Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны

Text
Author:
From the series: Проза истории
6
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны
Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 10,61 $ 8,49
Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны
Audio
Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны
Audiobook
Is reading Макс Радман
$ 5,93
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Глава 3
Когда папа был министром

Старший сын министра юстиции, позднее – военного и морского министра и, наконец, министра-председателя Временного правительства Олег Керенский (1905–1984) в свои 12 лет оказался свидетелем второй, а затем и третьей русской революции. Ему пришлось пережить и эйфорию первых мирных дней, и гордость за знаменитого отца, и растерянность семьи, попавшей под подозрение новых властей, и арест, и побег за границу с подложными документами. Прежняя жизнь с любимым отцом была революцией бесповоротно разрушена, но Олег Александрович встал на ноги сам, отстояв достоинство фамилии и превратившись в видного британского инженера-мостостроителя, владельца большой инженерной фирмы, разрабатывавшей, кроме мостов, дороги и электростанции. «Я пролез в люди, мне повезло», – говорил он. Первым громким проектом, в работе над которым он принял участие, стал мост Харбор-Бридж в заливе Порт-Джексон в Сиднее. Он до сих пор считается одним из самых больших стальных арочных мостов в мире, символом австралийского города. Под руководством Керенского-сына спроектирован и построен знаменитый мост через Босфор, соединивший Европу с Азией. Олег Александрович скончался в Лондоне 25 июня 1984 года.

Рассказывает Олег Александрович Керенский

Я родился 3 апреля 1905 года в Петербурге, на Бассейной улице. В то время мой отец был помощником присяжного поверенного. Мать моя из военной семьи, отец ее был генералом, а дед по материнской линии – первым в России профессором-китаистом. В семнадцатом году мы жили на Тверской улице, почти напротив Смольного института и совсем близко от Таврического дворца. В то время папа был членом Думы и ходил на заседания пешком. Наша квартира, насколько я помню, состояла из пяти комнат: гостиная, столовая, кабинет, наша детская спальня и мамина спальня.

В вашей семье еще дети были?

Да, у меня брат на два с половиной года меня моложе. Мы с ним учились в одной школе на Шпалерной улице.

Какая это была школа?

Частное коммерческое училище Майи Александровны Шидловской, одна из первых школ совместного обучения в России. В ней было восемь классов. Я успел окончить семь. В 1918 году нашу школу закрыли. Первые дни революции я помню очень ярко. Отец мой вдруг исчез из дому и долго не появлялся. Мы бегали смотреть на толпы, которые шли к Таврическому дворцу. Я видел прибытие гвардейского экипажа. Но в то время мне было двенадцать лет, так что я, разумеется, не мог ни в чем участвовать.

Помню невероятные толпы людей, невероятно радостное настроение; на улицах обнимались и целовались. Я принадлежал к семье, которая в то время считалась революционной, так что все наши знакомые были в восторге, поздравляли друг друга. Боев не было, только очень короткие перестрелки. Потом я помню пожар в здании тюрьмы предварительного заключения и окружного суда, многократно описанный разными мемуаристами. Моя школа была рядом, и мы большой компанией отправились рассматривать пепелище. Двор почти выгоревшего здания был завален бумагами и фотографическими карточками. Мы все это подбирали и тащили домой и, между прочим, спасли много ценных материалов. Кто-то подобрал там целый том документов, связанных со слежкой за моим отцом.

На какой улице был этот окружной суд?

На Шпалерной, рядом с Литейным мостом… В первые дни февраля все происходило или на улицах, или в Думе. Вскоре отец стал министром, и вся его жизнь переместилась в присутствие. Папа и другие участники революции бегали по коридорам, заседали, а знакомые ждали в приемной, чтобы поговорить или поздравить.

Вы приходили туда к отцу?

Мы постоянно там бывали, даже завтракать ходили туда. Это вообще была какая-то сумасшедшая жизнь. У папы стояла кровать в углу кабинета, приходили знакомые, экспромтом подавались завтраки. А дома никого не было, кроме бабушки, ее постоянно навещала папина сестра – она была врач-хирург. Позднее в нашу квартиру вселился папин брат, дядя Федя, который был помощником прокурора в Ташкенте. Он потом вернулся в Ташкент и погиб там со всей своей семьей. Июльские выступления большевиков я помню. Я стоял в толпе у дворца Кшесинской и слушал выступление, не уверен – Ленина или Троцкого.

Я не помню, о чем он говорил, это вообще не имело значения, везде были одни и те же разговоры, что нужно больше свободы, больше углублять революцию. Мы на это не обращали внимания. Было просто интересно посмотреть.

Как вы и ваши ровесники воспринимали те события?

Мы все считали себя или кадетами, или эсерами, а вообще революция в моей школе была встречена с воодушевлением – я почти не помню, чтобы кто-то высказывался против. По-моему, в то время таких не было. Но, конечно, наша школа была передовая, все учителя были передовые…

Занятия в школе продолжались?

Да. Этот учебный год не был нарушен, мы продолжали ходить в школу.

А какие-нибудь заметные перемены в школе произошли?

Нет. Не в Февральскую революцию. Школа жила совершенно нормально.

Преподаватели, может быть, как-то иначе себя держали или говорили иначе?

Нет, нет. У нас всегда царили очень свободные нравы. Позднее я был делегатом школы, участвовал во всех нововведениях, был в школьных советах, но в то время этого еще не было.

Тут еще анекдот. Тогда приехали из-за границы дети Троцкого – Лева и… забыл, как зовут младшего… и поступили в нашу школу. А там все очень не любили большевиков, и этих двух мальчиков начали довольно неприятно притеснять – да так, что те вынуждены были уйти. Они приехали такими швейцарскими детишками в коротких штанишках, длинных чулках – то есть представляли собой совершенно непривычное для России зрелище. В общем, они были хорошие ребята, но из-за отца им пришлось несладко. Вообще, в школе было много детей знаменитостей. Сын Кустодиева, сын Лосского, я их многих потом встречал в эмиграции.

А как соученики относились к вам?

Не помню, чтобы кто-нибудь изменил ко мне отношение. После бывало всякое, но тогда – не было. Июльское восстание я помню смутно, помню детский страх, когда по Невскому маршировали толпы. Вот Октябрьскую революцию я помню хорошо.

А лето 1917 года?

Мы обычно ездили во время каникул под Казань, в имение дяди моей матери. Но летом семнадцатого я поехал в гости в имение Скарятиных, родителей моего друга, в Тверскую губернию. Глава этой семьи был кадетом, помощником министра юстиции. Там я впервые пристрастился к охоте. Я до этого был противником охоты, но там просто влюбился в нее. Три сестры моего друга потом принимали участие в Белом движении, и все погибли, а что стало с их братом, я не знаю. Старики Скарятины давно умерли. Это были замечательные люди.

Лето мы провели совершенно нормально, тогда не было никаких беспорядков. Беспорядки в деревнях начались в восемнадцатом году. Тогда сожгли имения обоих дядьев моей матери – которые, кстати, были помещиками передового толка. Один из них был ветеринаром, и все говорили, что он много хорошего сделал для крестьян, а другой был профессор математики, и у него тоже никакой вражды с крестьянами не было. Тем не менее и дома сожгли, и библиотеки погубили. Потом, много позднее, мой дядя-ветеринар вернулся в те края, долгие годы там жил – уже не в имении, а поблизости – и продолжал заниматься ветеринарией.

Когда вы вернулись в Петроград?

К началу школы, в сентябре. Уезжали обычно на пару месяцев. В Петербурге особенных перемен в первый период революции не было. Трамваи ходили, извозчики существовали, люди были, в общем, радостные. Потом случилось корниловское восстание. И уже к концу осени появились у публики сомнения в устойчивости правительства, и некоторые начали уезжать в эмиграцию. Но я по малолетству обо всем этом особенно не думал. Для меня изменилось одно: мой отец все время был в министерстве, а не дома, и мы видались урывками. В остальном все оставалось по-прежнему. Денег не прибавилось, автомобиль не появился, мы так же ходили пешком.

Вы вернулись в ту же школу?

Да. К тому времени уже начали появляться нововведения. Было устроено Объединение учащихся, от школ выдвигались делегаты. Устраивались собрания, где обсуждались какие-то хозяйственные дела, распределялись бесплатные билеты в театры. Тогда же я единственный раз слышал речь отца на большом митинге учащихся. Там еще выступали студенты, вернувшиеся из ссылки, куда были отправлены при старом режиме за так называемую революционную деятельность.

О корниловском периоде я мало помню. Затем настали предоктябрьские дни, пошли какие-то тревожные слухи. Но реальных перемен никаких не было. Стояли очереди за продовольствием, но они были все время. В Петербурге и в 1916 году были очереди. Собственно говоря, эти «хвосты» и произвели революцию. Продовольственное положение ведь не улучшалось. Потом было красное восстание, потом белое, потом стали все говорить о слабости правительства. А потом октябрьский переворот, очень страшный. Во-первых, уже было ясно, что правительство может не удержаться, во-вторых, мы жили рядом со Смольным и постоянно видели эти манифестации и толпы людей. Потом пришла революция. И для нас она, в общем, заключалась в том, что Зимний дворец был обстрелян – даже сидя дома, мы поняли, что все погибло. Пришел наш старый друг адвокат Виктор Викторович Сомов и пригласил нас переехать в его квартиру, где мы и прожили несколько дней.

Отца вы в эти дни не видели?

Отец тогда исчез. На второй день от него пришли и передали маме револьвер. Потом, когда мы жили у Сомова, папа позвонил нам из Гатчины и сказал, что приедет на следующий день в Петербург. Оказывается, в эти, знаменитые теперь, гатчинские дни телефон у него не был отрезан, даже надзора над ним не было. Но на следующий день ничего не произошло. Жить у Сомова становилось опасно, нами стали интересоваться какие-то подозрительные типы, и мы переехали в квартиру другого нашего знакомого, адвоката Соколовского. У него мы скрывались, уже по-настоящему, приблизительно неделю. Там был первый обыск, который мы видели. В квартире находились мы с братом, мама и прислуга – хозяин был, наверное, в Финляндии. Так вот, в два часа ночи пришел молодой нахальный студент в сопровождении солдат, он вызвал маму в одну из комнат и убеждал ее, что он верный эсер, что если она ему скажет, где отец, то он его спасет. Но, во-первых, моя мать понятия не имела, где находился отец, к тому времени он уже скрывался в лесах. Во-вторых, она понимала, что все это провокация. Потом начался обыск, продлившийся до утра.

 

Как вы жили в чужих квартирах? У вас были какие-то вещи, хотя бы самые простые?

Ничего не было. Все было заперто в нашей квартире на Тверской. Эту квартиру, как ни странно, довольно долго никто не трогал. Потом мы все же сумели извлечь из нее некоторые вещи и в течение трех лет что-то продавали и жили на вырученные от этого деньги. После обыска мама была очень напугана, и мы переехали к бабушке, которая жила на Песках, на Преображенской, в очень старой квартире. Мама там прожила до 1920 года. А мы вскоре перешли в интернат и возвращались домой раз в неделю.

Когда возобновились занятия в вашей школе?

Я думаю, довольно быстро. Потому что эту зиму наша старая школа продолжала существовать. Потом, к весне 1918 года, классы раскассировали, создали школу в Старой Деревне и соединили нас с Николаевским корпусом. К тому времени уже исчез из продажи хлеб, наступил тотальный дефицит продовольствия. В 1918 году летом в школе нас еще кормили нормально, в 1919 хуже, а в 1920 совсем плохо.

Когда вы в первый раз после Октябрьской революции получили весть от вашего отца?

На 9 января, как известно, был назначен созыв Учредительного собрания. Тогда еще существовали и эсеровская партия, и кадетская, и Дума еще где-то там фигурировала. Все они непрерывно совещались, как устраивать манифестации против большевиков: идти с оружием, идти без оружия. И вот эсеры решили идти без оружия приветствовать Учредительное собрание. Приблизительно за два дня до этого, пока мы были в школе, папа пришел домой, он был с бородой. Приехал из Пскова на Финляндский или какой-то другой вокзал, прошел пешком через весь Петербург и пришел на квартиру к своей маме, нашей бабушке. Ясно, что были какие-то предварительные сношения, потому что он знал, куда прийти. Конечно, все были испуганы, и его сразу же поселили у одной преданной женщины на Васильевском острове – риск был очень большой, он у нее скрывался не менее двух месяцев. Я ходил к нему каждое воскресенье на эту конспиративную квартиру. А потом было решено, что ему необходимо уехать. Мы пришли проститься, а потом увидели его только в августе 1920 года – как его вывезли, мы не знали.

Но вернемся к открытию Учредительного собрания. Я это прекрасно помню – будучи уже к тому времени лет тринадцати, я к этой манифестации присоединился. Я шел с колонной довольно долго, и на подступах к Таврическому дворцу нас остановили. Взвод солдат стоял поперек улицы, начались какие-то крики и визги, потом раздались выстрелы в воздух, и наша манифестация начала ложиться, как ложится рожь в поле. И когда мы легли, началась стрельба из окон находившихся рядом казарм. Мы в панике вскочили и побежали. Свернули на соседнюю улицу, где я увидел огромную поленницу, спрятался за ней и долго лежал. Потом боковыми улицами пробрался на квартиру наших знакомых, которые жили рядом, на Бассейной. Я был совершенно один. Я был страшно перепуган.

Много ли там погибло народу?

Нет, но было много раненых. Солдаты не стремились убивать, им велели только разогнать манифестацию. Все шли радостно, песни пели. Несли лозунги «Да здравствует Учредительное собрание!», «Руки прочь!», «Приветствуем…». Такие были лозунги, сделанные дома кустарным способом. После этого об Учредительном собрании я ничего не слышал. О том, как все с ним обернулось, я узнал уже за границей – кто там выступал, кого разгоняли. В России тогда не было известно, что именно там произошло.

Лето восемнадцатого года было еще очень хорошее – по сравнению с тем, что началось потом. Кто-то нам посоветовал поехать подкормиться в город Усть-Сысольск. Мы поселились рядом с этим городом в деревне – мама, я, мой брат, бабушка, мамина сестра с дочерью и семья наших друзей. И действительно, кормили нас знаменитыми ржаными пирогами. А еще у меня было ружье, и я там на уток охотился.

Это был не только спорт, но и способ добычи провианта?

Конечно, но моя охота была не особенно успешной, так что я лишь иногда приносил какую-то тощую утку. Еды там было сколько угодно – они не знали, что такое голод, что такое революция. Хозяин наш только что из солдат вернулся и был очень к нам расположен. И вдруг, внезапно, когда я утром был на охоте, пришли люди с оружием, затолкали нас в грузовик и увезли на железнодорожную станцию. Там посадили в поезд и повезли в Москву. Под конвоем, в запертом вагоне третьего класса, с часовыми и почти без еды.

Вас схватили именно потому, что вы семья Керенского?

Мы были семьей Керенского, нас обвиняли в том, что мы хотели перебежать к белым, что мы ждали их наступления. Поездка была страшная. Конвоиры все время говорили: «Не пристрелить ли нам их по дороге? Зачем их тащить в Москву?» Но каким-то образом нас все же довезли и препроводили на Лубянку, там мы провели шесть недель. Это было осенью 1918 года. Камера была большая, абсолютно переполненная; кого там только не было – всевозможные эсеры, какие-то актрисы. Там была артистка в бальном платье. Всего, наверное, человек шестьдесят. Спали на полу рядами. В уборную водили под охраной и держали открытой дверь. Причем это была женская камера, а в ней мы, два мальчика. Нас подкармливали, все посылками делились, детям отдавали шоколад, если он у кого-то появлялся. И долгое время не было никаких допросов. Потом начали вызывать, и даже я присутствовал при допросе, стоял рядом с мамой. Ее спрашивали: куда вы ехали, зачем вы ехали, что намеревались делать? В конце концов нас выпустили. Мама написала расписку, что она не собирается покидать Россию.

Кто вас допрашивал?

Не помню и абсолютно уверен, что мы тогда этого и не знали.

Как с вами обращались?

Так же, как и со всеми остальными; во всяком случае, тогда никого не били. Спать было неудобно, кормили скверно, каждую ночь выводили людей на допрос или на расстрел. Так что люди исчезали. Потом мы вернулись в Петербург, на квартиру бабушки, мы с братом пошли в новую школу, где учились до самого отъезда в августе двадцатого года. Я ходил в кадетском мундире, в высоких сапогах – это была форма мальчиков. А девочки ходили в институтских платьях. Это то, что удалось захватить большевикам на институтских складах одежды.

Что вы тогда знали об отце?

Абсолютно ничего. То есть мы знали, что он выехал за границу, но никаких личных сношений не было – ни писем, ни звонков. Надо сказать, что в эти годы нас не трогали. Мы с братом учились в школе так же, как все остальные. Я даже выполнял какие-то общественные поручения. Например, в 1919 году мне поручили раздавать соученикам бесплатные билеты на проезд в трамвае. Билеты были на веревочке катушками – по пятьдесят или сто билетов. Еще большевики давали нам бесплатные билеты в театр. И я с 1918 по 1919 год пересмотрел почти все оперы и почти все знаменитые пьесы, которые шли в бывших императорских театрах. А потом и это закончилось.

Занятия шли как обычно, особых изменений не было. Преподаватели остались те же, но был новый начальник школы, известный педагог, настоящий большой педагог. Школа была показная, и когда в Россию приехала первая делегация из Европы, по-моему, лейбористская, они в эту школу пришли. Учеников выстроили в ряд. Предварительно нам выдали абсолютно новую одежду и немножко лучше покормили в этот день. Уже за границей я встречал людей, которые утверждали, что они были тогда в делегации и помнят этот визит. Там случился такой казус: у одной маленькой девочки англичанка спросила, чего бы та больше всего хотела, и девочка ответила: «Хлеба». У нас в школе зимой устраивались гонки на лыжах по Неве, и в качестве приза победителям давали хлеб. И каждому участнику состязания выдавалось сколько-то хлеба. В тринадцать лет я начал курить. Это были такие революционные веяния. В девятнадцатом году как-то поменял хлеб на папиросы. Пришел домой, поцеловал маму, она спросила: «Ты куришь?»

В 1918, 1919, 1920 году среди подростков говорили о политике?

Да, говорили. Хотя у нас в школе не было особенной почвы для дискуссий, среди нас не было даже полубольшевиков. Но все были всегда очень осторожны в высказываниях – и учителя, и ученики. А среди преподавателей были яркие личности. Например, учительницей рисования у нас была Татьяна Николаевна Гиппиус, сестра знаменитой Зинаиды Гиппиус. Русский язык преподавала Вера Павловна Андреева, ее брат был известным эсером. Но моя школа не совсем типична, конечно же. Я еще вспомнил о покушении на Ленина. Тогда это произвело колоссальное впечатление на всех. А мы знали людей, участвовавших в этом, некоторые из них даже одно время у нас ночевали, для других мы искали укрытие.

Вы не помните их имена?

Нет. Это не были люди, которые непосредственно стреляли в Ленина. Но они как-то были в этом замешаны и находились в бегах. Мы жили тогда в квартире нашей бабушки, но в конечном итоге нас, разумеется, уплотнили. В квартире бабушки была кухня, гостиная и две спальни, которые она еще с довоенных времен сдавала, обычно офицерам Генерального штаба, потому что она вдова генерала и была знакома с многими военными. И еще была комната, где жили все мы. И вот в квартиру вселили какого-то господина. Перед тем как съехать, он вырезал все картинки из бабушкиных книг. У нее было замечательное издание Брокгауза и Ефрона, и он выдрал оттуда все иллюстрации и смылся с ними. Но в определенном отношении это был очень полезный жилец. Он заведовал провиантскими складами, воровал там и что-то приносил. Еще мы думали, что он поставлен наблюдать за нами. При этом наша собственная квартира на Тверской уцелела, и мы постепенно перетаскивали вещи к бабушке. А потом Тверскую, конечно, отобрали.

Какие настроения были среди ваших товарищей?

Все было довольно скверно. Исчезали люди, многие эмигрировали, постоянно шли обыски, аресты. Годы 1919-й и 1920-й были очень тяжелые. Недоедание было хроническое. В двадцатом году начался настоящий голод. Мы вынуждены были менять на продукты все, что возможно: мебель, шторы, ковры. Я ездил по финской дороге в деревушки обменивать или покупать картошку, хлеб. Появился знакомый крестьянин из-под Петербурга, который нам сочувствовал и регулярно брал у мамы какую-нибудь портьеру, а взамен приносил мешок картошки или чего-нибудь еще. Наверное, он с этого что-то имел.

Как люди зарабатывали? Моя мать и бабушка сначала набивали папиросы, часами сидели. Папиросы куда-то продавались. Потом пошла мода делать шоколад. Покупался какао, потом масло, и дамы делали шоколад. Потом маме нашли службу, она два года работала переписчицей, и на это мы жили. А потом заболел мой брат – сломал руку, а потом у него начался туберкулез. При том питании, которое мы имели, эта болезнь была неизлечима. Вдруг появился человек из-за границы и сказал, что может нас вывезти. Это был такой эсер Соколов, который сейчас живет в Америке, он нам устроил фальшивые паспорта и вывез нас. Мы боялись: думали одно время, что он провокатор. Соколов сначала пришел и сказал, что папа жив, и что мы дураки, что здесь сидим. Мама страшно испугалась. Приблизительно через месяц он появился опять и спросил, что мы решили – ехать или не ехать. Мы вообще-то не хотели уезжать, но мой брат Глеб был болен, в России его нечем было лечить, и мы решились.

А не хотели вы ехать почему?

Как-то не хотели бежать. Не хотели оставлять бабушку. Но Соколов нам устроил фальшивые паспорта на фамилию Петерсонов, которые у меня до сих пор хранятся. Это происходило, когда была создана Эстонская республика. Всем эстонцам разрешили покинуть Россию – так же, как и латышам. И вот нас записали эстонцами.

Паспорта устраивал эстонский консул при посредничестве Соколова. Паспорта были настоящие, но в дороге мы пережили несколько страшных минут: я почти уверен, что комиссар поезда знал, кто мы. Дело в том, что мама везла с собой какие-то драгоценности: несколько колец, несколько цепочек, которые запрещено было вывозить из страны. Но ей сказали знающие люди, что надо обратиться к этому комиссару, и он поможет все вывезти. И мама через третье лицо ему все передала в маленьком замшевом мешочке. В Ревеле мы должны были этот мешочек забрать по указанному нам адресу. Мы пришли, нам вынесли мешочек, и мама сразу увидела, что часть вещей пропала. Однако человек, к которому мы пришли, сказал: «Берите что дают, я знаю, кто вы». В Ревеле нас посадили на сорокадневный карантин, потому что мы все были абсолютно завшивленные. Что неудивительно – зимой мы вообще не мылись. А летом я, например, ходил по Петербургу босиком: обуви не было никакой. Это было и в 1919, и в 1920 году. Когда мы приехали в Швецию, нас принимали с большим шиком, а одежда наша выглядела удручающе; какие-то добродушные шведы подарили нам костюмы на зиму. К концу августа двадцатого года мы приплыли пароходом из Швеции в Англию. Меня высадили на Liverpool Street Station. И тогда я увидел папу и встречающих, а потом мы жили в Англии безвыездно. Где-то в начале 1921 года я пошел в частную школу изучать английский язык, затем окончил университет и жил здесь всю жизнь; и мама, и мой брат всю жизнь здесь жили. Отец имать разведены, они очень дружны, но не жили вместе с революции. А папа в Англии никогда когда не жил. Он потом переехал в Берлин, потом в Париж, и потом в Америку.

 
You have finished the free preview. Would you like to read more?