечает есаул.

– Ага! А как же твой любимый Сталин и его январский приказ от сорок пятого?

– Да, – кивает головой есаул, – этот приказ как раз и запрещал мародерство на территории Германии.

– Ну, конечно, – отвечает с иронией худой. – А ничего, что советским солдатам «для начала» всё позволили? – худой снова поднял вверх свой тонкий палец. – Твой Сталин солдатам (советским солдатам!) Германию отдал на целых три дня! А только потом отдал тот самый январский приказ…

Стриженый приподнял было свою худую ладонь над столом и бессильно опустил ее снова на серо-белую потрескавшуюся столешницу:

– А вот скажи мне, Игорь, в Африке ты африканских колхозников от кого защищал, от Наполеона? – он усмехнулся и слегка коснулся плеча своего соседа. – Таких, как мы с тобой, наверное, даже в аду не принимают. Как ты думаешь?

 

– Я в этом уверен, – спокойно ответил подполковник.

– И я уж не говорю о том, что война и грабёж – это самые эффективные виды бизнеса! Классика, – говорит стриженый.

Но «есаул-прапорщик-полковник» снова и несколько устало добавляет:

– И обязательно на глазах у всего личного состава.

Последнее он произнес как-то слитно – «на глазах у всего личсостава».

По-военному четко и коротко.

Глава 1 ....и я проснулся…

«И будет тебе не солнечный день,

а сплошное молоко и сметана

из метана», –

– Хрома Церепо

(персонаж и цитата вымышленные)


Это был бледный день, именно бледный. Туманный и бесцветный, как будто на мир выплеснули стакан молока, и оно растеклось по всему миру, словно по стеклу. Бледную картину окружающего мира слегка разбавляло лишь утреннее солнце, еле видимое в тумане над горизонтом. Всяческие там писатели и поэты рассказывают своим читателем, что «солнце в небе выглядело бледным медным (или золотым) пятаком».

А вот – нет!

По такой погоде оно как раз выглядит серебряным – блестит, словно раскаленный серебряный пятак. Или ртутный – так даже правильнее. Или метановый (к слову, а какого цвета жидкий метан?).

Всё остальное – в молоке.

Такую погоду водители, кстати, так и называют – молоко.

Откуда у меня подобные писательские потуги? От чего все эти сравнения и эпитеты, или как там еще всё это у них называется? Ведь я за свою жизнь кроме докладных записок и производственных отчетов больше ничего не писал.

Впрочем, вру. Были ведь еще всевозможные сочинения-изложения в школе, потом контрольные и курсовые. Диплом, наконец.

Хотя, нет, я и диплом, на самом деле-то, переписал с чужого, чуть-чуть и кое-что изменив.

И тут вдруг – бледный день и сметана…

Вот и Георгий Павлович говорит – пиши, возможно, кто-то и прочтет…

…и даже поверит.

Чаще других в моей палате, а точнее – в моем поле зрения, появлялась, конечно же, медсестра.

Рыжая.

Огненно-рыжая!

Для себя я ее прозвал так: «очень рыжая и очень медицинская сестра».

Ее жесткие волосы извивались мелкими густыми непослушными колечками.

И глаза – откровенно серые, до неприличия откровенные и вызывающе выразительные.

Ей, вероятно, было лет девятнадцать-двадцать. Таких людей называют «широкая в кости». Нет, она не была полной, скорее наоборот, но жизненная сила и неуемная энергия буквально распирали ее изнутри: крепкие быстрые руки, проворные пальцы, походка спокойная, но при этом стремительная и уверенная; низкий грудной голос начинающейся женщины. Ей было тесно в своем девичьем теле.

Мой жизненный опыт подсказывает, что к тридцати-сорока годам, когда она родит пару ребятишек, то разнесет ее по всем правилам человеческой женской природы, а пока…

А пока: плутоватые темно-серые глазки в обрамлении рыжей шевелюры под ослепительно-белым медицинским платком – картинка, разглядывай! И когда она смотрела на меня, то ее глаза, казалось, так и говорили: ну давай, вставай на ноги, и уж тогда я тебя…

Стоп-стоп-стоп… не так быстро…

Вы не ошиблись, девушка?

Это вы ко мне?

Меня это не то чтобы смущало, а скорее – забавляло. В детстве и юности я действительно пользовался вниманием девочек, потому что было у меня довольно симпатичное личико, темно-карие глаза и, главное, длинные ресницы – случаются такие красивые мальчики. А вот в молодости и в своих «средних веках» я уже не пользовался таким большим спросом, и брать их приходилось интеллектом да болтливым языком.

Но теперь, тут и сейчас, в мои слегка за пятьдесят? Кому я сейчас нужен, кроме своей жены…

Любимого человека у нее не было, это ясно: такие, рыжие, с кем попало не водятся, им подавай «прынца», героя, богатыря!.. И не только в руках, но и во всех других членах мужского тела, а главное – богатыря духа! Какой такой дух она увидела во мне?

Впрочем, духа мне не занимать, да и телом я еще крепок…

Надеюсь…

Помнится, ни в юности, ни в годы моего «полного расцвета сил» таких девушек у меня никогда не было. И не потому, что она рыжая (к рыжим-то я как раз отношусь с оч-чень большим уважением), а потому что она – крупная и, главное, выше меня ростом. А меня обычно прельщали миниатюрные, милые и беззащитные. Вот на их фоне я всегда и казался себе (да и им тоже) тем самым «прынцем», богатырем тела и духа. Чего во мне нашла эта? Что она так на меня заглядывает? Один раз я бы ее, наверное, приголубил. Не больше. Мне такие (к слову) вообще никогда не нравились: таких, как она, зовут – рыжая бестия. Да и по жизни она, скорее всего, капризная, придирчивая и доставучая.

Словом, стерва!

А стерва – она и есть стерва.

Эх, молодость…

Впрочем, не с того я начал.

До того, как я пришел в себя и начал замечать в своей палате рыжую медсестру, произошло еще кое-что.

Поэтому – все с начала и по порядку.

А в самом начале был невнятный неразборчивый шум, долгий однотонный гул, который все продолжался и продолжался и продолжался…

С какого-то неуловимого момента этот гул постепенно начал распадаться на отдельные полутона, скрипы, щелчки, стуки, голоса и другие шумы. Словно просыпаешься ранним утром, глаза еще закрыты, и ты думаешь, что еще спишь, а все эти шорохи и голоса – они из сна. Но потом начинаешь понимать, что сон уходит, или даже ушел, и все эти звуки на самом деле из реальной жизни.

И пора открывать глаза.

Потом был свет.

Блеклый матовый, со временем он превратился в побеленный потолок, словно невидимый киномеханик навел резкость. И меня это почему-то не удивило – если я в больнице, то в больничных палатах потолок и стены обычно какие?

Правильно – побеленные.

Удивило другое: мое зрение довольно быстро обрело эту самую резкость, и я сумел разглядеть на потолке даже шершавые полосы от щетки, которой тут когда-то размахивала малярша. Но когда я первый раз попытался перевести взгляд в сторону, то есть, пошевелить глазами, то голову пронзила боль такой силы, что я снова потерял сознание.

Поймал «вертолет»… Тогда и привиделись мне впервые – и ставок, и военный есаул, и худой в синей футболке… и цыганка.

Какая еще цыганка?

Очнувшись через какое-то время (а через какое время я снова очнулся-то?), я повнимательнее оглядел потолок и удивился тому, что вижу едва ли не каждую бороздочку от той самой злополучной щетки-макловицы.

А все дело в том, что еще со школы я близорук, очки ношу уже почти сорок лет, и в любой другой раз я этих бороздочек просто не разглядел бы. Похоже, что глаза очень долго были закрытыми, отдыхали, поэтому им теперь и видится все достаточно отчетливо.

Впрочем, что они мне так дались, эти шершавины на побелке?

Посреди потолка на длинном шнурке-проводе висел небольшой матовый круглый плафон. Не батарея дневных ламп, и не какая-никакая, даже самая простая дешевая люстра, а банальный матовый шар.

Да, это наша бюджетная медицина.

Палата была большая, четыре-пять коек тут бы стали свободно, но я был единственным ее обитателем. И моя кровать стояла не у стенки, как это принято в больницах, а чуть не посередине, «спиной к окну», то есть свет проникал в комнату откуда-то сзади. Прямо передо мной белая дверь, справа от нее на стене довольно большое зеркало в коричневой деревянной раме. Точнее – в красной, рама была покрашена такой же красной краской, кстати, как и полы, тоже деревянные, и мне это даже понравилось. Линолеум – оно, конечно, поэстетичнее будет, но и деревянные полы тоже ничего. Тем более, что эти – тщательно отциклеванные, зашпатлеванные, ошкуренные (и это хорошо видно), и, главное, повторяю, аккуратно выкрашенные.

Как и рама зеркала.

Помнится, ее когда-то так и называли – половая краска. Что-то среднее между коричневым и красным, и скорее – к коричневому.

Кроме моей кровати и зеркала больше никакой мебели. Хотя нет, справа от меня стул, а еще дальше сзади – тумбочка, но ее я не вижу, а лишь догадываюсь, что она там есть, доктор или рыжая сестра иногда берут с нее что-либо или кладут туда. А слева от меня стойка с капельницей и каким-то аппаратом, которого я, к слову, тоже не вижу, и от которого к моей груди тянутся цветные проводки. Монитора, повторяю, мне не видно, но я догадываюсь, что там помигивают цифры моего пульса и чертит свой ритмичный график сине-зеленая неправильная кривая. Такое обычно показывают в боевиках, когда главный герой вдруг оказывается в больничной палате, а ломаная линия означает, что он еще жив, и расплаты злодеям не миновать.

Кстати, о телевизоре. Поначалу я даже не сообразил, чего именно не хватает в моем поле зрения, и много позже, когда начал нормально шевелить своими заспанными извилинами, понял, что в палате я лежу один (спасибо энергичной супруге – позаботилась), а телевизора нет, и вот это уже непорядок.

Все, на что мог упасть мой взгляд, я разглядел внимательно, до мелких деталей, но больше всего меня удивило другое – мой слух.

И чего слыхать-то?

Гулкий и невнятный в самом начале шум со временем рассыпался разноголосой мозаикой и превратился в конкретные отчетливые звуки. Я слышал приглушенные голоса людей и скрипы дверей в коридоре, причем каждая дверь скрипела по-своему. Я мог слышать шаги людей на улице за окном. Похоже, что палата находилась на первом или втором этаже. А когда я впервые услышал шум автомобильного двигателя, то вдруг понял, что это был грузовик. Мне потребовалось всего полсекунды, чтобы понять: это булькает восьмицилиндровый мотор ЗИЛ-130.

И это меня – не удивило.

Потом в течение дня было много других автомобильных звуков: я отчетливо услышал стартер автомобиля УАЗ: ведь только этот, волговский, двигатель заводится с таким характерным лязгом и только на ульяновских машинах. Скрип тормозных колодок «Москвича» невозможно спутать ни с какими другими тормозами…

Автомобили – мне предмет знакомый, но я никак не могу вспомнить, как меня зовут, кто я и где я, и откуда я знаю, что именно с таким характерным звуком работает двигатель «Жигулей», в котором не отрегулированы клапана и так разболтана цепь привода этих самых клапанов. Мотор буквально звенит…

А еще я определил, что за окнами весна, потому что каждое утро в птичьих трелях появлялись все новые звонкие мелодии. Да и запахи весною становятся другими – ароматными и насыщенными; цветет черемуха, благоухает сирень… Причем, запахи – это и вовсе отдельная тема: тут тебе и хлорка (а чем ещё может пахнуть в больнице), и лекарства, и запахи еды, а последних во множестве прилетает в палату как раз накануне обедов-ужинов.

Но вернусь к звукам.

Долгое время я не понимал и даже не воспринимал человеческой речи. Я слышал слова и фразы, и мне казалось, что все прекрасно понимаю. Но когда человек замолкал, я тут же забывал, о чем он только что говорил.

Кажется, существует такая старческая болезнь: пока ты смотришь на написанное слово, то понимаешь его значение, но стоит отвести взгляд, как смысл написанного теряется. Именно так у меня происходило и с речью: пока доктор или рыжая сестра со мной разговаривали, я их понимал. Или думал, что я их понимаю, но как только смолкал его спокойный или ее возбуждающий грудной голос, я начисто забывал смысл всех слов, которые они только что произносили.

Как же называется, эта болезнь? Но – не склероз, это точно…

Хорошенькое возвращение к жизни.

Возвращение к жизни после чего?