Поко а поко

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Поко а поко
Font:Smaller АаLarger Aa

© Лиза Шмидт, 2020

ISBN 978-5-0051-1990-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Poco a poco (итал.) – мало-помалу, постепенно, сокращённо p.a.p.; ставится перед музыкальным термином, когда последний надо применить не сразу, а постепенно, напр. p.a.p. accelerando – мало-помалу ускоряя.

Прелюдия

Жил-был в Петербурге еврей. Классический случай!

Петербург ещё был Ленинградом (хотя уже был переименован обратно в Санкт-Петербург), и в гущах аллей скрывал осквернённые монументы вождям, разлагающихся под дождями гипсовых пионеров с отколотыми носами и ленинский броневичок. Еврей не обращал на это никакого внимания и всей душой надеялся на то, что теперь живёт в Петербурге.

Жил еврей, как и положено было жить всем приличным людям, на Аптекарском острове, боялся сквозняков и ветра, затяжных дождей (поскольку на потолке в правом углу появлялись недюжинные подтёки, по форме похожие то на Африку, то на США, то на архипелаг Гавайских островов, но особенно часто – на Францию). Боялся промочить ботинки, боялся быть обрызганным подъезжающим к остановке троллейбусом. Больше всего боялся простудить виолончель и укутывал ее в старую шаль тёти Риты. Проще говоря, жил в Петербурге один еврей, который всего на свете боялся.

Он был красив: карие глаза в черной кайме ресниц, густые черные брови и губы уголками вниз. Походил на драматических актеров немого кино, которые в кадре трагически падают на диваны и заламывают руки.

Но его театральная красота, несколько похожая на грим, настолько не вязалась с его поведением, что красоты в нём никто не замечал.

Он был суетлив, постоянно жестикулировал и напоминал запятую, поставленную как-то второпях. Смешной такой и весёлый.

Его звали Яков Шпильман.

Шпильман из тех самых, немецких Шпильманов.

Нет, даже лучше так: Шшшпиииииильмааан, из тех сааааамых, немеееецких Шшшпииильманооов.

Он даже иногда вставал перед зеркалом и, как-то бойко задрав голову, поправлял концертную бабочку.

На самом деле его, конечно, звали просто «Яша» или просто «Шпильман». Чаще «эй, Шпильман». А иногда «жид». Но в основном, «Яшенька, дорогой» или «Яшенька, не забудь надеть шарф».

Жил он в тесной комнатке глубоко во дворах, в верхних коммунальных этажах, в мглистых стенах с повидавшими виды обоями, с нескончаемыми шкафами и полками, где классическая литература, часто целыми собраниями сочинений, как семьями, соседствовала с чашками из перебитых за много лет чайных и кофейных сервизов. Жил и жил, выходил с утра за газетой к почтовому ящику. Вечером заваривал слабенький чай. Слушал, как водопроводные трубы заливались руладами, особенно по ночам, когда и так невозможно было уснуть из-за наваждения белых ночей. Спал под верблюжьим пледом из облезлого верблюда. Пледу было столько лет, сколько верблюды не живут, и потому в те дни, когда отопления еще не включали, а мороз крепчал, сон не шел, шла музыка. Сквозила из щербатых плохо заклеенных окон, звенела звездами, пела ветрами, струилась ливнями, наплывала туманами.

Однако это была своя, совсем своя, отдельная комната! Без тётиритиных «надеть шарф» и дядиных очков, оставленных в самых неожиданных местах.

Комната принадлежала ранее какой-то многоюродной яшиной бабушке и досталась ему в наследство в результате долгого и, в основном, безрезультатного хождения по похоронам.

Первое, что увидели Яша, тётя Рита и дядя Лева, когда открыли дверь комнатки – было фатальным падением огромной хрустальной люстры вместе с куском потолка.

Тётя вскрикнула как школьница, после чего, глядя на оседающее облако извёстки, смогла потрясенно выдавить лишь:

– Яшенька, кажется, здесь нужен небольшой рэмонт.

Если бы та бабушка не умерла от инсульта, ее бы убило люстрой.

Яша находил хрустальные осколки на полу изо дня в день. Они норовили впиться в пятку в тот самый редкий момент, когда он из ботинок перебирался в тапочки. Осколки были молчаливым укором наследства.

Тётя заботилась о Яше, берегла его хрупкие руки. Говорила, что эти руки – его хлеб, музыка – хлеб. И потому потолок ему заделывал дядя Соломон, тётиритин деверь, который все равно им что-то был должен. Тётя по настроению в шутку называла его «левир» или «явам», а Яша с детства переиначивал «левир» и «явам» в «ливер» за любовь дяди Соломона к ливерной колбасе и в «тынам» за постоянную помощь с тетиными «рэмонтами».

– Ну не сидеть же тебе под голой лампочкой, право! – всплеснула руками тётя, когда рэмонт был завершен. И с ее антресолей был извлечен и разогнут старый абажур. Когда Яша увидел кособокий выцветший абажур впервые, его посетила мысль, что под голой лампочкой ему было бы куда уютнее.

*****

Евреи в концертных залах играли на больших музыкальных инструментах. Чем меньше был еврей, тем больше инструмент, чтобы потом долго тащить чехол на себе через все переходы метро, по всем лужам у троллейбусных и трамвайных остановок – как гроб для собственной гордости. А потом дома, на кухне получить венец бульонного запаха и тарелку клёцек в супе без курицы – за гений, за труды.

Гениями не становятся. Гениями рождаются.

Гениев будят по утрам словами «вставай, сынок, мой гений», а также словами «ну и ты, Яша, вставай».

Гений вырастает в коммунальной квартире, в трёх тётиных комнатах, где шум радиоприемника заглушает человеческие голоса, под присмотром дяди, тёти и сердобольных соседей, среди старших более гениальных двоюродных братьев, гения всегда засмеивают и ему на тарелку складывают из ухи глухонемые рыбьи головы с белыми мёртвыми глазами.

Исчезающие евреи

У его тёти было два сына.

Потом один пропал без вести.

Другой пропал с вестью. Весть пришла двумя годами позже его исчезновения, из Израиля. Сын очень извинялся и говорил, что в Питер больше никогда не вернется.

Живые евреи

Тётя Рита, женщина с очень пышным бюстом, с фигурой конусом вверх и важным лицом, которая прежде к Яше оставалась совершенно равнодушной, после исчезновения сыновей яро взялась за его воспитание. Чтобы не пропал хотя бы один мальчик, пусть и не совсем свой.

Яша побаивался тёти, пока дядя Лёва не объяснил ему, что этой женщине не важен был смысл слов, ей важна была только интонация: если нежно попросить её свернуть горы, она пойдёт их сворачивать. И бережно, со всей ответственностью, свернёт!

Дядя Лёва был высокий и большой, и над Яшей всегда возвышался.

У дяди Лёвы были интеллигентного вида торжественные уши. Уши как уши, но что-то в них было такое… торжественное. Какой-то особый изгиб и, конечно же, цвет. Цвет такой, будто у хозяина ушей каждый день был днём рождения или будто бы его ругали с завидным постоянством. А тётя Рита, надо сказать, никогда не скупилась на ругательства.

Лицо у дяди Лёвы, как и весь он, было большое, как географическая карта. В морщинках, как в меридианах. Лысина на Северном полюсе. Нос – мыс Челюскина.

Два этих человека заботились о Яше как могли. Выбирали хорошую школу, хорошую музыкальную школу и даже хороший музыкальный инструмент. Всегда провожали. Водили в музеи и в кунсткамеру, где Яша отставал от экскурсии, чтобы покататься на войлочных тапках, в театры и в кино, где номерки из яшиных рук падали совершенно случайно. Водили и в зоопарк, где Яша жалел всех зверей. Особенно он жалел маленького серого волчонка, сидевшего в дальней клетке. Волчонок был совсем один. Куда пропала его мама, большая серая волчица? Куда делся его волк-отец? Ушли в зимний лес, оставили на снегу две тонкие вереницы следов, а потом завыла метель, заходили ходуном сосны, заухали совы, следы замело, волк и волчица попали за красные флажки. Красных флажков надо бояться – из-за них никто никогда не возвращается. И волчонок остался один, маленький, добрый и глупый. Его ещё не успели научить быть злым, и потому он так легко и преданно подошёл к тем людям, которые на всю жизнь заперли его в тесной зоопарковской клетке.

В ночь на ро-ходеш1 волчонок долго и протяжно выл, отчего на Аптекарском острове просыпались все приличные люди.

Тётя Рита и дядя Лёва держали булочную.

Маленькую и скромную, но невероятно плодовитую. Люди к ним с утра стояли очередями, и дядя Лёва только и успевал выдавать в протянутые руки горячий чёрный и тёплые сайки.

Теперь, когда Яша жил отдельно, они всегда давали ему свежий хлеб. Нет, не бесплатно, за кого вы нас принимаете! Зато только что из печи (всепобеждающее «зато»! ) – и укутывали его в шерстяной платок, чтобы по пути хлеб не остыл. Очень заботливые.

– Ну, мы же родственники, – жмурились они, улыбаясь.

Иногда они отдавали ему хлеб даже совсем бесплатно (но в этом случае – чёрствый).

Тётя Рита теперь всё чаще говорила: музыка – твой хлеб. А перед знакомыми: музыка – яшино призванье. Если сложить все элементы, то выходило, что яшино призванье – хлеб. Таким недвусмысленным образом тётя намекала на то, что и Яше не помешало бы поработать в булочной.

Когда

Тётя Рита никогда не могла спокойно смотреть на праздное детское времяпрепровождение, на поездки по комнате и по дорожкам сада на деревянной лошадке (у которой, впрочем, от лошадки была только голова, остальным же телом её была старая тётина швабра), и посему обучала его грамоте, чтению, письму, и в школу он пришёл всезнающим, ничем не интересующимся. Зато дома с тётей Ритой они стали проходить иврит и мёртвый язык латынь. Иврит был скучный и непонятный. А латынь не дышала. Даже в самом её названии, ему казалась, была зашифрована бледность и беззвучие замершего над могилой мраморного ангела, гладкое лицо которого всегда хочется потрогать. Яша думал, что на мёртвых языках общаются с мёртвыми и потому, приходя, ведомый за руку, на кладбище к маме или другим родственникам, говорил с ними шёпотом, нагибаясь совсем близко к земле, на латинском языке.

 

– Ave, Caesar, morituri te salutant, – так он сказал памятнику прадеда, когда они с тётей дошли до изучения построения предложений и в пример она приводила крылатые фразы.

Дядя Лёва спал, как мёртвые, головой на запад. И Яша поначалу решил, что к нему тоже нужно обращаться на мёртвом языке. Тётя смеялась, а дядя просыпался от ужаса, чертыхался и просил научить мальчика чему-нибудь путному.

Вот тогда Яшу и решили учить музыке. Дядя и тётя взвесили все против и за и методом естественного отбора выбрали за племянника его дальнейшую судьбу: они решили, что он будет играть на струнном музыкальном инструменте.

Во-первых, скрипка (а они думали, что это будет скрипка) занимает совсем немного места.

Во-вторых, к скрипке (!) прилагается нарядный чехол.

В-третьих, скрипка красиво звучит, и, когда тепло, можно пиликать на ней на балконе, чтобы порадовать (здесь вовсе не злой, подчёркиваю, не злой смех тёти) соседей.

В-четвёртых, мальчик сам сможет донести инструмент до музыкальной школы.

Далее следовали в-пятых, в-шестых, в-седьмых, в-одиннадцатых и в-двадцать-первых.

Но когда подошло время учёбы, тётя добыла виолончель б/у.

– Да, это не скрипка, – сказала она на вопросительный взгляд мужа, – но зато почти задаром.

Но не стоит об этом. Зачем лишний раз рассказывать об экономии экономной женщины, даже коврики делавшей из старой рогожи?

Когда Яша был маленьким, он не мог сам нести виолончель. Её унизительно несли за него. Дядя или тётя. Другие дети бежали мимо со скрипочками.

Он всегда мечтал играть на рояле (в первую очередь, потому, что тогда ничего не надо было бы носить с собой и, соответственно, отпала бы необходимость в сопровождении тёти и дяди, во вторую – рояль был красивым и величественным, и ещё у него были дивные клавиши, похожие на немного щербатую улыбку). Но дядя и тётя строго запретили, сказав, что рояль занимает слишком много места. Яша уверял их, что для занятий дома подойдёт и пианино, но тетя Рита вспоминала, как разучивал гаммы ее младший брат, и у нее тут же продолжительно заболевала голова. И начинала болеть каждый раз при разговоре о клавишных.

Он был маленький, потому что всё детство тётя Рита одевала его в одежду и обувь ровно по размеру. Мальчики, носившие вещи на вырост, становились высокими и прекрасными широкоплечими красавцами. Тётя Рита же снабжала его одеждой, не располагающей к росту. А делала это она по причине того, что была знакома с мамами и тётями опрятных чистеньких мальчиков (с мамами неопрятных мальчиков она не общалась), которые быстро росли и после которых Яша донашивал ботиночки, штанишки и рубашки (за одним мальчиком донашивал и свою первую виолончель).

Вот потому привычка к чужой обуви в нём взросла и пустила корни. Яша приручал (приножал?) чужую обувь. Покупая её, еще диковатую, нелюдимую, боящуюся потных ступней, бережно приносил он её домой и трепетно мыл над раковиной. А потом шёл гулять привычной своей дорогой, и ангел со шпиля, как старый приятель, будто даже махал ему рукой: что, мол, новые ботиночки?

За всю жизнь у него не было ни одной своей пары.

Яшино детство проходило под двумя сменяющими друг друга знаками: смычок и градусник. Если их скрестить, то будет похоже на герб.

Когда Яша не сидел в третьем этаже музыкальной школы, сосредоточенно пиликая и оттачивая искусство уныния, он лежал дома с жуткими температурами, ангинами, бронхитным кашлем или заложенным носом. Иногда со всем сразу. Лежать было скучно, спать не хотелось, и Яша просил тетю читать ему книги. Тетя прочла все, что у нее было (включая несколько совершенно вульгарных недетских любовных романов и энциклопедию насекомых СССР), после чего не представляла, чем порадовать ребенка.

Решение было найдено в лице зеленого опять же б/у попугая Гоши, слепого на один глаз, и тут же увенчало собой прикроватную тумбу. Гоша смотрел на Яшу одним удивленным птичьим глазом. Яша смотрел на него сквозь пушистые ресницы. Тётя Рита занималась своими делами, радуясь, что не нужно идти сквозь метель и пургу в библиотеку за новой книжкой.

Когда Гоше пришло время умирать, он чудеснейшим образом исчез. Вылетел в окно – по словам тёти.

Яша вечерами изводил всю имеющуюся в доме бумагу на объявления: «Потерялся попугай». Заодно изводил и тётю. А за расход бумаги получал от дяди. Вместе с ним, соответственно, получала и тётя.

Потерялся попугай. Зелёного цвета.

Отзывается на кличку Гоша.

На все вопросы отвечает «сам дурак».

Просьба вернуть.

За вознаграждение.

Яша готовился отдавать все, что попросит тот счастливец, который нашел попугая. А дядя Лёва и тётя Рита, переговариваясь шепотом на кухне, говорили, что это объявление похоже на некролог.

Когда от Яши хотели добиться абсолютного послушания или когда он был уличён в какой-либо провинности, дядя и тётя вдвоём ложились на одну кровать, складывали одинаково руки на груди и говорили: мы умерли. Яше было семь лет.

Два сына тёти и дяди к тому времени успешно (и радостно) пропали.

У Яши к тому времени было на счету достаточно умерших родственников.

Мёртвые евреи

Евреи умирали на белых жиденьких простынях. Евреи умирали, падая на старые паркетные полы. Евреи умирали, как умирают многие другие люди. Но почему-то Яше умирающие евреи неизменно приходились дальними или ближними родственниками, что говорило, однако, в пользу пусть небольшой – но – обеспеченности. Родственники оставляли в наследство ковры, книги, мебель, а иногда даже деньги и один раз – серебряные часы.

Идти на похороны было для Яши что-то такое же, как для других людей идти на работу.

Яша носил чёрное пальто, пропахшее похоронами. И рубашки, по многу раз зашитые возле сердца. И да, серебряные часы тоже носил. Правда, иногда по вечерам ему было страшно в них возвращаться домой. Мало ли какие ещё приличные люди живут на Аптекарском острове.

Яша вырос на кладбище.

Мама умерла, как только он родился. И потом он всегда видел ее фотокарточку только на памятнике. В тётиных фотоальбомах он не мог найти её ни на одном снимке, и могила была как будто единственным доказательством того, что его мама – настоящая земная женщина, которой просто случилось умереть молодой. Для тёти, дяди, других родственников и многочисленных знакомых – яшиной мамы будто бы не существовало. В разговорах о ней никогда не упоминали. И даже в поминальные дни к ее могиле шли молча. И Яша, чтобы не скучать, про себя считал шаги: сто двадцать семь шагов до бюста старого профессора, четыреста три – до гранитного памятника в форме сердца, пятьсот семьдесят девять – до поворота. А потом он узнал, что о покойных надо говорить либо хорошо, либо ничего не говорить вообще. De mortuis aut bene, aut nihil. А раз о маме не говорили хорошо, выходило, что её не любили. От этого Яша начинал любить её с ещё большей силой. И ему нравилось приходить к ней и разговаривать с ней на латыни. Он рассказывал ей стихи, которые они разучивали с тётей накануне, и дарил букетики цветов, набранных им по дороге.

Иногда ему казалось, что она стала призраком и живёт среди тех бледных фигур в Летнем саду. И те, за решёткой сада, несомненно, призраки. Они появлялись весной и прятались в аллеях. Когда тётя, дядя и Яша вечерами возвращались пешком из гостей, Яше казалось, что фигуры медленно движутся среди тёмной листвы: за поворотом мелькала пятка, над кустом виделся взмах руки, в тёмной аллее слышался смех – или это только лёгкий ветерок с Невы тревожил листья? И он думал: там и мама, где-то на этих длинных тёмных аллеях, гуляет вместе с ними, смеётся, ведёт беседы…

Когда он стал старше, он решил, что мама походила на статую Ночи. И на фотографии на памятнике лицо ее было белым-белым, совсем как у статуи.

Яшин отец оказался неблагонадёжным (тётин лексикон) и куда-то исчез сразу после смерти яшиной мамы. Кажется, с парикмахершей Норой. Но тётя так часто говорила о нём «чтоб он сдох!», что папа Яши, наверное, действительно долго не продержался.

Яша помнил первую увиденную им смерть.

Помнил, как дед лежал в просторной комнате на столе. Глаза деда были покрыты большими старыми монетами. Других странностей за ним не наблюдалось. Яше сказали ни в коем случае не трогать монеты, не то у деда глаза откроются. Хлоп! Нет-нет, следовало срочно положить монету обратно.

Дед увлекался нумизматикой. Даже в последний путь его сопроводили эти две большие монеты. Все остальные, бережно разложенные по специальным альбомам, достались Яше в наследство (и спустя годы, в голодные времена, когда так надолго задерживали зарплату, что люди были готовы снова варить суп из обойного клейстера, Яшу эти монеты кормили не один месяц).

После похорон ему запретили надевать кожаные ботиночки, запретили неделю выходить из дома и сидеть на стульях. Сидеть можно было только на полу. Это было обидно и низко. Получалось, что смерть – это сплошные обиды и унижения.

1Ро-ходеш – «голова месяца» – каждый первый день лунного календаря.
You have finished the free preview. Would you like to read more?