Лик умирающего (Facies Hippocratica). Воспоминания члена Чрезвычайной Следственной Комиссии 1917 года

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Предисловие автора

Началом русской революции принято считать февральские дни 1917 года. Взгляд этот ошибочен. Распад нашей государственности начался с позорной японской войны и ужасов Цусимы. Февральские события только заключили его.

Возникшая в далекой Сибири, быстро подавленная в Великороссии, революция 1905 года в наших западных окраинах приняла такие размеры, которые потребовали более двух лет для ее ликвидации. Эта ликвидация, совершавшаяся в 1906–1907 годах, завершилась военными судами. В одном из таких судов, учрежденном в Латвии, я был военным прокурором, и, хотя никаких записей в то время не вел, все же сохранившиеся мои обвинительные речи с помощью памяти позволяют восстановить ряд моментов, объединяющих революции 1905 и 1917 годов в одно оригинальное целое.

Во время Великой войны служба на фронте в качестве военного юриста позволила мне ознакомиться с армией, ее бытом, условиями, деятельности и причинами, обратившими впоследствии наши войска в главный фактор разрушения государственности.

Наконец, назначение меня А. Керенским в состав Чрезвычайной следственной комиссии по расследованию действий бывших царских министров и участие в качестве члена, а затем председателя в Чрезвычайной следственной комиссии по делу о мятеже генерала Корнилова, поставили меня в известную близость к некоторым событиям нашей государственной и общественной жизни, позволили непосредственно ознакомиться с личностью и деятельностью их руководителей.

Ставя себе задачей показать лик умирающей России, дать эскиз общественных, бытовых и исторических явлений, которые предшествовали катастрофе, ей содействовали и ее сопровождали, я попытаюсь нарисовать ланд-карту, по которой читатель мог бы проследить тот путь, который неизбежно должен был привести и действительно привел бывшую империю к распаду.

Был бы очень счастлив, если бы сумел это сделать так, чтобы высказываемые мною мысли и идеи сохранили бы во все время этого пути известную плавучесть и не опускались бы сразу на дно мозгового аппарата читателя.

Изложить необозримую картину русской катастрофы по личным наблюдениям и воспоминаниям нет, конечно, никакой возможности, и потому большая часть моей работы составлена по литературным источникам и прежде всего по газетам и журналам 1916-го и 1917-го годов, из которых я заимствую не только факты, но также часто образа, сравнения и суждения. Богатый материал также после военная мемуарная литература, воспоминания, очерки, дневники и статьи. Пользовался я и разного рода публицистическими и научными трудами, имевшими отношение к разрабатываемой мной теме. Указание в каждом отдельном случае источников, из которых почерпнуто множество приводимых данных до такой степени испещрило бы текст ссылками и примечаниями, что связное изложение его стало бы невозможным, а внимание читателя постоянно бы отвлекалось. Поэтому источники я буду указывать лишь в тех случаях, когда самая оценка сообщаемых данных определяется тем, откуда факт заимствован, или кем именно мысль высказана. Там же, где этого нет, перечисление источников в тексте я буду избегать и ограничусь приложением к книге библиографии, которой при составлении ее пользовался.

От первоначального намерения включить в этот труд главы о мятеже Верховного Главнокомандующего генерала Корнилова и тех событиях Февральской революции, которые с ним непосредственно связаны, пришлось отказаться, так как их изложение требует метода исследования, не соответствующего принятому в настоящей работе.

Обстоятельство это, впрочем, на полноте книги не отразится как потому, что Корниловское движение является лишь одним из эпизодов революции, так и оттого, что историю этого движения я предполагаю выпустить в ближайшем будущем отдельным изданием.

Руководствуясь Лассалем, советовавшим прежде всего уметь честно смотреть в глаза «тому, что есть», я постараюсь не упустить никаких и ничьих достоинств и отменить все заслуги, но скажу и всю правду и о пороках.

Ничто не обходится так дорого, как склонность к самооколпачиванию и самоублажению. Нелепый оптимизм кровью записывается жизнью на народном организме.

Я предвижу всю ту грязь, которою меня будут обличать люди, склонные святое чувство любви к отечеству обращать в животный инстинкт, в котором всякое понятие о правде и добре заменяется невежественным эгоизмом, презирающим все кроме себя. Этим людям я хочу вперед сказать, что гнев не всегда вытекает из ненависти. Основанием его часто бывает глубокая и сильная любовь.

Давно и справедливо сказано:

«Умный человек может любить свое отечество как безумец, но не как дурак».

1935 г.

Глава 1. При царском режиме

I. На Кавказе

Военная Академия. – Служба на Кавказе. – Генерал Окулич-Казарин. – Дело об изнасиловании. – Дело князя Церетели. – Военные суды и солдаты.

Недавно путешествовавший по России американец сказал, что Харьковская народная лечебница произвела на него впечатление великолепного бриллиантового перстня на руке одетого в лохмотья человека.

Символизировать довоенную Россию одетым в лохмотья человеком было бы, конечно, несправедливым преувеличением, ошибочна так же и общераспространенная вера в ее сказочные богатства. Те сокровища, которыми владела Россия, были зарыты в недрах земли, покрывали отдаленные лесные пространства ее окраин, находились в текущих по малообитаемым губерниям могучих реках и хранились в недоступных водах Ледовитого океана. Все это были не богатства, все это были только возможности. Обладавший ими народ был беден.

Адам Смит1 определяет благосостояние народа количеством находящегося в его обращении металла. У русского мужика оно состояло из медного пятака в кармане и медного креста на шее. Печать этой бедности лежала на всех учреждениях страны: на ее чиновниках, военных, администрации и всей вообще государственной жизни. Бедность была одна из причин того, что в России многое было второсортным, недоделанным и потому отсталым.

Но склонность к перстням, не соответствовавшим костюму, была и у дореволюционной России. Занимая 1/6 часть всей суши и являясь поэтому скорее страной света, чем государством, Россия 60 лет тому назад имела только шесть университетов2. Эта бедность не удержала, однако, Императора Александра Второго от учреждения специальной, несуществовавшей ни в одной другой стране Военно-Юридической Академии3. Дарованный Царем народу новый Суд должна была получить и армия.

Курс наук в Юридической Академии был установлен соответствующий программе юридических факультетов университетов с добавлением к ней военных законодательств, как отечественных, так и иностранных государств. Поступлению предшествовал конкурсный экзамен, на который в мое время являлось человек 80 офицеров, а принималось 15. С самого своего возникновения Академия была поставлена в исключительно привилегированное положение. Украшавшие ее стены портреты свидетельствовали, что в ней читали свои лекции многие из творцов русского права. Она занимала прекрасное помещение в лучшей части Петербурга4, имела образцовую библиотеку, обслуживалась светилами петербургской профессуры и обеспечивала своих слушателей не только всеми научными пособиями, но еще и повышенным окладом содержания.

Все это обходилось в такую сумму, на которую с успехом можно было бы содержать в провинции несколько юридических факультетов с сотнями слушателей, и все это, в конечном результате, давало государству ежегодно 12–15 юридически образованных офицеров.

Во что обходился стране каждый такой офицер?

При более чем скромном бюджете Министерства Народного Просвещения академия была, конечно, несоответствующим костюму перстнем, но те, кому посчастливилось получить от нее свой духовный хлеб, всегда будут вспоминать с чувством величайшей благодарности и эту свою «alma mater» и ее державного основателя.

Строгий конкурсный экзамен, являвшийся естественным отбором одинаковых умственных сил, профессора, знавшие каждого слушателя своей маленькой аудитории и направлявшие его индивидуальные способности, наконец, совместная работа десятка офицеров в течение нескольких лет – все это создавало традиции и позволяло изучаемой науке права выковывать свои принципы законности гораздо глубже, чем в университетах, где сотни слушателей часто видели в дипломе лишь фундамент для постройки будущего служебного здания.

Созданные этими традициями взаимная поддержка и стойкость в убеждениях и были причиной того недоверия, с которым власть относилась к Военно-окружным Судам5, упорно отказывавшимся служить видам и намерениям правительства.

Вот почему закон о военно-полевой юрисдикции воспрещал назначать в состав военно-полевых судов6 военных юристов, а обследование создававшихся во время войны7 бесчисленных дел о «предателях» неизменно поручалось следователям8 и прокурорам гражданских а не военных судов: таких прославленных специалистов по этого рода делам как следователи Кочубинский и Матвеев и прокурор Жижин, среди военных юристов не было и быть не могло. Те политические дела, которые после революционного 1905 года передавались военно-окружным судам, имевшим право применять смертную казнь, рассматривались с таким строгим соблюдением закона, которое делало их приговоры неуязвимыми даже для либеральной печати и выступавших в военном суде гражданских адвокатов.

* * *

Награжденный за окончание академии чином капитана9, я начал свою юридическую службу на Кавказе и по принятому порядку в течение 5 лет нес там обязанности военного защитника10. Относился я к ним с большим интересом, прилежно готовился к каждому делу и скоро приобрел многочисленную клиентуру. Этому содействовало еще и то, что защитникам строго воспрещалось принятие какого-либо гонорара, подсудимый же имел право избирать себе того из них, который казался ему наиболее желательным. Все защитники находились в ведении и подчинении у своего естественного противника – военного прокурора. По-видимому, не только его генеральский чин, но и важнейшее право аттестации открывали полную возможность давать выступлениям своих подчиненных на суде желательное для него направление. Но свобода действия этих подчиненных как «стороны» ревниво охранялась традицией и всякие разговоры и споры по делам вне залы заседания считались бестактностью. Моим начальником был генерал Окулич-Казарин11, поляк, принявший православие. Прекрасный человек он, как ревностный неофит, относился ко мне – лютеранину с некоторой нетерпимостью и, владея хуже меня словом, часто обращал судебные прения в бурные схватки. В таких случаях оба мы выходили из залы заседания с красными лицами, но на этом все и кончалось.

 

Обвинителем на суде выступал обыкновенно помощник прокурора. Сам генерал появлялся за прокурорской кафедрой только в тех случаях, когда процесс был сенсационным или скамью подсудимых занимало лицо с высоким чином. За 5 лет службы в роли защитника я многому научился у своего начальника и впоследствии всегда с благодарностью вспоминал его руководство в моем судебном воспитании. Случилось так, что иметь самого генерала своим противником мне пришлось в первое же выступление. Слушавшееся тогда дело шло при закрытых дверях. Публики не было, но судейских чинов, пользовавшихся правом присутствовать на всех делах, было довольно много.

Торжественная обстановка Суда. Все в мундирах. По приказанию Председателя вооруженный конвой вводит трех солдат. Они становятся за моей спиной. Это три молодых парня с самыми обыкновенными глуповатыми солдатскими лицами. Обвиняются они в изнасиловании. Пострадавшая – совсем молоденькая ученица женской гимназии. В праздничный день вместе с таким же молодым, как и она сама, учеником, они отправились в загородную прогулку. Под вечер при возвращении в город на одной узкой горной тропе из кустов внезапно выскочили три солдата, связали кушаком мальчику руки и сбросили его под откос. Обезумевшей от испуга девушке они без труда заткнули рот и совершили свое гнусное преступление. Мальчик, сломавший себе при падении руку и ключицу, пробовал ползком добраться до тропинки, но напряжение и нестерпимая боль часто лишали его сознания, а кричать он не решался, боясь, что солдаты его разыщут и убьют. Только ночью, когда вблизи его стали выть шакалы, он решился звать на помощь и подоспевшие пастухи спасли и его, и его несчастную подругу.

Свидетелей кроме пастухов на суде не было, и допрос сводился к показаниям потерпевших.

С тех пор прошло уже более тридцати лет. Но показания эти произвели на меня такое потрясающее впечатление, что память сохранила картину суда до мельчайших подробностей. Я помню, как этот полуребенок в коричневом платьице с черным передником заливался слезами, отвечая на допросе об обстоятельствах преступления, как девушка звала свою мать, поручала ей сказать Суду, о чем естественная стыдливость мешала говорить ей самой, как с ужасом она глядела на своих обидчиков, из которых опознала только одного, того, который на суде все время плакал. Ее несколько раз уводили, приводили обратно и опять уводили. Защищать негодяев, причинивших такие страдания, представлялось мне недостойным порядочного человека, и когда, после речи прокурора председатель предоставил слово мне, я встал и сказал: «Прошу суд поступить по справедливости».

– Вы больше ничего не имеете сказать? – спросил меня председатель.

Я ответил отрицательно, и суд удалился на совещания. Через несколько минут он вынес приговор. Все трое были приговорены к многолетним каторжным работам.

Я был вполне удовлетворен и приговором и своим выступлением, но начальство посмотрело на дело иначе. На следующий день в кабинете прокурора я выслушал следующее наставление: «Очень печально, – сказал прокурор, – что в Академии Вас, по-видимому, не ознакомили с сущностью того учреждения, служить которому Вы себя предназначили. Приходится восполнить этот пробел мне. Видите ли, уголовный суд слагается из трех элементов: обвинителей, защитника и судей. Функции каждого из них строго определены законом. Обвинитель – прокурор – обязан представить суду все данные, устанавливающие виновность подсудимого и характеризующие преступную сторону его личности. Защитник подвергает оценке представленные прокурором улики и извлекает из дела все, что с какой-либо стороны может облегчить вину подсудимого. Таких преступников, в пользу которых нельзя было бы привести ни одного довода, не существует. Наконец, судьи, выслушав стороны, выносят свое решение. Вы просили суд о справедливости, но своим отказом от защиты отняли у него одну из возможностей ее осуществить. Римляне говорили: «Audiatur et altera pars»12. Вверившие Вам свою судьбу подсудимые говорить не умеют, и оставленные Вами они оказались в самую тяжелую минуту совершенно беззащитными».

Сделанной ошибки я уже больше не повторял и необходимое душевное равновесие достигал тем, что никогда не добивался сознания своего клиента и избегал расспрашивать его о таких обстоятельствах, которые делали бы для меня его виновность бесспорной.

Уже при окончании моего пятилетнего стажа в суд поступило сенсационное дело князя Церетели, обвинявшегося в оскорблении действием своего начальника. Несчастие свалилось на голову молодого офицера совершенно неожиданно и грозило ему лишением всех прав и ссылкой в каторжные работы.

В жаркий весенний день стоявший в лагере полк, в котором служил князь Церетели, встречал товарищеским обедом офицеров другого полка. Распорядителем обеда был капитан, в роте которого Церетели служил офицером. Когда обед уже близился к концу, к Церетели подошел его вестовой (казенная прислуга) и сообщил, что в лагерь приехала его жена, ожидает его в палатке и просит прислать ей бутылку вина. В офицерском буфете вина уже не было, и Церетели, взяв стоящую на столе недопитую бутылку, передал ее вестовому. Распорядитель, капитан, сделал ему замечание, а на объяснение Церетели, что вино он послал своей жене, грубо заметил, что стоящие на столе угощения предназначены не для жен, а для гостей. Обиженный Церетели ответил неуместной насмешкой, за которую капитан громко назвал его дураком. Церетели встал из-за стола и, подойдя к капитану, ударил его по лицу.

При такого рода столкновениях обычно искусственно создавалась такая обстановка, которая позволяла независимо от служебных отношений передавать дела на рассмотрение товарищеского суда общества офицеров. Решением суда в данном случае была бы дуэль, но капитан нашел для себя более удобным другой исход. Он донес о случившемся официальным рапортом и потребовал предания своего подчиненного военному суду по обвинению в тягчайшем нарушении военной дисциплины.

За несколько дней до судебного разбирательства ко мне, как защитнику Церетели, приехал командир полка и, изложив все обстоятельства дела, между прочим сказал, что за день до инцидента он словесно приказал Церетели временно замещать одного из ротных командиров. Офицер этот воспользовался двумя праздничными днями и по его просьбе командир приказал о начале его отпуска и назначении Церетели заместителем формально объявить в приказе после праздников, т. е. двумя днями позже его фактического отъезда. Выходило так, что в момент оскорбления Церетели уже в роте капитана не состоял, а потому и удар нанесен был не начальнику, а равному с ним офицеру. Само собой разумеется, что я поспешил использовать это в высшей степени ценное показание, и предложил командиру явиться в судебное заседание, тут же составил и вручил листок с вопросами, которые буду предлагать ему на суде и ответами, которые он должен будет делать. Командир был георгиевский кавалер, но человек уже старый и не особенно толковый. Чтобы придать его показаниям необходимую ясность и бесспорность, надо было предусмотреть вопросы прокурора и его к ним подготовить.

Фактическая обстановка происшествия подтвердилась на суде, конечно, полностью. То, что повод к оскорблению дан был самим капитаном, являлось лишь уменьшающим вину обстоятельством, но прочности обвинения оно не нарушало, а потому мой начальник – прокурор вел дело с величественным спокойствием и с подчеркнутой объективностью беспристрастного обвинителя.

Когда все свидетели уже были допрошены, я указал на присутствовавшего в зале заседания старшего начальника обвиняемого и попросил его выслушать. Полковник хорошо выучил составленный мною ему вопросный лист и закончил свое показание признанием, что задержка в формальном объявлении данного им Церетели нового служебного назначения произошла по его вине, но что обстоятельство это, делая его самого виновным в служебном упущении, ни в малейшей степени не лишало силы его словесного приказания. Занесенное в протокол, это ясно и твердо сформулированное показание сразу лишило обвинителя всякой почвы.

Прокурор попросил суд о перерыве и вызвал меня в свой служебный кабинет. Он так волновался, что не мог говорить и некоторое время мы безмолвно смотрели друг на друга. «Все эти показания есть Ваша симфония, – сказал он, – Ступайте, но помните, что аттестую Вас я».

Когда несколько минут спустя заседание возобновилось, я сделал суду следующее заявление: «Только что во время перерыва представитель обвинительной власти потребовал меня в свой кабинет, и тоном, в котором я имею основания усмотреть угрозу, сказал, что все показания полковника – моя симфония и что аттестация моя зависит от него. Усматривая в этом поступке прокурора давление на себя как на защитника и считая, что этим нарушается требуемое законом равноправие сторон – я прошу о занесении этого моего заявления в протокол».

Прервав заседание, Председатель убеждал меня отказаться от этого требования, создававшего небывалый скандал, но я заявил, что соблюдение интересов клиента составляет мой служебный долг и что в случае обвинения Церетели, я непременно использую происшедший инцидент, как основание для кассации приговора.

Закон предоставлял прокурору очень ценное право отказываться от обвинения. Мой начальник тогда этим правом воспользоваться не пожелал, и этим дал возможность сказать сокрушительную для него защитительную речь.

Церетели суд оправдал, но данная мне прокурором аттестация была превосходной.

Это было последнее выступление с моим кавказским начальником, скоро после того отошедшим в вечность. Как и первое, оно окончилось назиданием, тогда за бездействие, теперь за превышение своего служебного долга. Но исполнить мудрый и справедливый совет его и не вносить в судебные дела своих личных убеждений и чувств мне не удавалось никогда, и эта особенность моего душевного склада стала впоследствии причиной многих пережитых мною мучительных сомнений и душевных тревог.

* * *

Хотя деятельность военных судов и регламентировалась общим судебным правом, но особенность военной среды с ее строгими иерархическим началом, и то доминирующие значение, какое имела в армии дисциплина, вызвали необходимость значительного ограничения тех либеральных начал, которыми был проникнут заимствованный из Франции русский процессуальный закон.

Может быть, я пристрастен, но по моим наблюдениям эти ограничения делали военный суд более соответствующим условиям русской деятельности, чем суд гражданский.

В заседании военного суда было три юриста: председатель, прокурор и защитник. Обязанности присяжных заседателей исполнялись назначенными по очереди строевыми офицерами. Известное образование позволяло им неизмеримо лучше разбираться в судебных делах, чем на это были способны присяжные заседатели гражданских судов. Набираемые из обывателей, часто малограмотные, а иногда и совсем темные люди эти в большинстве случаев создавали в полном смысле слова суд «улицы». В центрах и в больших городах эта улица шла на поводу у адвоката с хорошо подвешенным языком. В провинции, где таких адвокатов не было, ее вел за собой одетый в мундир прокурор.

По мне, либеральный военный суд не соответствовал культурному уровню той солдатской массы, для обслуживания которой он был предназначен. Костюм был хорош, но неподходящий. Правосознание солдата было настолько низко, что он часто бессилен был видеть в своих поступках то преступление, которое усматривал в нем закон. Солдат не верил в справедливость оценки его деяний и определенно считал обвинительный приговор не заслуженным наказанием, а произволом всесильного начальства. Неграмотные мужики из волжских степей или уральских лесов не понимали, например, как мог суд назвать грабежом и посадить на несколько лет в тюрьму только за то, что на глазах базарной торговки они открыто похитили один из продававшихся ею арбузов. Солдат презрительно смеялся над судом, усмотревшим нарушение в том, что он символически оскорбил своего начальника, встретившись с ним в бане. «Какой же он начальник, когда он голый. Всякий ведь знает, что голые люди все равны».

 

Мне вспоминается новобранец, который исполняя обязанности ночного дежурного и имея при себе в качестве должностного лица пояс со штыком, украл у одного из спящих товарищей сапоги. Наличие штыка обращало простую кражу в вооруженную, которая наказывалась несколькими годами арестантских отделений. Как я ни старался намеками объяснить моему клиенту роковое значение штыка, подсказывая что, может быть, он ночью ходил в уборную и оставил там свой пояс со штыком, тот упорно утверждал, что все время был одет по форме и придавал этому обстоятельству первенствующее значение. Открыто посоветовать ему солгать я, конечно, не мог, потому рекомендовал на суде побольше молчать. Суд признал обвинение недоказанным. Когда председатель, прочитав приговор, объяснил подсудимому, что он оправдан, тот низко поклонился и подойдя к судейскому столу, на котором в качестве вещественного доказательства (corpus delicti), лежали уворованные им сапоги, взял их и направился к выходу. Никакими усилиями нельзя было объяснить, что оправдательный приговор суда не означает признание за ним права воровать товарищеские сапоги. Понятие недоказанности деяния было ему недоступно, он слушал, бесполезно моргал глазами, не желая отдавать сапог.

Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.

Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, – прибавил он шепотом, – добуду, так принесу».

Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.

Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.

Недавно один инженер, рассказывая о своей службе в Африке, писал, что самым тяжелым в его положении является необходимость ежедневно присутствовать при телесном наказании туземцев, но, говорит он, тут приходится выбирать одно из двух: или розги, или расстрел. Другие средства бессильны.

Кто из нас был прав: сторонники ли педагогического горчичника, или я со своим воспитанием чувства чести, требовавшем тюремного заключения?