Казачьи повести (сборник)

Text
Author:
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Казачьи повести (сборник)
Font:Smaller АаLarger Aa

© Оформление. ООО «Издательство „Вече“», 2014

© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2018

«Я любил Россию…»

Едва он достиг полувекового перевала, как его самого смерть настигла. В забитой отступающим войском и горькими таборами беженцев прикубанской станице Новокорсунской ему вроде и места на кладбище не нашлось. Считанные товарищи и спутники по общей беде, узнавшие его за время отступа к Новороссийску, предали тело Федора Дмитриевича земле на сколько-то там верст ближе к заветной цели у Черного моря и на столько же горьких верст подалее от родимой донской стороны. Стреляли в блеклое зимнее небо из карабинов, наганов и плакали пропахшие потом, махоркой и порохом неслезливые фронтовики. «Какой человек ушел!»… «Не сберегли для Дона, для России»… «Прощай, Митрич – светлая душа, пусть будет тебе пухом кубанская земля»…

Мы не знаем даже, нашелся ли гроб или завернули иссохшее от болезни тело в военный брезент, в домотканую полость. К закату шел день 20 февраля 1920 года, кончалась зима, кончалась война, – и вроде бы ничего не изменилось под равнодушными небесами…

А ведь он, Крюков Федор Дмитриевич, был известный на весь Дон, на всю Россию писатель. Книги его издали Петербург, Москва, Ростов. Если б целы были и не в разгоне редакции «Русского богатства», «Речи», «Русских ведомостей», вышли бы они с траурными статьями-некрологами, а братья-писатели, журналистские товарищества помянули бы хорошего писателя, милого человека, «казака», как прозвали его коллеги, «незлым тихим словом».

Хотя подходила к концу гражданская – первая из российских войн, когда счет смертей пошел на миллионы, а в кровавой кутерьме брат ломил на брата и отец, как во времена Тараса Бульбы, стрелял в сына, – кончина Федора Крюкова не осталась вовсе безвестной и безымянной, как сиротливая его могилка. Той же голодной и стылой весной двадцатого, с крестьянскими восстаниями, заговорами, концлагерями, всесильем Чека, лютой цензурой – несентиментальный осмотрительный Петроград в неубитом тощем отважном журнальчике «Вестник литературы» оповестил республику: умер… Интеллигенция, битая, стреляная, не изменившая себе, воздала последнее «прости» автору по-степному душистых, овеянных романтикой надежд донских рассказов и повестей.

Кому вы перешли дорогу, кому застили свет своими вещами, деликатный, ярко талантливый Федор Дмитриевич, – если семьдесят лет ни вашей строки в печати, ни упоминания вашего имени для широких читательских кругов? Вычеркнут из писательских синодиков, национальных мартирологов, изъят из родной литературы, – кому это было потребно? кто ответит? с кого взыщем?!

 
Братья-писатели! в нашей судьбе
Что-то лежит роковое…
 

Рукописи не горят – но слишком часто время сжигает их авторов…

Года минули, страсти улеглись, и ныне мы можем, не утаивая и не тасуя факты, оставив и слезный и проклинательный стили, спокойно взглянуть на жизнь и творчество этого подвижника отечественной словесности и рассказать правдиво и честно все, что знаем о Крюкове – писателе, публицисте, политическом деятеле.

Федор Дмитриевич прожил на свете ровно 50 лет. Родился он 2 февраля 1870 года в станице Глазуновской, что на Верхнем Дону, на самом пограничьи Области Войска Донского и «мужичьих» краев – Воронежского и Царицынского; образование получил в Петербурге, учительствовал в Орле и Нижнем Новгороде; библиотекарем подвизался и журналистом в той же столице, в первую мировую – корреспондентом на фронтах оказался, но где бы ни был, долго или кратковременно, все рвался домой, на Донщину, на берега невидной «раскольничьей» речонки Медведицы, в свои Глазуны. Трудно найти другого такого писателя, который родной сторонке так бы самозабвенно был предан, посвятил без малого все свое творчество.

Семья была исконно казацкая, всеми корнями связанная с Донским краем. Когда Федор, первенец в семье из четырех детей (два мальчика, две девочки), увидел свет, отец Дмитрий Иванович был станичным атаманом в Глазунах. Должность была выборно-накаґзная, без авторитета у казаков человек не то что станичным, а и хуторским атаманом не продержался бы. Старший урядник, простой казак, но «ваше благородие» и другие офицерские права – только на время пребывания в должности. Отца любили и боялись: был честен, семействен, домовит, строг, справедлив.

Умная и сердечная была мать, понимала людей, угадывала их поступки, объясняла все старшенькому чадушке; однажды признался писатель Крюков: за это «мою мать ведьмой называют». А к Крюкову-отцу люди шли даже с семейными тяжбами, и вот мальчуган – сын атамана становился удивленным или восхищенным свидетелем настоящих драм и комедий вовсе не хуторского или станичного масштаба, а подлинно общечеловеческих, и многое из них потом перейдет в его произведения. С местным юмором, присказками, просоленным словцом, лукавой полускабрезной песенкой, высоким евангельским речением… А еще отец брал старшенького в свои поездки по округе, – то ли «для кумпании», то ли по горячим просьбам Феди. Отец, без сомненья, как и мать, был незаурядной личностью. Он и стариков призывал для совета, чтоб помогли в сложном деле отыскать правду – кого усовестить, кого примирить, кого ободрить. Из детства осталось в мальчике: редки у отца случаи наложения штрафа на непослушного, все больше на совесть упирал. У Дмитрия Ивановича не часто дело переправлялось в суд – решалось в правлении, хуторском или станичном, и только по справедливости. Добротой и умом Федя и в отца, и в мать пошел. Очень любил их и ценил, малограмотных, интеллигентных, мудрых. От них перенял ненасытное стремление все делать «по правде», «по-человечески».

Возможно, что, не пойди он в историки, выбрал бы карьеру юриста, очень популярную в ту пору. Недаром дебютирует (в 22 года) ярким очерком «Казачьи станичные суды» (1892), недаром в пору каникулярных приездов собирались к юному станичному «аблакату» за советом обойденные справедливостью казаки и казачки (отец к той поре уже успокоился на местном кладбище, вскоре за ним последовала и особенно горячо любимая мать). Как и на протяжении всего творческого пути, автор очерка о казачьем суде далек был от одностороннего «народнического» любования общинными порядками. Для молодого писателя жизнь земледельцев-казаков, привязанности к которой он не скрывает, «подвержена» не только любованию, но и критическому осмыслению. А сильнейшее крюковское орудие борьбы с несимпатичными явлениями жизни – это его юмор. И вот рядом с глубоким и серьезным описанием разных сторон казачьего бытия, выплескивающегося в суды, непременно соседствует улыбка. Дело о базаґх (казачьих дворах) и о «тяжбе огорода», дело о драке (с угрозами судей буянам утихомириться, «а то, ей-Богу, остебнем!»). Читатель окажется вовлечен в самую станичную «подноготную»: узнает, что истец «у чужой бабы был… по ногам бьют, чтоб не ходили»; узнает, отчего крепкие клятвы вроде «лопни мои глаза», «под присягу пойду», «сниму иконы» утратили свое значение; узнает, что и примиренные стороны, и судьи никогда не отказываются «обмыть» мир: «Без магарычей нет у казаков и речей». В многоголосом гуле жизни сосредоточенный исследователь с малых лет оказался готов различать ту хорошую сторону ее, как «полная свобода прений и самая широкая, ничем не стесняемая гласность». Заглядывая и вовсе в святая святых жадно изучаемого им донского быта – в глубину отношений казака с властью, с законом, увидит и другое автор «Станичных судов». Увы, «сознательное и независимое пользование обычаем» редко, и носители справедливости, как отец, происходившие из неученых казаков, отчуждаются от закона, от защиты и охраны народных прав, а встречаются лишь с тем законом, который требует от них только уступать.

Вера отцов требовала уступать, сыновья не очень с этим мирились. Несправедливость общественного строя для пытливых, несогласных, как Федор, желающих думать по-своему, по-новому стала очевидной уже в гимназии. Не от этих ли своих собственных неуступчивых юношеских порывов к правде и справедливости явятся у писателя характеры гимназистов-протестантов в ранних и зрелых рассказах и повестях: «Из дневника учителя Васюхина» (1903), «Картинки школьной жизни» (1904), «Неопалимая купина» (1912) и др. «Бунташная» казачья разинская или булавинская старина лишь краем заденет душу писателя, ей он отдаст малую толику таланта в ранних исторических рассказах, таких, как «Гулебщики» (1892), «Шульгинская расправа» (1894). Главное внимание будет сосредоточено на временах сегодняшних, противоречивых, зовущих, порой очень смутно связанных с будущим.

Если уж «по порядку», то было у Федора так: двухлетнее приходское училище в Глазунах, восьмилетняя гимназическая пора (1880–1888) в окружной Усть-Медведицкой гимназии (здесь познакомился и сошелся с Сашей Поповым, тоже будущим писателем А.С. Серафимовичем); после гимназии встал вопрос, как быть дальше? Уже не молодые и не шибко здоровые, малообразованные мудрые родители согласно решили: ехать охочему до знаний первенцу в столицу за высшим образованием, выдюжим еще четыре – 1888–1892 – годочка (по традиции семьи, Федор станет помогать младшим – брату и сестрам, опекать и заботиться всячески – до самой кончины своей). Учиться пошел не в престижный университет, а в демократичный, готовящий учителей Петербургский историко-филологический институт. И не промахнулся. Сынов казачьих в этом детище великих реформ было не много, в основном учились отпрыски чиновников невысоких классов, белого духовенства, небогатых служилых дворян. Общественным настроем своим, вобравшим идеи народолюбия «золотых» шестидесятых годов, оказал институт огромное мировоззренческое влияние на Федора, не только расширил кругозор с казачьей, до известной степени сословной вышки всероссийской, но и привил те новые социально-нравственные понятия, которыми была горда отечественная ищущая интеллигенция целое полустолетие, органично пройденное ею под стягами народничества.

 

Поэтика произведений Федора Крюкова оказывалась непредставима без милого образа родной донской стороны с ее синими неспешными реками, полынной степью с бегущими под ветром шарами перекати-поля, желто-серых песчаных бурунов, изумрудных мочежинок… [1] Два образа теперь соединились в молодой, сентиментально-романтической и вместе с тем ищущей новой духовной родины, твердой идейной основы душе: великой, идущей к какому-то большому перелому России и отчего края – «бесхитростной степи, солнцепека и хуторской непосредственности». Исповеднически скажет Крюков на исходе творческого пути в канун революции: «Я любил Россию – всю, в целом, великую, несуразную, богатую противоречиями, непостижимую. „Могучую и бессильную…“ Я болел ее болью, радовался ее редкими радостями, гордился ее гордостью, горел ее жгучим стыдом… Но самые заветные, самые цепкие и прочные нити моего сердца были прикреплены к этому вот серому уголку, к краю, где я родился и вырос… Я любил казака-землероба, повинного долгой воинской работе. Я издали угадывал родную фигуру в фуражке блином, в заплатанных шароварах. С лампасами, в чириках[2], и благодушно смеялось мое сердце при звуках простодушной речи казацкой, трепетно отзывалось на тягучий мотив старинной казацкой песни…» [3].

Кажется, сильнее не сказать о сыновней привязанности к Отечеству. Но здесь Крюков описал начальный, так сказать, «романтический» период становления своего мировоззрения. Одна из высших ступеней этого пути к вершине достигнута им в пору первой революции. Как общественник, и политик, и художник Крюков рос стремительно. Расставание с гимназией произошло после 13-летней педагогической деятельности, когда статским советником он был избран от Области войска донского в депутаты 1-й, самой фрондерствующей, даже самой, пожалуй, мятежной из четырех российских Государственных дум. После ее решительного, хотя и иезуитского, ночного разгона обычно нерешительным, рефлектирующим царем Крюков оказался в числе 169 вольнолюбивых депутатов, подписавших Выборгское воззвание протеста против действий Николая II. Политическая карьера пресеклась на целые десять лет. Писателю, как и его сотоварищам, пришлось выполнить почти неизбежную для российского свободомыслящего интеллигента тюремную подать – отсидеть за Выборг в «Крестах». Потом он окажется высланным с легитимного православного тихого Дона в бушующий разнонаправленными страстями Петербург (случалось в нашем Отечестве и такое). Там он стал – после недолгой «смирной» службы – библиотекарем Горного института – сотрудником «тенденциозного» антиправительственного журнала В.Г. Короленко «Русское богатство» и основателем тоже легальной постнароднической партии народных социалистов.

Но еще с институтской и учительской поры осознал «казак», чем ему грозило «выламывание» из сословия, которому он отдал душу, посвятил свой литературный талант. Крюков на родимом тихом Дону видел и смущающее душу: он, – писатель, педагог, интеллигент из простых казаков, в своих желаниях «внести свет» в казачью среду, чтобы «раздвинуть стиснутую жизнь», отнять у нее «оскудение», отсталость и неизбежное в будущем хозяйственное порабощение, – он для носящих лампасы станичников «чужак», «сюртук»; «интеллихент», «казак наоборот». Не раз испытает на себе цельный, правдивый перед собой и читателем Крюков эту двойственность, «зыбкость» (его любимое слово) своего положения.

Путь к писательству оказался для него не легким и не прямым. В год окончания института, 1892-й, голодный и холерный, картины всесветного бедствия – что нижегородских сеятелей, что донских хлеборобов-казаков и их соседей «хохликов», – как шутил Крюков, – очень подействовали на 22-летнего выпускника, и он всерьез раздумался: надо идти «в народ» ради реальной ему помощи; а сделать это лучше всего в роли простого и близкого к селянину-хлебопашцу иерея… Время еще дышало могучими народническими порывами, пусть даже воплощающимися в не такую уж худую теорию «малых дел»: истовые хранители наследства еще досиживали свои сроки по тюремным замкам, маялись в архангелогородских или якутских ссылочных тмутараканях, но их идейный и нравственный настрой торжественно и чудно вливался в поколение сыновей и младших братьев, – крюковских ровесников[4], и особенно через журналы и газеты, как тогда говорилось, определенного направления. Конечно, священником полнокровный, общественно активный и склонный к художественному видению мира Крюков не стал, ему ближе была муза «мести и печали», нежели духовная проповедь. Однако молодые порывы и симпатии нашли-таки отражение в творчестве и ранних и зрелых лет («К источнику исцелений», 1904, «Воины-черноризцы», 1911, «Без огня», 1912, «Сеть мирская», 1912, «О пастыре добром», 1915, и др.), – и прежде всего в характерах близких к народу, душевно чутких священников, монахов. Один из обаятельных образов – воина-священнослужителя – нарисован Крюковым в последнем очерке-воспоминании: его земляк Филипп Петрович Горбаневский в трудную минуту боя – с крестом в руках – пошел впереди атакующей цепи и пал смертью героя вместе с другими офицерами и солдатами.

Одной из важнейших своих задач беллетриста, и в первую очередь публициста, Крюков считал развенчание легитимистского мифа об однородности казачества, его искренней и полной преданности «престол-отечеству». В некоторых своих вещах поры 1-й русской революции, например в очерках «О казаках» (1907), он касается проблемы, что такое «казак истинный», а кто такие «казаки наизнанку»[5]. «До сих пор, – пишет автор, – казачество почиталось… девственным, свободным от политики, от мысли, от рассуждений, послушным и исполнительно преданным. Оно прославлялось и в патриотических стихах, и в патриотической прозе, и в речах высокопоставленных ораторов…

 
Нам не надо конституций,
Мы республик не хотим,
Не дадим продать Россию,
Царский трон мы защитим!..»
 

И вот последовало возмущение казачьих станиц из-за использования донских казаков в полицейских целях против восставшего народа, – правительство принуждено было отказаться от своих планов. И с ликованием отмечал Крюков: все станицы просили – Усть-Медведица требовала. С болью пишет очеркист о «расслоении казачьей массы»; а что объединяет ее, в чем суть «казарменно-полицейской спайки»? Неужто красные лампасы? Так они для одних «источник выгод, почестей, доходов», для других – «тяжкое иго и бремя неудобоносимое».

Социальная поляризация достигла своего апогея: чиновничьи должности заняли «хозяйственные мужички», расплодились торговцы, кулаки, ростовщики – и все в лампасах, есть и безлошадный опустившийся казак, нравственно раздавленный нищетой своей: он мечтает о службе в полицейских стражниках «как о кладе» [6]. И есть группа людей, казаков, не носящих лампасы, – «ряженых», по терминологии старых урядников: учителя, юристы, врачи, интеллигентные офицеры и священники. Они особенно близки по духу автору, и прежде всего тем, что он как народный социалист стоит на позиции отнятия земли у помещиков и крупных землевладельцев и – непременно без выкупа[7].

Вообще для личности Крюкова характерно полное отсутствие двойственности – натура прямая, искренняя, художническая, человек, исполненный безграничного доброжелательства. И когда в 1906 году он выступил одним из создателей легальной партии народных социалистов, ее политическая программа и идейно-нравственная направленность творчества писателя явили полное единство.

«Народное благо – такова цель, к которой мы стремимся», – заявляла партия энесов. Путь к нему пролегает через общий труд – он и является гарантией прав личности, общества, всего народа от посягательств со стороны и классов и индивидуумов. Народное государство должно быть трудовым, и сплочение всех трудящихся в одно солидарное целое может произойти только в государстве социалистическом. Самоценность и верховенство личности требуют равенства в обществе. Частная собственность на землю и богатства природы представляется недопустимой, нравственно неприемлемой: лишь сделав всю землю, все орудия и материалы, все средства производства общим достоянием, это государство излечится от язв безработицы, рантьеров. Кроме классовой борьбы партиец не вправе игнорировать другие виды борьбы. Нельзя придавать программе классовый характер. Лишь объединив все трудящиеся массы в одном властном стремлении, можно осуществить свои идеи. Интеллигенция должна считать себя неоплатным должником народа. Рожденная пятым годом Программа решительно заявляла: «Ни одна еще революция не проходила под знаменем таких высоких идеалов, как русская. Еще не было случая, чтобы такой высокий подъем революционной энергии трудового народа совпадал с таким широким распространением в его среде сознательной мысли». Будущая же революция, вопреки утверждениям политических оппонентов, будто она совершится в пользу капитализма, который был верным союзником самодержавия и теперь не решится изменить ему, – произойдет под знаменем социализма; для нее есть лишь один выход: восстановить права личности и обеспечить интересы трудового народа. Это и будет главной задачей будущей революции[8].

 

Беллетрист, публицист, общественник Крюков всю жизнь служил этим идеям: труд, народное государство, социалистические идеалы, частная собственность на землю отрицается. Чего же – привычного – здесь нет? Да отсутствует классовая ненависть – ее круг единомышленников Крюкова не принимал решительно: на первом месте – личность, а не класс…

Социальные проблемы возникали у Крюкова-очеркиста, а затем и беллетриста под значительным влиянием «беспартийного социалиста» Короленко (так тот себя называл) и других писателей и общественных деятелей «Русского богатства», где он стал сотрудничать с конца 90-х годов. Очень характерным окажется для мировоззренческих позиций автора очерков «На тихом Дону» (1898) признание – ему трудно рвать «корни», связывающие его с родным углом: «С глубокой скорбью я менял эту беззвучную тишину поросших травой улиц на грохот мостовой, на фабричные гудки, грязные и пыльные улицы и каменные высокие дома с вонючими дворами». Но сие отнюдь не «народническое» неприятие «язвы пролетариатства», в чем новоявленные «ученики» обвиняли «хранителей наследства», – демократические и социалистические идеи Крюкова сильнее, дальновиднее сиюминутных схваток. «И здесь, в этой тишине, – продолжает мысль очеркист, – бывают, я знаю, потрясающие драмы, произвол так же безвозбранно подвизается тут, горькая нужда бьется, и плачет, и не находит помощи; подлость и ненависть к свету свили и себе прочнейшее гнездо». Совсем по Глебу Успенскому: «власть земли» и власть «разбитных слуг господина Купона»… А «крик боли» и бессилия среди родной прекрасной природы смолкает или пропадает бесследно. Выход из сложностей жизни молодой писатель отыщет, как и его учителя из «Русского богатства», на путях не классовой, а общедемократической борьбы.

В добрых традициях демократической беллетристики будет отстаивать Крюков интересы казачьего сословия. Нам для понимания позиции автора очерков и его творческого метода – активного вмешательства в жизнь – очень интересен отраженный в очерках спор, разгоревшийся на борту парохода «Есаул», – в сражение с товарищем прокурора ринулся наш писатель. Казаки-рантье, говорите вы, юрист. Полноте, давайте с цифрами и фактами в руках. Итак, казак-хлебороб, труженик, на пяти-шести десятинах пая («пайка») кормит семью. А кто скажет, достаточно ли трех сотен на коня и справку, когда он идет на царскую службу? Нет, конечно! Невежество? Но на всю Донскую область нынче одна гимназия в Новочеркасске, а в трех окружных центрах – Усть-Медведицкой, Нижне-Чирской, Каменской – вместо них открыты низшие военно-ремесленные училища, мальчиков обучают делать седла, плети… А в казачьей столице 10-летнему казачонку трудно пробиться к учебе. Вот вам и льготное «странное сословие», чья кровь во имя Отечества густо пролита в Европе и особенно в Азии… [9] Крюкову, прекрасно знающему заботы донского труженика, воспитанному на традициях святых 60-х, близки мотивы русской поэзии некрасовской школы:

 
Стонут Польша, казаки, забитый еврей,
Стонет пахарь наш многострадальный…
 

И не на зажиточного – на рядового казака-землероба ориентируется писатель, не на щеголеватого, для смотров, воина с пикой и чубом. Для Крюкова, привычно глядящего «в корень», казак – это «тот загорелый, заветренный, мазаный человек, над которым неизменно тяготеет суровая власть земли, нужды и вечная необходимость неустанного труда, чтобы не умереть с голоду. Кроме всего этого, на нем давящим бременем лежит – даже в домашней жизни – обязанность быть каждую минуту готовым выступить в полном вооружении и на своем собственном коне против врагов отечества» [10].

Совершенно ясно, что Крюков органически не мог защищать интересы нетрудовых слоев казачества. Как один из литераторов школы Короленко, один из учеников писателя-демократа, писателя-гуманиста, быть может, самый яркий и талантливый, он в этой школе унаследовал от великой классической литературы «золотого» XIX века неколебимую верность идеям служения народу, соединенную с готовностью сражения за свои идеалы повсюду, нравственную чистоту и такое же высокое бесстрашие в борьбе с любыми проявлениями деспотизма, шовинизма, национальной нетерпимости. Эта всегдашняя, унаследованная от «хранителей наследства» «тенденциозность» позиции – только на стороне народа – сочеталась с готовностью сражаться в этой общедемократической борьбе в союзе с любыми партиями, с главным противником – самодержавным режимом. Оттого-то в «Русском богатстве», во главе которого с начала 900-х годов стоял наследник лучших традиций народничества Владимир Галактионович Короленко, были люди, находившиеся и вне партии и примыкавшие к народным социалистам, трудовикам, близкие к эсерам, социал-демократам, – всех объединяло неприятие режима, постоянная – по всему фронту – борьба с ним.

Влияние Короленко на молодых писателей было значительным – идейное, нравственное, художественное, авторитет его как совести нации, публициста, беллетриста, общественного деятеля необыкновенно высок в глазах последователей и учеников. С.Я. Ельпатьевский – продолжатель традиций Короленко в раскрытии сибирской тематики, автор очерков и рассказов о Сибири, публицист, мемуарист; С.С. Кондурушкин – автор очерков и рассказов о Сирии и Сибири, о духовенстве, о рабочих, корреспонденции о деле Бейлиса; С.Н. Елеонский (Миловский), разрабатывавший тему русского духовенства; Д.Я. Айзман – прозаик, драматург; А.В. Пешехонов и В.А. Мякотин, А.Г. Горнфельд – публицисты, историки литературы, критики – из тесного круга редакции «Русского богатства».

Крюков был и лично, и идейно, и творчески привязан к «школе Короленко» – Владимир Галактионович в недолгую, но плодотворную пору ученичества внимательно пестовал, заботливой рукой направлял в литературе, печатал едва ли не все, что с 1896 года, с прелестной романтической «Казачки», приносил Крюков в журнал. Короленко ценил в Крюкове его неподдельный, прирожденный демократизм, любовное и талантливое отображение «известного ему быта», приверженцем которого он показал себя с первых вещей у «богачей», умение учиться на лучших традициях родной литературы, особенно – быть верным реалистическому направлению. «Нужно искать красоты и жизненной правды вместе, – учил начинающих литераторов Короленко. – Жизненная правда проста, сурова, иной раз непривлекательна, но если суметь овладеть ею, то с нею и красота прочнее… Это трудно, именно это ценно» [11]. Короленко очень импонировало в Крюкове стремление исходить родную землю «апостольским способом». Руководитель «Русского богатства» назвал такую манеру писательского «хождения в народ» – «с котомкой за плечами», когда возвращаются, «не потеряв молодости и с опытом зрелых людей». От Короленко получил Крюков первые серьезные уроки политологии, требующие от прозелита отрешения от «устойчивого равновесия совести» отцов и умения соединять свое мировосприятие народолюба с прямой личной ответственностью за очевидно неправый «весь порядок вещей» [12]. Короленко больно ударила гибель сотоварища и ученика, он отозвался на нее горестными строками: «Получил от Горнфельда известие о смерти Ф.Д. Крюкова. Очень жалею об этом человеке. Отличный был человек и даровитый писатель. Умер и И. Шмелев. Как подумаешь, – так еще недавно оба начинали свою литературную карьеру» [13].

Как беллетрист он начал ее в «Русском богатстве» – автору «Казачки» было 26 лет. Чем очаровывает рассказ? Конечно, прежде всего обаятельным образом Натальи Нечаевой, «Наташки» по-станичному, смуглой южной горькой красавицы, сдержанно-страстной, сильной и вместе беззащитной юной женщины, настоящей казачки, по которой жизнь прошлась так безжалостно, вместо счастья подсунула одни страдания.

Простенькая вроде история, и далек Крюков от широких обобщений, и вселенским протестом смерть героини не прозвучала, возможно, молодому автору дыхания не хватило, – но сумел он создать рассказом своеобычный реквием по загубленной казачьей мадонне, и таким искренним, – негромким, но сильным, как все у Крюкова, – протестующим аккордом прозвучал он, такое грустно-светлое ответное чувство в читательской душе заставил отозваться. И впредь лучшие произведения Крюкова бередили сердца, очищали души от скверны, звали к нравственной устойчивости, к глубоким и ясным раздумьям над смыслом бытия и желанию устроить его добрым и мудрым образом. То есть вершили то свое, главное, что может желать для себя классическая литература, особенно – русская, изболевшаяся несчетными страданиями и бедами своего народа, радующаяся немногими скупыми радостями его. Будут у писателя произведения не менее талантливые, тоже исконно казачьи и тоже уникально крюковские, – но печальный и светлый рассказ «Казачка» останется живой особой вехой на художническом его пути.

Уже в «Казачке» заложено то неповторимое, своеобразное очарование Донщины, которое будет раскрываться в последующих и позднейших рассказах и повестях Крюкова; совсем «чеховское», а то и «бунинское» умение найти тот впечатляющий образ, который так много скажет о персонаже: «смелая и влекущая» улыбка у Натальи, «легкая щеголеватая походка», «странная усмешка», «сердце непокоренное».

Реалист по самой сути своей, Крюков с первых шагов в литературе выступил как большой мастер психологического и словесного портрета. Его персонажи проступают в своих характеристических чертах чаще всего через передачу каких-то сторон их внешнего облика, связанных с поступками, выразительной местной речью их самих и окружающих, ярко запоминающимися картинами быта и природы. Особенность Крюкова-художника в этом слитном, синтетическом раскрытии социальной, нравственной, духовной сущности его героев.

Вот Кондрат Чекушев, самый несимпатичный, но и самый колоритный, самый значительный персонаж из чудесного рассказа «На речке лазоревой» (1911). Сколько лютой силы и сколько мелкой ничтожности в нем, он умеет пресмыкаться, научен подавлять, втаптывать в грязь, ломать. Настоящий сын своего времени – эпоха все «негодяйское» свое отдала ему. Чекушев у Крюкова дюжий, широкоплечий, в фуражке не казачьего образца (с алым околышем), а в синей, похожей на жандармскую. Рубаха на казаке разорвана, штаны в неимоверных заплатах, ноги украсили «желтые туфли – очевидная претензия на моду». У него «квадратное костлявое лицо… с грушевидным носом и клочками бороды», он излучает «гипноз умелой наглости и самоуверенности», сковывающий чужую волю. Его речь точно воспроизведена автором – она выдает человека, потершегося возле начальства, вкусившего власть, – наглого и с претензиями на «культурность». Критики, столкнувшиеся в лице Крюкова с художником малоизвестной российскому читателю Донской стороны, единодушно отмечали: очень трудна в передаче своеобычность местного говора, – и писатель это делает мастерски… Вот как у него изъясняется Чекушев. «Взялся кучером, то и правь форменно, – выговаривает он мальчонке, – чтобы видно было, что ты есть кучер с мозгами… Дилижан должен идти у тебя, как на лесорах»; и все-то он в бытность полицейским едал: «Коклеты, минигреты, биштеки», «по-нашему – жидкая каша, по-ихнему – суп».

Этот «внешний» портрет героя для Крюкова – только этап в создании психологического портрета, невозможного без показа того же Чекушева через отношение к нему окружающих. Бывший полицейский последовательно высвечивается в социальном отношении, бытовом, семейном, но главное – в нравственном. Недаром последний, высший суд произнес над ним не одностаничник, и не восставший на него сын, и не лишенная им человеческого подобия жена – он сам, и это всего важнее для никогда не торопящегося конечным осуждением писателя-гуманиста, ученика короленковской школы. Характеристику автора всегда дополнят симпатичные ему персонажи: «Кондрат? Человек городской, продиктованный… ндравный… Начальник строгий, а подчиненных мало – баба да малый мальчонка… над ними и мудрует… Как придет, сейчас ее на коленки: „Проси прощения, стерва!“ Кланяется она, кланяется ему в ноги, а за что – неизвестно!.. Калекой совсем сделал… Ногой топнет: „Смир-рно!.. Играй песни, стерва!“ Стоит она на коленях, играет…» [14].

1Буруны – застывшие песчаные гребни; мочежина, мочаг – мелководное место, ровное, сырое, часто от ключа.
2Чирики, черевики, чувяки – мужская и женская легкая обувь (донской словарь).
3Крюков Ф.Д. Первые выборы. – Русские записки, 1916, № 4, с. 163, 165.
4Г.В. Плеханов глубоко и проницательно отчеркнул различия в мощном полувековом исконно российском движении: «Народничество как литературное течение, стремящееся к исследованию и правильному истолкованию народной жизни, – совсем не то, что народничество как социальное учение, указывающее путь „ко всеобщему благополучию“» (Избранные философские произведения, т. V. М., 1958, с. 71).
5Парадокс истории: когда в первую революцию его клеймили этой кличкой, – Крюков обижался; через десяток лет, уже находясь в белом стане, лепил в донской печати клеймо «ненастоящих», «лжепатриотов» тем казакам, которые отступились от «заветов отцов», «традиций тихого Дона». Крюков же и выказал истинное бесстрашие в отстаивании своих убеждений, его не пугало и самое суровое возмездие за них. В пору «расказачивания», с жутким институтом заложников, реквизициями, бессудными казнями, оказался в руках своих политических врагов, провел ночь в «тигулевке», столь ярко описанной им в эпилоге рассказа «В родных местах». На следующий день его доставили в Усть-Медведицкую, грозя пустить «в расход», но ему повезло – в штабе соединения оказался давний друг, а теперь красный командир Ф. К. Миронов, однако и ему не удалось уговорить Крюкова «остаться писателем», выйти из войны… И хотя ответил отказом, его отпустили, и он продолжил борьбу. Как трагически развела давних друзей классовая война, свидетельствует эпизод их дружбы: в конце 1906 года подъесаул Миронов дарит фотографию свою Крюкову: «Дорогому борцу за счастье и светлую долю русского народа… Автономия донских казаков будет нашим девизом, и на этой платформе лягут наши головы». Трагизм этих двух судеб превосходит романтические придумки: воевали в разных странах – но равно настигла трагедия сурового времени.
6Такого вывел Крюков в ярком рассказе «На речке лазоревой».
7Цит. по: Крюков Ф.Д. О казаках. – Русское богатство, 1908, № 4, с. 25–47.
8Пешехонов А.В. Исторические предпосылки к нашей платформе. – Русское богатство, 1906, № 6, с. 165–166.
9См.: Крюков Ф.Д. На диком Дону. – «Русское богатство», 1898, № 8, с. 59; № 9, с. 122.
10Крюков Ф.Д. На тихом Дону. – Русское богатство, 1898, № 9, с. 124.
11Короленко В.Г. Избранные письма, т. III. M., 1936, с. 179–180.
12Короленко В.Г. История моего современника. – Собр. соч. в 10-ти томах, т. 5. М., ГИХЛ, 1954, с. 22.
13Письмо к С. Протопопову от 25. VIII. 1920 г. – Былое, 1922, № 20, с. 26. Известие о смерти Шмелева оказалось ложным, время его помиловало, он жил и творил еще 30 лет. Крюков погибал дважды – еще и как писатель, 70 лет ждал он воскрешения; дождался.
14На Дону говорят: песню не поет, а играет.