Франц Кафка не желает умирать

Text
3
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Франц Кафка не желает умирать
Франц Кафка не желает умирать
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 7,37 $ 5,90
Франц Кафка не желает умирать
Audio
Франц Кафка не желает умирать
Audiobook
Is reading Андрей Кузнецов
$ 3,97
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

И засовывать его надо было как можно глубже, чтобы максимально сфокусировать на язвах солнечные лучи. Чтобы прижечь больные места, на время сеанса, длившегося пять минут, пациент должен был неподвижно замереть.

– Таким образом, – заключил он, – господин Шалтовски поправится, а наука, как всегда, одержит верх над болезнью!

Несколько человек за столом восторженно захлопали. «Сумасшедший дом», – повторил про себя Роберт.

– Возвращаясь к господину Кафке, – продолжал Глаубер, – госпожа Форбергер заверила меня, что он идет на поправку.

Роберт прислушался внимательнее. Может, этот человек здесь станет для него спасательным кругом? В противном случае придется возвращаться в Будапешт. Лучше умереть от бациллы, чем подохнуть со скуки!

– Лично мне наш писатель очень даже нравится, – заявил Глаубер.

– А вот мне в его присутствии становится неуютно, хотя я об этом и сожалею, – ответила на это Фишман. – По-моему, он немного мизантроп.

– Вы путаете мизантропию с застенчивостью. Вам когда-либо доводилось видеть такого приятного и предупредительного человека?

– Его называют писателем, – сказал капитан, – но кто-нибудь из вас хоть какие-то его творения читал?

– Одна моя берлинская подруга, ее зовут фройляйн Файнгольд, говорила, что в некоторых кругах его очень ценят. А сочинения сравнивают с трудами Клейста.

– Почему тогда не с Гейне? – бросил капитан.

– Писатель или нет, – вмешалась девушка, – но доктор Кафка безумно обаятелен.

Все посмотрели на нее, разинув рты.

– Нестандартное мышление, нежный взгляд и невероятная чувственность. К тому же очень красив. Если говорить честно, то мне глубоко наплевать, писатель он или нет.

– С вашего позволения, это величают любовью, – подкинул мысль Глаубер.

– Как хотите, так и величайте!

С этими словами она встала из-за стола.

– Да, – произнес Глаубер, – характерец у этой Илонки еще тот!

– Господин Клопшток, расскажите немного о себе, – попросила госпожа Фишман, – вы, стало быть, посвятили себя медицине…

– Человечество спасут врачи! – бросил капитан.

– Если только сами все поголовно не заболеют, – прошептала Фишман.

– Господин Клопшток из этого затруднения выйдет победителем, он парень крепкий! – сказал Глаубер.

– Чуть бледноват, да и анемия налицо.

– Согласен, в довершение всего в глазах плещется лихорадка. Плюс подозрительные приступы кашля. Но Матляры его вылечат! Матляры и доктор Стрелингер! Наука, которой вы, господин Клопшток, распахнули свои объятия, посвящая ей себя без остатка и жертвуя ради нее лучшими годами жизни, спасет вас и самым благородным образом восстановит справедливость! В один прекрасный день вы, молодой человек, совершите восхождение на Ломниц без всяких дополнительных приспособлений, прямо на глазах у восхищенных курортников, которые по такому случаю соберутся со всей Матлы.

– Аминь! – подвел черту капитан.

– Думаю, нам пора, – сказала Фишман, – кроме нас, за столом больше никого не осталось. Госпожа Форбергер опять будет ворчать.

– Встреча через час в парке, – предложил в заключение Глаубер. – В такую жизнерадостную погоду доктор Стрелингер предписал по утрам отказываться от шезлонгов на балконах. Сегодня они ждут нас в парке.

Пока сотрапезники вставали, Роберт не сводил с них глаз. К завтраку он даже не прикоснулся, пообещав себе бежать из этого дурдома как можно быстрее.

Придя в парк позже всех, он устроился в свободном шезлонге на приличном расстоянии от других курортников. Дамы были в легкой одежке, мужчины сидели в одних рубашках, будто сейчас, в начале февраля, наступила весна. Но у каждого под рукой имелся плед.

Беседа была в полном разгаре. Он с рассеянным видом слушал разговоры о достоинствах солнечных дней. Капитан с Глаубером вели оживленный спор, пытаясь выяснить, чем лучше питаться человеку, у которого поражены оба легких, трюфелями или лососем. Глаубер, в активе которого имелась учеба на дантиста, самовольно провозгласил себя глашатаем научных истин. Капитан в ответ выдвигал в качестве аргумента свой собственный опыт в данном вопросе, пыжась одержать в споре верх. Нет, его точно угораздило оказаться среди умалишенных.

Слева от него села какая-то дама и тут же заговорила. В манере разговора этой англичанки по фамилии Дресслер чувствовались аристократические привычки. Ее муж служил советником посольства в Будапеште.

Узнав, что Роберт тоже из венгерской столицы, она назвала это благоприятным совпадением, но тут же добавила, что речь в данном случае идет совсем не о случайности, а о вмешательстве высших сил. «Еще одна чокнутая», – подумал Роберт.

– Вы похожи на моего сына, – произнесла она, не сводя с него глаз, – у вас во взгляде тоже есть что-то особенное.

Он опустил голову. Да-да, как же она любила своего сына, ни одного человека ей больше не полюбить сильнее, чем его, а теперь, когда ее сокровища больше нет, в сердце и вовсе не осталось места для этого чувства.

– Кто бы мог подумать, что жизнь можно отдать, защищая Верден? Мой Джеймс сложил голову за честь, то есть ни за что, – заключила она.

Потом спросила, был ли он на войне, но он в ответ предпочел ей солгать.

– Тогда давайте поговорим о чем-то другом, – предложила англичанка.

И тут же пустилась расхваливать на все лады очарование Будапешта, прохладу холмов Пешта, оживленную атмосферу кафе в Буде и великолепие Дуная, которым так хорошо любоваться вечером на закате с горы Янош. Он же думал о войне, вспоминал русский фронт в стане тех, кто проиграл на службе Австро-Венгерской империи, хотя и понимал, что, выжив в этой мясорубке, оказался в числе победивших. Жизнь сохранил, но подхватил болезнь. Только вот можно ли ее действительно считать меньшим злом? Продолжая, дама сожалела о Лондоне, потому как ни один другой город не сравнится с ним сладостью и блеском жизни. Потом вдруг осеклась, остановила взор на какой-то далекой точке, встала, махнула рукой и закричала:

– Сюда!.. Мы здесь!

По парку размашистым шагом шел человек – высоченный тощий тип моложавого вида, но явно подбиравшийся к сорока годам. Морщинистое, невероятно бледное лицо, густая темная шевелюра и костюм, болтавшийся на нем как на вешалке. Глаубер бросился к нему, размахивая руками как ветряк на мельнице:

– Господин Кафка, все ваши друзья здесь!

«А вот и писатель, – подумал Роберт. – Хотя скорее только призрак писателя. Таким бледным и худым может быть только привидение!» Новый персонаж приветственно махнул собравшимся рукой, сел слева от Роберта на свободный шезлонг и дружелюбно поздоровался с ним степенным голосом. «У него баритон», – подумал тот.

– Мы в восторге снова видеть вас, господин Кафка! – бросил Глаубер.

– Да еще в такой великолепной форме! – добавил капитан.

– Насколько мы поняли, вам было плохо? – полным беспокойства голосом спросила миссис Дресслер.

– Не далее как на прошлой неделе у меня самого два вечера подряд температура была тридцать девять, – вставил слово Глаубер. – А теперь выздоровел!

– К тому же, господин Кафка, вы в любом случае ничего особо не пропустили… – добавил капитан. – В субботу вечером в обеденном зале у нас был концерт, адажио № 3 Шуберта.

– Госпожа Форбергер была не в форме. От моего слуха не ускользнула парочка фальшивых нот.

– Лично я кроме Моцарта никого больше не признаю, – заявила госпожа Фишман. – А вы, господин Кафка, поделитесь с нами своими музыкальными предпочтениями. Разве на свете бывают писатели без абсолютного слуха?

– Если не ошибаюсь, критика больше говорит о мелодике текстов у нашего автора, – поправил ее капитан.

– Десять часов, время! – перебил их рассуждения властный женский голос, донесшийся из-за спины.

Скрестив на груди руки, за ними с суровым видом стояла медсестра в белом халате. Каждый вытащил из футляра принесенный с собой термометр. На Роберта женщина посмотрела с таким видом, будто обвиняла его во всех смертных грехах.

– Я только вчера приехал, – бросился оправдываться он.

Писатель признался, что тоже забыл термометр.

Медсестра воздела к небу взор и вновь напустила на себя вид тюремной надзирательницы, буравя глазами остальных курортников, каждый из которых держал во рту термометр, прикрыв глаза и будто ожидая нового сигнала. А по прошествии долгих секунд хлопнула в ладоши. Каждый взял термометр в руку, посмотрел на показатель столбика ртути, обрадовался или помрачнел, вытер его носовым платком и положил обратно в футляр.

Возобновив прерванный разговор, миссис Дресслер принялась рассказывать историю какого-то молодого человека, который, обнаружив как-то утром, что у него температура, вскочил с постели, выбежал из палаты и помчался во всю прыть, но не к парку, а к дороге, в совершенно противоположную сторону. Тщетно Глаубер с капитаном пытались его догнать. Тогда на поиски отправились госпожа Форбергер с метрдотелем, но тоже без результата. На следующий день жандармы нашли его у подножия скалы.

– Тряпичная кукла! – сочла обязанной уточнить миссис Дресслер.

– А вот и наше молодильное зелье! – перехватил у нее инициативу Глаубер и с этими словами показал на двух санитарок, которые принесли на больших подносах стаканы с молоком и поставили по одному у каждого шезлонга. Все старательно сделали по приличному глотку. Их примеру последовал и Роберт, опустошив стакан сразу наполовину.

– В нашем заведении, – объяснила ему миссис Дресслер, допив свое молоко, – также рекомендовано лечение мышьяком, хотя у этого метода есть немало противников. Впрочем, не мне учить будущего врача, верно?

Потом чуть помолчала и уже мрачнее добавила:

– У вас есть то, чего уже никогда не будет у моего сына… Жизнь, вы с ней не расстались.

Миссис Дресслер поднялась на ноги и направилась к дороге. Он проводил ее встревоженным взглядом. Потом услышал, как писатель тихим, внушающим доверие голосом посоветовал ему не волноваться – ничего непоправимого она не натворит. И поблагодарил его за заботу.

 

Стрелки часов подбирались к половине двенадцатого, пора было отправляться на обед. Когда Глаубер спросил писателя, пойдет ли он с ними, тот возразил, что хочет побыть на воздухе немного еще. То же самое ответил и Роберт, в восторге от возможности побыть с соседом наедине.

Несмотря на хилый внешний вид, от этого человека исходило что-то пугающее. «Я не очень-то помню отца, – подумал Роберт, – но думаю, что он выглядел так же». Воспоминания о нем уходили в столь далекие времена, что он уже не мог сказать, было все на самом деле или же попросту ему приснилось.

В первую очередь ему хотелось произвести хорошее впечатление. Он боялся разочаровать собеседника слишком пустым разговором. Но когда взаимное молчание стало слишком уж тягостным, лишь спросил писателя, нравится ли ему в этом санатории.

– Мы сидим на солнце в шезлонгах, либо в парке, либо на балконе. Рано утром гуляем по лесу, опять же залитому лучами дневного светила. Смеемся, скучаем, грустим, порой даже веселимся. Два раза в день плачем, это уже из-за питания. Иными словами, здешний мирок замкнут на себя. Как правило, человек покидает эту грешную землю, только когда за ним придет ангел, – то же самое и здесь.

Роберт расхохотался. В понимании писателя к происходящему следовало относиться именно так. Вновь повисла тишина, на фоне которой молодой человек испугался, как бы с его губ не слетела какая-то другая банальность, после чего сочинитель наверняка составил бы о нем самое нелестное мнение. Но чтобы не выкладывать с самого начала козыри, начинать разговор о Достоевском все же не стал. Вместо этого поднял вопрос о проблемах со здоровьем, уверенный, что обсуждение взаимных болячек в этом бою против общего врага сделает их товарищами по оружию. Для начала поведал о своих симптомах. Рассказал, что немного похудел, самое большее килограммов на семь, и в последнее время даже не кашлял, разве что вчера, да и то наверняка из-за долгой поездки. А увидев на лице писателя заинтересованность, приободрился и уже увереннее продолжил: в Матляры его главным образом привела температура, не сказать, чтобы слишком высокая, но державшаяся вот уже несколько месяцев.

– Температура, какая бы ни была, всегда мерзость, – ответил Кафка.

И без утайки выложил все свои симптомы: кровь в мокроте, неодолимая усталость, одышка при малейших усилиях, периодический абсцесс легких, потеря веса, головные боли и безудержное потовыделение.

«Похоже на то, – подумал Роберт, – что, едва ступив ногой в такое вот местечко, человек без остатка теряет всю свою сдержанность и любой, будь то студент, писатель или врач, никогда не выходит за рамки своей болезни, точно так же как солдат, надев на себя мундир и подчиняясь приказам других, не выходит за рамки статуса безымянного защитника родины».

Вдоволь поразглагольствовав о перечне своих хворей, писатель начал рассказ о том, как у него впервые проявилась болезнь. Как-то раз, летней ночью 1917 года, он вдруг стал обильно харкать кровью. Несколько недель врачи говорили, что у него банальное воспаление легких, и только после этого осознали всю серьезность сложившейся ситуации. Вся верхняя зона правого легкого была поражена бациллами. С тех пор он то и дело проходил какой-нибудь курс лечения, переезжая из одного санатория в другой. Ах да, в октябре 1918 года ему, в довершение всего, не посчастливилось подхватить испанский грипп. Но, несмотря ни на что, он все же поправился, а раз так, то чего ему жаловаться? Здесь, по крайней мере, удалось устроиться вполне нормально. В Матлярах было ничем не хуже, чем в Мерано, где ему довелось лечиться до этого. После этого он объяснил, почему поселился не в главном корпусе, а во флигеле.

– «Вилла Татр» – это очаровательный дом, обладающий рядом огромных преимуществ. В главном корпусе, как мне говорили, очень шумно – постоянно звенит колокольчик, из кухни и ресторана вечно доносится какая-нибудь возня, да и дорога, проходящая неподалеку от проложенного санями пути, тишины тоже не добавляет. А у нас полный покой. К тому же через три двери от меня живет врач, если это, конечно, можно считать преимуществом.

– А какой он, этот доктор Стрелингер? Что он вам назначил, когда вы сюда приехали? – спросил Роберт, переживая за свою собственную судьбу.

– С самого начала, вполне естественно, хотел прописать мышьяк. Но я его образумил, и в конечном итоге он заменил его молоком пять раз в день и сметаной два раза. Приложив над собой массу усилий, я могу выпить два с половиной стакана молока и съесть один стакан сметаны… Кроме того, мы договорились, что за сумму в десять крон он каждый день меня будет осматривать.

– Говорят, что в Германии есть санатории посовременнее…

– В Баварии-то? – с улыбкой спросил писатель. – Там принимают одних лишь евреев – чтобы потом убить…

И уже серьезнее продолжил:

– Мой врач, доктор Краль, вполне согласился, когда я сказал ему, что венгерские и чешские санатории явно недотягивают до немецких, но при этом посоветовал ехать в Плеш! Поди ее пойми, всю эту публику. У меня три доктора: здесь Стрелингер, в Праге доктор Краль, плюс мой дядюшка Зигфрид, работающий в деревне под Тршештем. То, что они дают противоречивые советы, еще куда ни шло, Краль, например, выступает за уколы мышьяка, а мой дядюшка против. Куда хуже, что они противоречат сами себе. Взять того же Краля: сюда он послал меня из-за высокогорного солнца, но теперь, когда это самое солнце только-только стало сиять, советует перебираться в Плеш, расположенный гораздо ниже!

– Господин Глаубер говорил о каком-то совершенно больном чехе, который живет в палате над вами…

– Очаровательный человек, страдает туберкулезом гортани, из тех, о которых говорят «не выживет, так помрет»… Как-то раз пригласил меня к себе после обеда и показал небольшое зеркальце, которое должен засовывать на солнце себе в горло, чтобы греть лучами язвы, появившиеся на гортани три месяца назад. А потом показал их, я почувствовал, что вот-вот упаду в обморок, но все же нашел в себе силы откланяться и уйти. Не понимаю, как в его присутствии никто не лишается чувств. То, что мы здесь видим, хуже казни… Вся эта жалкая жизнь, когда ты прикован к постели, лихорадка, удушье, лекарства, мучительное и опасное рентгеновское излучение… И все это только для того, чтобы сдержать развитие язв, которые в конечном итоге все равно нас задушат…

– Вам в голову не приходила мысль, что если болезнь прогрессирует, то нас, как и вашего соседа-чеха, в конце пути тоже ждут язвы, жалкие зеркальца и сужение просвета гортани, от которого мы задохнемся?

В ответ писатель изложил ему одну историю.

– Вот какую притчу рассказывают хасиды: как-то раз раввин повстречал на постоялом дворе двух пьяных крестьян, сидевших друг против друга. Один печалился, другой все время его утешал. В какой-то момент первый воскликнул: «Как ты можешь утверждать, что любишь меня, если даже не знаешь, от чего мне плохо!»

В этот момент их беседу прервал голос госпожи Форбергер, донесшийся со стороны главного корпуса. Их ждали к обеду, оставив места за столиком капитана. Они встали и зашагали к санаторию. «Чеканим шаг, как однополчане», – подумал Роберт.

Прошло несколько недель. Роберт благодарил судьбу, которая в этом унылом месте свела его с таким человеком. Писатель дал ему почитать несколько своих рассказов – только немногие из них нашли своего издателя. Такой прозы, таких современных и чистых текстов, отличающихся самым глубоким смыслом, он еще не видывал никогда. За внешней простотой языка и персонажей скрывались невероятное многообразие и богатство.

Унывать Роберту не приходилось. Постояльцы санатория смеялись, пели, а порой даже танцевали под звуки гитары капитана. И то, что по идее надо бы назвать страданием, выглядело далеко не так однозначно.

Писатель показал ему отрывок из письма своему другу Максу Броду, в котором рассказывал о своем пребывании в санатории: «По сути, я общаюсь лишь со студентом медицинского факультета, все остальные уже потом. Если от меня что-то кому-то надо, говорят ему, если же надо что-то мне, тогда я сам к нему обращаюсь». А в письме своей сестре Оттле, которое тоже дал ему почитать, рассказывал о «высоком, сильном, широкоплечем, белокуром молодом человеке, чуть ли не крепыше, с ликом юноши, будто сошедшим с гравюр к сказкам Гофмана, серьезном, прилежном, хотя и погруженном в свои мечты студенте медицинского факультета, положительно красивом, невероятно умном, искреннем, бескорыстном, преисполненном такта, очень амбициозном и обожающем литературу, к тому же внешне немного похожем на нашего Франца Верфеля».

Роберт видел, что ему становится лучше. Лихорадка отступила, кашель совсем прошел, он снова набрал вес. Рядом с ним был человек, способный утолить любые тревоги, с которым к тому же можно поделиться радостью. Слова писателя он буквально пил пригоршнями. И любил нового друга как брата – его собственного в 1917 году взяли на Русском фронте в плен, и выехать из Советского Союза он после этого не мог.

Тем весенним майским утром несколько курортников – Глаубер, фройляйн Гальгон, Ирина и доктор Стрелингер – отправились погулять в лес. Будто радуясь погожим денькам, небо ярчило синевой. Они безмятежно вышагивали по мшистому ковру, кое-где покрытому куртинками тающего снега, – дамы в легких вязаных фуфайках поверх платьев, господа без галстуков и с непокрытой головой.

– Капитан будет жалеть, что не захотел с нами пойти! – воскликнул Глаубер.

– Сегодня самый прекрасный день в моей жизни! – без конца повторяла фройляйн Гальгон, поворачиваясь на каблуках и кружа юбкой.

Смешиваясь с радостным пением птиц, над долиной летел перезвон протекавшей внизу речушки.

Кафка еле передвигал ноги, будто эта короткая прогулка лишила его последних сил. Если молодой человек за эти несколько недель окреп, то состояние здоровья писателя ничуть не улучшилось. Напротив, его болезнь, по-видимому, еще больше усугубилась, и он тащился за остальными с большим трудом. Роберт вернулся и пошел с ним рядом. Ему не терпелось узнать, не мог бы друг отложить свой отъезд в Прагу и еще какое-то время побыть здесь.

– Срок моего пребывания в санатории подходит к концу 20 мая. Домашние в один голос умоляют меня остаться. А Стрелингер и вовсе грозит, что, если вернусь в Прагу, меня может ждать летальный исход. Только вот как я обращусь на службе за еще одним больничным, которые мне и так уже платят только наполовину?.. Если бы болезнь усугублялась из-за моего пребывания в конторе, такой поступок еще можно было бы объяснить. Но ведь в действительности все обстоит как раз наоборот – контора в аккурат задержала ее развитие. Стрелингер утверждает, что поражение легких пошло на спад, причем сразу наполовину! Хотя лично я скорее сказал бы, что мне стало вдвое хуже! Раньше у меня никогда не было таких приступов кашля, я так не задыхался и не чувствовал себя таким слабым…

Теперь они шли, не говоря ни слова. Даже малейшее усилие со стороны писателя отдавалось тревожной одышкой и окрашивало лихорадочным румянцем щеки, обычно оттенка слоновой кости. Но хотя серый костюм болтался на нем еще больше, чем в день их знакомства, при взгляде на него по-прежнему казалось, будто от него исходит какая-то сила. «Смерть, взявшая небольшую передышку», – подумал Роберт. И, пытаясь прогнать это видение, заявил:

– За завтраком Глаубер задал вопрос, вызвавший на моем лице улыбку. Он спросил, какие три желания я выбрал бы, будь у меня возможность их осуществить. Я ответил, что, во-первых, хотел бы познать страстную любовь. Во-вторых, опубликовать роман. А в-третьих переехать жить в Прагу…

– Опубликовать роман? – удивился писатель.

Это зависит только от него самого. Потом, правда, можно будет постучать в дверь редактора, опубликовавшего что-то из его текстов, попросить господина Курта Вольфа отдать все оставшиеся у него экземпляры, отнести их в чулан, а потом отправить в топку. Что же до переезда в Прагу… Кафка еще раз повторил, что предпочел бы жить в Берлине.

– Я настоятельно рекомендую вам провести полгода зимних холодов в Германии… Прага обладает самой что ни на есть призрачной притягательностью, а Берлин выступает весьма достойным лекарством от нее. Лучше уж засаленные улочки еврейского квартала в Берлине, чем площадь Старе Место в Праге… Если бы о трех желаниях спросили у меня, я бы в первую очередь хотел выздороветь, пусть даже не до конца. Врачи мне все обещают, но лучше почему-то не становится. Во-вторых, мне хотелось бы отправиться жить в какую-нибудь южную страну, хотя и не обязательно в Палестину. В первый месяц пребывания здесь я много читал Библию, хотя теперь уже нет. Третьим в списке шел бы какой-нибудь мелкий промысел или кустарное ремесло… Как видите, я не очень-то притязателен, даже жену и детей в свой перечень не включил…

 

– Вы можете обходиться малым потому, что смыслом жизни для вас стала литература…

– Да, правда ваша, литература действительно помогает мне жить. Но если по справедливости, то из-за нее я живу какой-то невразумительной жизнью, не очень-то отличающейся от небытия. Посвящая всего себя сочинительству, порой чувствую себя так, будто никогда и не жил. Будто всю жизнь умирал, кропая все новые и новые строки. И вот теперь вскоре, похоже, умру уже по-настоящему… Писать для меня – единственно возможная модель существования. Для этого мне требуется одиночество – только не отшельника, а скорее мертвеца. С этой точки зрения сочинительство сродни смерти, и, подобно тому, как из могилы нельзя поднять покойника, так и меня ночью нельзя оторвать от рабочего стола…

– Но если так, то, может, существует другая, не столь разрушительная форма творчества?

– Мне известна только такая: писать по ночам, чтобы не сойти с ума, когда тревога охватывает с такой силой, что не дает уснуть… Хотя из этого еще никоим образом не следует, что, когда я не пишу, мне живется лучше. Если по правде, то писатель, перестав писать, превращается в чудовище. Я сочинительством свои ошибки так и не искупил. И всю жизнь жил умирая.

Роберт молчал. Все услышанное, с одной стороны, завораживало его, с другой – пугало. Решив поговорить о чем-нибудь не столь болезненном, он спросил писателя, нашел ли тот время пробежать глазами несколько его собственных текстов, переданных ему несколько дней назад, особенно перевод с венгерского на немецкий рассказов Фридьеша Каринти.

– Мне они доставили огромную радость! Ваши переводы великолепны! Как насчет того, чтобы передать их моим издателям? Я за вас похлопочу.

Роберт с восторгом согласился и вернулся к своему предложению перевести на венгерский «Превращение» и «Приговор». Но услышал в ответ, что за решение этой задачи уже взялся прозаик Шандор Мараи.

– Но я могу попросить своих издателей, особенно Курта Вольфа, поручить вам перевести на венгерский другие мои произведения, – добавил писатель.

Роберт опять его поблагодарил. Ему уже давно не давал покоя еще один вопрос, на этот раз технического плана – вопрос начинающего именитому мэтру. Сколько недель понадобилось Кафке, чтобы написать «Приговор», рассказ, читанный и перечитанный им много раз, замысел которого ему казался просто идеальным?

– Эту историю я написал за одну ночь, – вспомнил Кафка, – с 10 часов вечера 22 августа 1912 года до 6 утра 23-го. Так долго сидел за столом, что потом никак не мог встать, ноги затекли… События разворачивались на моих глазах, я летел вперед, разрезая форштевнем воду. Но порой казалось, что меня давит к земле вес собственного тела. А последнюю фразу я написал, когда уже рассвело. Писать только так и можно – полностью открывая душу и тело.

– Вас не шокирует, если я скажу, что за главным героем произведения Георгом Бендеманом проглядываете вы сами?

Кафка покачал головой и объяснил:

– Любые взаимосвязи в этой истории совершенно очевидны. Имя героя, Георг, содержит в себе столько же букв, сколько и Франц. А Бенде, начало его фамилии, столько же, сколько Кафка. Гласная «е» повторяется в тех же слогах, что «а» в фамилии Кафка. А во Фриде столько же букв, сколько в имени молодой женщины, о которой я вам говорил, притом что начинаются они с одной и той же… Прочитав рассказ, моя сестра воскликнула: «Да это же НАША квартира!»

А где он черпал вдохновение, где брал мужество и силу? Ведь начинать было так тяжело.

– Во-первых, мне требовалось одиночество. В максимальных количествах. Во-вторых, я ненавижу все, что никак не связано с литературой. Ходить по гостям мне скучно, радости и печали семьи навевают на меня тоску. От разговоров (даже о литературе) в душе поселяется уныние. Будь у меня такая возможность, я бы вообще ни с кем не говорил. Стоит кому-то высказать даже малейшее замечание, стоит мне самому случайно увидеть даже малейшее зрелище, как внутри у меня все переворачивается. Я постоянно шарахаюсь из стороны в сторону. И кроме жестокости жизни больше не чувствую ничего.

Немного подождав, Роберт задал вопрос и тут же о нем пожалел:

– А вы никогда не думали… со всем этим покончить? От отчаяния…

Писатель ответил, что такие мысли и в самом деле приходили ему в голову, причем не раз.

– Но умереть, – добавил он, – означало бы лишь отказаться от одного небытия в пользу другого…

– Мои вопросы новичка, – продолжал Роберт, – могут показаться вам наивными или даже глупыми, но мне, к примеру, хочется понять – надо ли для сочинительства много читать? Я боюсь подпасть под чужое влияние и не хочу, чтобы романы, которые читаю, производили на меня чрезмерное впечатление.

В ответ на это писатель велел ему позабыть любой страх.

– Мой роман об Америке, – продолжал он, – представляет собой бледное подобие «Дэвида Копперфилда» Диккенса! Я ведь оттуда позаимствовал историю о чемодане, о парне, очаровавшем буквально всех… о его деревенской возлюбленной, о грязных домах… но самое главное – методы и приемы!

Затем он объяснил, что уже давно вынашивает мысль написать книгу, отправной точкой которой станет замечательный роман «Бабушка» чешской писательницы Божены Немцовой, произведший такое неизгладимое впечатление на юношество, рассказав в ней о конфликтных отношениях между богатыми владельцами замка и крестьянами, которые гнули на них спину. Он уже даже придумал первую фразу, а когда она у тебя есть, это самое главное – в этом случае можно считать, что роман у тебя в кармане. Сделав глубокий вдох, писатель сказал:

– К. долго стоял на деревянном мосту, устремив взор в небесную высь, будто зиявшую пустотой.

Роберт восторженно захлопал, пусть даже немного притворно. Ему страшно хотелось прочесть продолжение. После этого писатель рассказал о тех, кто оказал на него основополагающе влияние как на литератора, упомянув Гофмансталя и Музиля, а потом добавил, что неизгладимый след в его душе оставил и кинематограф.

– Но подлинными своими кровными родственниками, – сказал он, – я считаю Достоевского, Клейста и Флобера, хотя ни с одним из них, вполне естественно, даже не думаю себя сравнивать.

По его словам, работая над «Приговором», он вдруг проник в тайну собственного литературного творчества и узрел, как силы подсознания, вступая в дело, позволяют писать, когда это, казалось бы, попросту невозможно. Вообще в данном случае были все основания говорить о специфичном заболевании литературой, потому как безумие и состояние писателя в процессе творчества всегда идут рука об руку – потерять рассудок для него всегда было навязчивой идеей, тем более что со стороны матери, по линии Лёви, недостатка в оригиналах и полоумных дядюшках в их семье не было никогда, не говоря уже о наложившей на себя руки бабушке. Может, литература спасала его от безумия? Или попросту была, с одной стороны, симптомом, с другой – следствием поразившей его болезни?

– Так или иначе, но, кроме сочинительства, ничто в жизни мне уже не принесет удовлетворения, – сделал вывод он. – У меня внутри пустота, будто у ракушки на пляже, которую в любую секунду могут раздавить ногой. Иными словами, Бог не велит мне писать, беда лишь в том, что я без этого не могу. Но он в конечном счете всегда берет верх.

Они опять надолго замолчали. Затем писатель посуровел и заявил, что должен поведать Роберту о печальном событии, о котором молодой человек, надо полагать, пока не в курсе. Страшная новость касалась его соседа, жившего над ним на «Вилле Татр», – того самого венгра, который страдал от туберкулеза горла и лечился с помощью зеркалец, засовывая их себе в горло.

– Вы имеете в виду господина Шалтовски? – встревожился Роберт. – Что с ним?

– Рано утром он ушел из санатория, не захватив ни багажа, ни даже бумажника. Устроил прогулку до самого Попрада, сел там на первый попавшийся поезд, а потом на ходу с него спрыгнул… Теперь каждый из нас терзается чувством вины, не за то, что он покончил с собой, а за то, что по нашей милости впал в такое отчаяние. Как человек очень общительный, он тянулся к другим, а мы без зазрения совести бежали от него, будто жертвы кораблекрушения, расталкивающие других в попытке спастись.