Free

Солитариус. Книга первая

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Говорил он громко, распалённо, и огонь в его глазах разгорался с каждым словом всё сильнее.

– Как вы здесь оказались – с их слов? – спросил я.

– Потерял сознание на улице. Меня отвезли в какую-то больницу. Когда очнулся, стало понятно, что я ничего о себе не помню. Пролежал какое-то время в этой больнице, потом ни с того ни с сего пытался покончить с собой. Врачи связались с руководством Солитариуса – и вот уже более полугода я здесь. Личность мою установили, но говорить не хотят.

– Хм, ясно. Вы разговаривали с Гиппократом?

– Нет. Когда я хотел с ним встретиться, он уехал по делам. А теперь мне всё равно.

– Но вы его хотя бы видели?

– Издалека. Он ехал верхом на лошади.

– Почему вы решили, что это был он?

– Кто-то мне сказал, я не помню. Мы прогуливались с кем-то, кажется, с дедушкой и художником. Да, точно! Мы как раз вышли на поле, где живёт персонал, и увидели его: он ехал к конюшне. Кто-то из моих спутников, кажется, дед, и сказал, что, мол, вон он, Гиппократ.

– Вы его хорошо разглядели?

– Не очень, всё-таки было довольно далеко. Точно могу сказать, что он не старый. Что ещё? Темноволосый. Это всё, что я могу о нём сказать. Почему вы спрашиваете? – нахмурился Моцарт.

– Видите ли, одному из нас пришла в голову мысль, что Гиппократа не существует, что его выдумали, – сказал я насмешливо, как бы давая понять, что сам эту мысль отвергаю.

– Одному из нас? Есенин, ну вы-то хоть не будьте, как они! Иначе я подумаю, что вы – один из них. Эти постоянные недомолвки у меня уже вот где! – он показал где.

Это выглядело очень забавно – так, что даже безумный взгляд его я стал воспринимать в ином свете: в комическом.

– Хорошо, – ответил я с улыбкой. – Эта мысль пришла в голову художнику. Вы ведь слышали, что вчера у него был приступ? Кстати, сразу после того, как он поделился со мной этой мыслью.

– Ах, художнику! Да, я слышал о вчерашнем. Честно говоря, мы с ним не особо ладили – он слишком уж фамильярен и недалёк. Но картины его хороши. Это часто встречается: произведение искусства превосходит своего создателя по всем пунктам. Значит, он думал, что Гиппократ – это вымышленная личность… Всё может быть, но мне уже всё равно. Я лучше займусь музыкой, чем поиском истины, тем более что поиск этот изначально обречён на провал.

– Возможно. Вы собираетесь в дом искусств?

– Нет, сегодня я отдыхаю. Знаете ли вы, что музыка – это тяжёлый труд? Впрочем, как и всё искусство.

– Несомненно. Что ж, до встречи! Пойду прогуляюсь.

– Удачи, – вяло попрощался он.

Я мог бы поверить, что ему «уже всё равно», если бы его взгляд не выдавал его с головой. К чему тогда это словесное равнодушие? «Не к чему, а почему, – сказал я себе, покидая кухню. – Потому что он мне не доверяет».

Глава 11

Дождь так и не прекратился, но было почти безветренно и тепло. В шкафу, встроенном в стену слева от входной двери, я нашёл плащ-дождевик и резиновые (или похожие на резиновые) сапоги, идеально подошедшие мне по размеру. И то, и другое оказалось удивительно лёгким: плащ не давил, не стеснял движения, хотя был сделан из довольно плотной ткани; сапоги тоже сидели идеально.

Для начала я решил зайти в столовую: беседуя с Моцартом, совсем забыл про обед. По дороге повторял стихи, которые сегодня написал:

О небо, ты расплакалось тоской!

О чём тоскуешь ты с холодной высоты,

Ответь! О тяжкой участи людской?

О том, что и цветущие сады

Сжигает ненависть любви твоей? О нет!

Тоскуешь ты, конечно, о себе…

Упасть на землю, стать земным вполне:

Травой взрасти, сверчком закат воспеть,

Кружиться в танце жизней и смертей —

Извечное желание твоё!

Слезами влиться в жизнь: в дождливый день

Ты плачешь о величии её!

Столовая, к моему удивлению, была закрыта. "Вот как здорово!" – раздосадованно пробормотал я и отправился в дом искусств.

Но и там меня ждала неудача: Афродиты в зале для танцев не оказалось. Сам зал произвёл на меня двоякое впечатление: с одной стороны, я оценил его роскошность, блестящий паркет, который скрипел под ногами, отличное автоматическое освещение, зеркальные стены и потолок; с другой стороны, именно из-за этих зеркал мне стало не по себе, возникало ощущение, что в зале есть кто-то ещё. Не будь здесь окна, в которое можно было уставиться, чтобы не видеть своих многочисленных двойников, я бы, наверное, подождал Афродиту в холле или ещё где-нибудь.

Над входной дверью висели часы: они показывали пять минут четвёртого. Я присел на стул, стоявший у окна, и задумался. Может, я что-то не так понял? Может, она приглашала меня в свою комнату, а не сюда? Нет, это уж, пожалуй, чересчур. Зачем я вообще пришёл? Очевидно, что не ради приватного танца… И она пригласила меня не для этого – по крайней мере, не только для этого. Было в её словах и во взгляде что-то едва уловимое, нечто совершенно иное, чем желание окунуться в любовные страсти. Она, конечно, легкомысленная и весёлая, и вряд ли её что-то тревожит всерьёз: сильное беспокойство скрыть невозможно. Но не настолько она легкомысленна, чтобы кинуться в объятия человеку, который её совсем не знает. Для кого же она разыграла эту сценку, полную нескрываемой похоти, если не для Клио? Значит, она ей не доверяет. Или мне всё это показалось? Не становлюсь ли и я параноиком?..

В таких размышлениях прошёл час. Думал я ещё о многом, не только об Афродите и её тайне, но и о других здешних обитателях. И понял я только одно: Солитариус пропитан всеобщим недоверием друг к другу. Художник не доверяет Сократу, Сократ не доверяет ДиКаприо, этот в свою очередь не доверяет Сократу, сам я не доверяю никому, в том числе и Афродите, но ей я не доверяю не так, как другим. Была, конечно, Несмеяна, которая доверилась мне… И сразу после того, как доверилась, пошла вешаться. Бред какой-то!

Дождь то усиливался, то снова стихал. Я подождал ещё десять минут, уже особо не рассчитывая, что она придёт, затем мне пришло в голову зайти к модельерше: её мастерская находилась в соседней комнате. Но швейная была заперта, и никто не отозвался на мой стук. Что же это, все так боятся дождя?

И в этот момент, как бы в опровержение моих мыслей, негромко хлопнула входная дверь: кто-то всё-таки пришёл. Я поспешил в холл и, к своему сожалению, застал там не Афродиту, а Амазонку. Она только что повесила дождевик на вешалку, где уже висел мой, достала из холщовой сумки лёгкие белые кроссовки и, присев на стоявшее рядом кресло, начала было снимать изящные сапожки, слегка забрызганные грязью, но увидела меня и на мгновение застыла.

– Добрый день! – приветливо сказал я.

– Добрый, – ответила она равнодушно и продолжила переобуваться.

– Прошу прощения, я думал… Впрочем, это неважно. Извините, я ведь не помню, что было до приступа, то есть общались ли мы с вами хоть немного или нет…

Амазонка зашнуровала кроссовки, встала и посмотрела на меня долгим, тяжёлым взглядом. В чёрных глазах её не было и малейшего намёка на доброжелательность, но, несмотря на это, они завораживали: как кролика – глаза удава, банально говоря.

– Да неужели? – насмешливо сказала она, сверкнув глазами. – Так уж и не помните? Какие все забывчивые здесь! Но я-то помню всё…

– О чём вы? – ошарашенно спросил я. – Что вы помните?

– Не ваше дело, – отрезала Амазонка и прошла мимо меня. – Я не исцеляю слепых.

– Постойте! – я пошёл за ней. – Что всё это значит?

Она подошла к мастерской художника и открыла её ключом, который достала из кармана джинсов.

– Думайте сами.

И захлопнула дверь прямо перед моим носом. С минуту я стоял на месте, пытаясь сообразить, что это было, затем разозлился на самого себя и, мысленно плюнув на всё это, отправился "домой".

Назавтра дождь не прекратился: Робокоп оказался прав. Я проснулся около семи, но увидев, что за окном нет никаких изменений, снова уронил голову на подушку и продолжил спать. Накануне, когда сон уже почти завладел мной, ко мне вдруг явилось вдохновение и вынудило меня встать с кровати и записать всё, что пришло на ум. В итоге снова лёг я уже в третьем часу.

Спал бы я, быть может, и до обеда, если бы не Сократ, пришедший сообщить мне, что привезли новые газеты: «они в библиотеке; я приглашаю всех для обсуждения, жду и вас, друг мой». А мне спросонья подумалось совсем об ином: почему в доме искусств закрыться можно, а здесь нет?

Примерно через час я пришёл в библиотеку, где собрались все, за исключением Малевича и Шапокляка. Сократ сидел на диване, держа газету на коленях; Архимед устроился рядом с ним, но газету развернул на столе; Моцарт – на стуле напротив Сократа, а ДиКаприо расположился чуть поодаль от всех, в углу стола. Ах да, не хватало ещё шахматиста, Фишера. С ним я больше так и не встречался.

Кивнув всем в знак приветствия, я занял место в середине стола, между Моцартом и ДиКаприо. Взял газету из стопки, лежащей прямо передо мной, и погрузился в чтение.

Первую полосу, помимо названия ("Правда"), вызывающего по меньшей мере неприятное удивление, полностью занимала фотография, на которой лидеры двух так называемых сверхдержав, дежурно улыбаясь, пожимали друг другу руки, и предваряющий её заголовок, в противовес названию заставивший улыбнуться:

Все пустозвоны уверены, что мир вращается вокруг них.

На двух следующих страницах подробно описывалась встреча и разговор "пустозвонов". Сухое изложение фактов гармонично разбавлялось насмешливыми, местами даже злобными, комментариями автора статьи. Если бы не комментарии, я бы и не стал тратить время на эту ерунду. В конце концов, какая разница, о чём они там договорились, то есть напустозвонились. Всё равно ничего не изменится в корне. Они только пыль в глаза пускают, делают вид, что творят историю, а в действительности не творят ничего. Пыль, да и только!

Далее шли новости о всевозможных происшествиях, терактах, авариях, убийствах и прочих «прекрасных» проявлениях человеческой природы. К ним тоже давались комментарии, и, судя по стилю, автор был тот же.

 

Моё внимание отвлёк звук открывающейся двери. Я поднял голову. В дверях стоял Шапокляк. Он насмешливо оглядел всех присутствующих и громко сказал:

– Приветствую, господа! Господа, гм… Чёрт возьми, о чём это я? Ну разве похожи вы на господ, хе-хе… Хотя какая разница: название сути не меняет… Как рабов ни называй, рабами они останутся. Что пишет местная пресса? Ждать ли нам третьей мировой али нет? Судя по вашим кислым лицам, не ждать…

Он подошёл к столу, взял газету, затем поставил стул в самом центре комнаты (стол стоял ближе к окну), сел и начал читать вслух, держа газету на уровне глаз.

– О-хо-хо! Ну и рожи! Вы видели это, господа? И эти хари правят миром? Пустозвоны! Это мягко сказано! Нет, с такими рылами нельзя идти в президенты, это просто отвратительно! Это сущий ужас, это преступление против природы в конце концов! И вы ещё спрашиваете, куда катится мир? Да в никуда он катится, неужели не ясно? Вы только послушайте, что они тут хрюкают!

Он перевернул страницу и продолжил:

– «Мы намерены добиваться мирного урегулирования» – ха-ха, это значит: будем делать гадости исподтишка, как обычно, чтобы ни в коем случае вопрос не решился мирным путём. Второй хотя бы иногда говорит прямо, а этот постоянно врёт в глаза. Нет, господа, это путь в никуда. Пока вот такие трусы и лицемеры, не видящие дальше собственного носа, стоят у руля, пока миром не начнут править дальновидные, честные, сильные и благородные, мы будем неизбежно тонуть в крови и дерьме… «Мы делаем всё, что в наших силах»…

Я был согласен с его словами, но говорил он таким тоном, что мне захотелось возразить ему. Но не успел я и рта раскрыть, как встал Сократ и раздражённо перебил его:

– Будьте добры, читайте про себя! Вы мешаете остальным!

Шапокляк опустил газету.

– Как? Да разве мы собрались здесь не для обсуждения? Так давайте обсуждать, господа! Я готов выслушать каждого из вас. Шварцнеггер, – обратился он к актёру (я еле сдержался, чтобы не расхохотаться), – что вы думаете об этих пустозвонах?

Сократ тем временем снова сел и с откровенной злобой уставился на Шапокляка. ДиКаприо обернулся, артистично откинул прядь со лба и спокойнейшим голосом ответил:

– Я с вами согласен, Шопенгауэр, но вряд ли они пустозвоны, потому что мера их влияния на мир достаточно велика. Всё, к чему они прикасаются, превращается в грязь, кровь и безобразие. Это, в общем-то, не только этих двоих касается. Я считаю, что вся современная политика неминуемо приведёт к полному коллапсу во всех отношениях. Вы ещё дальше не читали, – постучал он пальцем по газете, – а тут и начинается самое интересное. Пока они там языки чешут, народ вырождается, превращается в безмозглое стадо, даже хуже, и это дело рук действующей власти. Вопрос только в том, целенаправленно они этим занимаются или не ведают что творят. А ведь народ – это основа всех выдающихся людей. Основа должна быть крепкой, народ должен быть здоровым во всех отношениях. А если основа сгниёт, всё здание рухнет.

– Верно, верно! – воскликнул Шапокляк. – Ну так что же делать? Есть ли выход? Как думаете, Лермонтов?

Все уже окончательно перестали читать и смотрели на нарушителя спокойствия. Я подозревал, что он обратится ко мне, и усмехнулся.

– Выход? Я бы предпочёл для начала выйти отсюда. Не вижу смысла рассуждать о политике, общем благе и прочих ничего сейчас не значащих для меня вещах.

Шапокляк презрительно скривил губы и ответил:

– Вы, поэты, никогда ничего не понимали в жизни. Вечно куда-то рвётесь, всё вам не то и не так, лишь бы убежать от реальности… Вы бы и в раю говорили "мне бы выйти отсюда".

– Если только там были бы вы

Он хмыкнул и повернулся к Моцарту.

– А вы что думаете, Бетховен? Пустозвоны они или нет? Куда движется мир?

Музыкант нахмурился.

– Мне всё равно, – сказал он мрачно. – Гори он синим пламенем!

Шапокляк ехидно засмеялся.

– Вот, Лермонтов, учитесь у Бетховена честности! Ха-ха-ха! Гори оно всё огнём! И действительно: почему бы и нет? Знаете, Шопен, вам остался ещё один шаг на пути к абсолютной честности, и я вам скажу какой: из бессильной ненависти сотворить деятельную, понимаете? Сейчас вы думаете: да гори оно огнём, а должны думать так: я должен стать поджигателем, и гори оно всё огнём!

Моцарт махнул рукой.

– И без меня найдутся поджигатели, если уже не нашлись. Я же говорю: мне всё равно.

– Не верю! – крикнул Шапокляк, затем встал и начал расхаживать по комнате. – Если вам всё равно, почему вы занимаетесь музыкой? Всё – гори, а она – не гори? Если вам всё равно, почему вы всё ещё живы? Ах, Бетховен, я сказал, что вы честнее Лермонтова, но я соврал! Всё равно! Да тех, кому всё равно, нужно усыплять как бешеных собак!

Музыкант неожиданно улыбнулся и ответил:

– Вы абсолютно правы. Но хватит ли у вас смелости усыпить меня?

– Смелости хватит, да усыплять нечем.

– Но ведь есть и другие способы…

– Господа, это уже ни в какие рамки не лезет! – поднявшись с дивана, разгневанно перебил их Сократ и обратился к Шапокляку. – Вы – гнусный фашист! Вы… Кто дал вам право решать, кому жить, а кому умирать?

– Как это кто? – удивлённо спросил "фашист". – Сама жизнь дала мне такое право. Вы, Хоттабыч, честное слово, как дитё малое, в волшебство верите… Откуда же берутся права, если не из жизни? Но вы, наверное, думаете, что на всё воля божья, не так ли? Бог дал – бог взял, и всё в том же духе?

– Здесь у вас нет никаких прав! – перешёл на крик Сократ. – Здесь насилие запрещено!

– Оно и там запрещено, но разве там нет насилия? – ухмыльнулся Шапокляк.

– А, да чёрт с вами! Думайте как хотите! – злобно выдохнул старик и снова сел.

– Благодарю. Ну а вы, Эйнштейн, что скажете?

Учёный почесал затылок и сказал, указывая пальцем на газету:

– Меня больше всего беспокоит то, что церковь лезет в образование. Для формирования научного мышления нет ничего вреднее влияния православия. Они хотят, чтобы и дети забивали себе головы их божественной чушью! Вот это и есть насилие! Наглость верующих, особенно в последнее время, потеряла всякий страх. Неужели у власти находятся настолько невежественные люди, что не понимают, к чему это приведёт?

– А вы хотели бы, чтобы власть была в учёных руках?

– Конечно же нет! – разгорячённо воскликнул Архимед. – Учёные должны заниматься наукой и воплощением научных идей в реальность. Наука, как и искусство, должна обогащать реальность – это важно понимать и помнить! Мне не так давно пришла в голову одна мысль, вот, послушайте: если бы каким-нибудь образом учёным удалось узнать, к примеру, что через пять или десять лет планете придёт конец, то они были бы обязаны скрыть это знание. Это просто пример, суть которого в следующем: наука должна скрывать любое знание, вредящее человечеству. Что касается власти, то править должны не учёные, но понимающие или, говоря иначе, люди гармоничные, всесторонне-развитые, а не специалисты или, как сейчас, олигофрены.

– Браво, Ломоносов! Ей-богу, я в восторге от вас всех, господа! Господа философы! Но вот что, Да Винчи вы наш недовозрождённый, подумайте сами: сколько пользы принесла наука и сколько вреда при этом?

– Пользы, несомненно, больше, чем вреда! Увеличилась продолжительность жизни, улучшилось её качество, появились такие возможности, о которых в теократические времена и мечтать не могли. Та эпоха сочла бы все научные достижения нашего времени даром божьим! Конечно, есть и вред, особенно от военных разработок, но в целом наука – это действительно дар божий, пользуясь языком верующих.

– Вы – пацифист? – насмешливо спросил Шапокляк.

– Да, и не стыжусь этого! Что толку в войнах? Кровь, боль, слёзы, смерть и уродство – больше они ничего не приносят… Кстати, тут есть небольшая статья, посвящённая… – он начал листать газету, что-то ища. – Вот она. В ней говорится о новом политическом движении, стремительно набирающем сторонников во всём мире, в том числе и у нас. «Мир без насилия» – так оно называется. На них уже ополчились правительства всех стран, объявив чуть ли не террористами, в лучшем случае – сектантами, со всеми вытекающими из этого последствиями. Хотя, если верить автору статьи, а я ему верю, целью «Мира без насилия» действительно является мир без насилия, мир, в котором наука и искусство выдвигаются на первый план, в котором преобладает творчество, а не бездумное потребление, как сейчас. Террористы! Террористы – это те, кто сейчас правит!

– Ну-ну, спокойнее, не надо так нервничать, Аристотель вы наш! – остановившись напротив меня, сюсюкающе произнёс Шапокляк. – Относитесь ко всему этому как к игре

Он перевёл взгляд на меня и подмигнул. Затем снова присел и проговорил сочувствующим тоном:

– Ах, Лермонтов, жалко мне вас… Впрочем, это ничего, я вас ещё развеселю, не сомневайтесь. Вот будет потеха!

– О чём это вы? – нахмурился я.

– Говорю: грустный вы какой-то, мрачный как ребёнок, у которого отняли игрушку, – того и гляди, расплачетесь. Разве не нравится вам здесь? И в обсуждении участвовать не хотите… Может, вам не нравимся мы, а не сам Солитариус?

– Не "мы", а вы… С вами я не намерен ничего обсуждать.

– Ох, да за что же мне это?! – «опечаленно» воскликнул он. – Чем же я провинился перед вами, друг мой? Впрочем, неважно. Прошу простить меня, если я вас чем-то оскорбил! Вот, от всего сердца публично прошу прощения! Я бы и на колени встал, если бы было нужно, но в данном случае, полагаю, это лишнее. Ну так что, прощаете меня?

– Не думаю, что в этом есть какой-то смысл, – усмехнулся я.

В эти минуты я был удивительно хладнокровен, даже равнодушен. У меня не было желания спорить и что-то доказывать, мне хотелось не говорить, но слушать.

– Ну вот, как всегда! Добрые намерения разбились о поиски смысла! Всем смысл подавай, иначе ничего делать не станут. Знаете, Эйнштейн, откуда взялась эта отвратительная привычка требовать осмысленности от всего и вся, всему давать толкование?

– Надо полагать, из христианской морали?

– Верно. Во многих из нас течёт христианская кровь, кровь предков, которые во всём искали божий промысел… Мы в него уже не верим, мы заменили промысел смыслом. Но суть не изменилась: мы всё ещё оцениваем действительность как набожные христиане. Надеюсь, я понятно объясняю, господа? "Должно быть, так хотел Бог" – говорили раньше; а теперь: "должен быть какой-то смысл". Нет невинности, непосредственности, беззаботности! Большинство думает: "я поступил так, потому что…" – и начинается самокопание, никчёмное, даже вредное! И редкие люди говорят: "я поступил так, потому что хотел так поступить" или вообще не думают о причинах и последствиях, и уж тем более о ценности своих поступков. Что вообще вынуждает человека думать о причинах поступков? Верно, стыд или совесть! И то, и другое – какими мы их знаем – породила христианская мораль, так называемая любовь к ближнему, преклонение перед ближним, неуверенность в себе. Человек может быть отъявленным атеистом, но кровь предков, бессознательный голос прошлого, унаследованная мораль всё ещё руководят им! Поэтому он стыдится своих поступков, если они прилюдно идут вразрез с общественным мнением, или его мучает совесть, то есть стыд перед самим собой… Отсюда и поиск смысла, поиск оправдания.

– Человека вынуждают думать о причине поступка его последствия, а не стыд или совесть, – раздражённо возразил Сократ. – Нет плохих последствий – нет размышлений о причинах. Стыд и совесть порождает страх перед последствиями, а не любовь к ближнему. Что вы нам тут плетёте, уму непостижимо! Какая христианская мораль, какая осмысленность? Человек просто боится, что его накажут, вот и всё! Бессознательный страх, а не голос прошлого!

– Да что вы говорите? Неужто последствия? Выходит, люди не идут убивать и насиловать только из-за неприятных последствий в виде тюремного заключения? А если убивают, но остаются безнаказанными, то и не думают о причинах или, точнее, о самооправдании? Нет, безусловно, такие есть, но это редкие люди, как я уже сказал. Что касается стыда и совести, ей-богу, вы меня огорчаете, Мерлин вы наш… По-вашему, стыд и совесть порождает страх перед плохими последствиями. А я утверждаю, что стыд и совесть – по крайней мере, в наше время – вырастают из любви к ближнему, из преклонения перед другими людьми. Мне это кажется настолько очевидным, что и объяснять не хочется, но – э-э-х! – придётся. Что такое стыд? Это разум, говорящий «не делай этого!» или, если поступок уже совершён, «зря ты это сделал». Возникает вопрос: почему стыд отговаривает человека от определённых действий или вынуждает его жалеть о совершённых поступках? Ответ: потому что человеку с детства говорили, что вот так поступать плохо, а вот так – хорошо. Стыд – это плод воспитания. Вы говорите: плохие последствия, но если с детства уверять ребёнка, что сесть в тюрьму – это хорошо, то в итоге для него тюрьма станет хорошими последствиями, по крайней мере, он не будет её бояться. Плохое, хорошее – это всё относительно. Так вот, стыд и совесть рождаются в детские годы, когда человек любит ближнего своего, преклоняется перед ним, будь то родители или иной авторитет. Они и учат ребёнка, что такое хорошо и что такое плохо, а это и есть христианская мораль. Награда и наказание как мотивация быть добрым – это и есть христианская мораль…

 

– По-моему, вы оба заблуждаетесь, – не удержался я и перебил Шапокляка. – Нет, в чём-то вы и правы, но самое главное упустили из вида. Да, чувство стыда прививается воспитанием, но не из любви и не из страха перед последствиями оно появляется, а из безграничного доверия к авторитетам (родители, учителя, кумиры). Доверие к авторитету – вот основа стыда, а страх перед силой (боятся ведь только того, кто сильнее!), которая может осудить, наказать, высмеять – это не что иное, как инстинкт самосохранения. Ребёнку говорят или он где-то что-то слышит, например, что быть чересчур умным – это плохо, и если он доверяет авторитету, который это сказал, если это вообще авторитет для него, то в нём зарождается страх, он стыдится быть чересчур умным. Уничтожить этот страх может только тот, кто в глазах ребёнка, – авторитетнее. Но непременное условие – безграничное доверие. Без него чувство стыда не появится.

– Великолепно, Есенин! Я полностью разделяю вашу точку зрения! – воскликнул ДиКаприо. – И действительно: доверие – это тот самый краеугольный камень, на котором держится весь мир!

– Ах, Байрон, но вы меня совсем не слушали, я вижу! Ведь именно об этом я и говорил. Что же такое любовь и преклонение как не безграничное доверие? Впрочем, бог с ним, оставим это. Лучше скажите, что вы думаете о втором пункте нашей беседы? Почему человек ищет причины своих поступков?

– Я вам отвечу, если сначала вы ответите мне.

– С превеликим удовольствием, Шекспир вы наш!

– Вы ищете причины своих поступков?

– О-хо-хо! Вот вы к чему! Ей-богу, ну что же вы, дружище?! Да разве похож я на человека, который ищет себе оправдание? Я самый что ни на есть бесстыдный человек. Что сделано, то сделано. Даже больше: хорошо, что это сделано… Но не путайте мой подход с поговоркой оптимистов "что ни делается, всё к лучшему". Нет, я далёк от такой близорукости! К лучшему! Ха-ха-ха! Хорошо, что это сделано, а уж как это откликнется в будущем – какое мне дело до этого! Быть может, я хочу даже худшего, а не лучшего… Любовь к себе, к своим поступкам, что бы они ни несли – вот мой подход!

– Даже если ваш, хм, поступок уничтожит всё человечество?

– Даже если? Да вы меня совсем не поняли, Пушкин! Чего ещё ожидать от поэтов… Не даже если, а тем более если мой поступок уничтожит человечество!

– Что ж, теперь понял. По-моему, вы больны.

– А, по-моему, наоборот, – ухмыльнулся он. – Но вы обещали ответить на мой вопрос.

– Так сразу сложно ответить. Честно говоря, я вообще не понимаю, зачем на это отвечать, но раз уж я обещал… Вы сказали, что человек, большинство людей ищет себе оправдание, верно? И что вынуждают их это делать стыд, совесть, кровь предков, – в общем и целом, христианская мораль, так? Она же является причиной поисков смысла, потому что в набожные времена люди пытались объяснить всё божьим промыслом, а мы унаследовали эту склонность, только заменили бога на смысл. Всё верно? Хорошо, давайте возьмём какой-нибудь пример, хотя бы выдуманный. Скажем, убийство, оставшееся безнаказанным, дабы исключить из числа причин плохие последствия. Впрочем, я считаю, что в большинстве случаев плохие последствия не играют никакой роли, потому что они уже случились. Немного другое дело – ожидание плохих последствий, но и это мне кажется поверхностным объяснением самокопания. Вы ведь именно самокопание имеете в виду? Когда человеку не совсем ясно или совсем не ясно, почему он поступил так, а не иначе? Например, почему убил, если мог не убивать?

– Именно так. Но убийство – это исключительный поступок, крайность. Я скорее имел в виду более незначительные поступки, например, переезд, расставание с кем-то или знакомство, которое в итоге стало судьбоносным, хе-хе, это человек думает, что оно стало судьбоносным… Или какой-то разговор… В общем, всё, в чём он ищет смысл, объяснение, оправдание.

– Оправдание… Если человек ищет оправдание, да и вообще объяснение, почему всё так, а не иначе, значит, он недоволен тем, что есть. Вот мы и нашли ответ на ваш вопрос. Осталось только правильно сформулировать его. Итак, искать причины своих поступков человека вынуждает недовольство настоящим, а вовсе не христианская мораль, как вы нам заявили. И давайте закончим этот бессмысленный разговор.

– Как?! Только вошли во вкус – и закончим? Не расстраивайте меня, Баратынский! Мне, честное слово, весьма приятно с вами беседовать! Что же касается недовольства настоящим, так ведь это же и есть христианская мораль! «Вы не должны быть счастливы, ибо вы грешны!» Разве это не очевидно? Человек недоволен и именно поэтому начинает искать причины своих поступков! Так он пытается объяснить, почему сейчас всё именно так, а не иначе! Раньше верили в грехи, теперь верят в ошибки. «Ах, всё так плохо сейчас, потому что я грешил!» – так думали раньше, хотя многие до сих пор так думают. «Ах, всё плохо, потому что я ошибался! Почему же я ошибался?» – вот как думает большинство. Но ошибок, и уж тем более грехов, не существует! Существует необходимость! Слепая, лишённая всякого смысла необходимость! Вера в ошибки – это такая же болезнь, как и вера в грехи: обе эти веры выросли из одного корня – из веры в свободу выбора, то есть из христианства.

– Однако какое отношение к свободе выбора имеет христианство? – снова вмешался Сократ. – Вы, сударь, на ходу выдумываете невесть что!

– Я и не сомневался, что вы не поймёте, волшебник вы наш. Но так и быть, вкратце объясню – специально для вас. До христианства не верили в свободу выбора, свободу воли; верили в необходимость, в фатум. Все дохристианские общества в основном были фаталистичными… Даже сам Иисус был фаталистом до мозга костей – это понятно любому читателю, который умеет читать. Ха, честно признаться, у меня даже возникала мысль, что Иисус – атеист, но сие, конечно, ни на чём не основанное богохульство, не правда ли, Гэндальф? А вот церковь изначально проповедовала свободу выбора…

– Вы сами себе противоречите! Как раз фаталисты и пытаются найти смысл во всём, потому что не верят в случайности. Господа, да он просто издевается над нами! Вы что, не видите?

– Ха-ха-ха! Кто над кем издевается… Фаталисты не пытаются ничего найти, они изначально верят в необходимость. «Это должно было случиться» – говорит фаталист и не пытается ничего объяснить. «Бог дал мне знак, чтобы я что-то понял, чтобы я стал таким-то и таким-то…» – говорит христианин. В этом «чтобы» ключевое отличие христианства от фатализма. Бог помогает, но человек сам отвечает за себя, сам выбирает путь и попадает либо в рай, либо в ад; человек свободен, следовательно, сам во всём виноват – таково христианство. Простейший пример в доказательство моих слов: человек согрешил и должен покаяться, наказать себя, значит, он мог выбирать, мог и не грешить, иначе за что наказывать? Хорошо, допустим, не за что, а для чего… для того, чтобы впредь не грешил, хе-хе… Опять-таки это говорит о том, что человек считается свободным, что он может выбирать: грешить или не грешить. Вообще говоря, без веры в грехи или ошибки вера в свободу воли лишится своих садо-мазохистских замашек. Как сказал бы какой-нибудь поэт: «свобода воли – самосуд; ошибки – приговор и кнут». Хотя, конечно, не только самосуд… "Свобода воли", "грехи" и "ошибки" нужны для того, чтобы человек мучил самого себя и других – с помощью стыда и совести. Другое дело – законы, назначение которых состоит в том, чтобы сохранять общественный порядок. "Грехи" и "ошибки" якобы должны улучшать человека, хотя они только ухудшают, а законы просто запрещают делать то-то и то-то, их цель – не улучшение человека, а недопущение хаоса.