Журнал «Юность» №09/2021

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– А правда, что, написав своего «Николая Николаевича», монолог от лица щипача, то есть карманника, текст, которому сейчас бы дали маркировку 18 с жирным плюсом, вы поняли, что уже не бывать вам детским писателем?

– Да, да, да! Обдумывать подобные проблемы я не любил – просто почувствовал, что вырос из коротких штанишек. Сорвал с себя ненавистные штрипки, точней, запело-заиграло во мне дружное трио «Мандолина, гитара и бас», потому что именно с этой концертной песенки оркестра Эдди Рознера я еще отроком втрескался до гроба в музыку джаза.

В общем, возвратиться в детство, к тому же третий раз, – увыканьки, после «НН», было невозможно, пардон, не проханже.

– С кем в Союзе вы общались, дружили из литераторов?

– С Андрюшей Битовым и его второй женой Олей Шамборант были мы многолетними корешами. Еще до знакомства с ним дружил с великолепным поэтом Володей Соколовым. Ему родной его дядя, тоже поэт, много чего рассказывал о терроре в 20-х. Дядя тогда просто помирал от ужаса перед неминуемой посадкой, стал неизлечимым неврастеником. Он, видимо, под балдой, сочинил злосчастную частушку, потом неосторожно прочитал ее даме, крутил роман с которой, и пошли-поехали, полетели по всему припугнутому Союзу его подрасстрельные, бессмертные строки:

 
Вышла новая программа
срать не меньше килограмма.
Кто насерит целый пуд,
тому премию дадут.
 

Дяде редкостно повезло – не посадили, к стенке не поставили, как Гумилева. Разве не чудо?

– Вы уехали в пятьдесят лет в 1979-м. Правду ли говорят, что отъезд случился из-за «Метрополя»?

– На посиделках метропольцев ни разу не был. Только из-за этих дел, да еще один, – быть может, никогда бы не свалил, а с женой, – Ира и я всегда мечтали пожить на свободе и бесстрашно думали лишь о ней – хоть на край света! Тем более после «НН» я необратимо повзрослел на различных почвах опыта житухи да по уши втрескался в «истнеобходимку» сделаться поданным лишь моих владык: безоглядно свободного воображения и русской словесности, уже достаточно изуродованной никемами, ставшими всемами, ихней зверской цензурой и алчными халтурщиками всех мастей. О, да, я просто не мог не сделаться верноподданным обоих замечательных владык, тем более хватало опыта восприятия абсурдов жизни в сюрреальной, как говорили лагерные социологи, совковой Мурлындии.

Каюсь, однажды близкий дружок, поднявшийся в агитплакате на разных предупреждалках, вроде «Остерегайтесь юза!», уговорил меня предложить редакторам для начала тематический проект в двух строках, он, мол, стоит дороже твоей вшивой получки. Я пришел на заседание. Был представлен как автор, способный безжалостно воевать с любыми нарушениями техбезопасности. С выражением, похожим на апломб с амбицией, я прочитал принесенные строки, казавшиеся мне совершенно убойными.

 
Держась за конец оголенный, мудила,
смотри, чтобы током тебя не убило!!!
 

Редактора сказали: «Гениально!» Я был добродушно изгнан с похохотавшего заседания и больше никогда не пытался халтурить.

– Да вы, говоря нынешним языком, мастер троллинга. А правда, что Василий Аксенов не стал печатать в «Метрополе» вашу песню о Сталине?

– Да он весьма меня этим удивил. Видимо, счел текст ультраантисоветским.

– В одном из интервью вы говорите, что в этой песне не было ничего антисоветского…

– А переспросить: «Чего это, Васек, ты так неартистично перетрухнул?..» – сие было ниже моего достоинства.

– И говорят, с Высоцким вы познакомились впервые, когда он пел на пляже эту вашу песню?

– Да, я был обрадован, что величайший, на мой взгляд, певец приметил ее, поет своим, так сказать, всенародным голосом.

К сожалению, общались всего пару-тройку раз: в его театре знакомство, банька, премилые разговоры в его квартире, – естесьно, под балдой – с ним и обаятельной Мариной.

– А с кем общались в эмиграции?

– Это долгий разговор. Со многими был знаком отличными людьми. Некрасова и Мамлеева уважал. Ира и я дружили только с четой Капланов, с Бродским, с Лешей Лосевым.

– Прежде чем приступать к этой беседе, дабы не повторяться, я прочитал беседу с вами Бродского для американской газеты Bookworld. А ведь он крайне редко брал интервью. Что вам запомнилось в том разговоре?

– Только то, что надрались вусмерть, беседуя о разных проблемах порядком шизанутой истории и смакуя холодец домашний, мною замастыренный.

– «Там – истинная жизнь нашего языка», – говорите вы Бродскому про Россию. А за годы эмиграции не ощутили языкового оскудения?

– Я с ленцой отнесся ко владению инглиш. Не от того, что считаю себя необучаемым, но из-за суеверного страха вызвать гнев родного русского – гнев, карающий за измену оному. Мой русский стал, считаю, даже более разноликим, способным предельно просто выразить некоторые сложности.

– А вы, кстати, суеверны?

– Знаете, я в юности стал шибко суеверным, потому что вычитал у Гете, что суеверие – поэзия жизни, поэтому поэт должен быть суеверным. Но я не истеричен, когда прошу Иру не класть на стол подушку, – сие очень хреновая примета, очень.

– Вы верующий?

– Сергей, ваш тезка Бочаров – мой крестный папаша. Да, я уже давно глубоко верующий человек, но говорю о религии, о церкви и т. д. лишь с Ирой и Батюшкой.

Вера началась с того, что дворовое наше кодло заточили на праздничные дни в подвал отделения легавки, она же милиция. Маленькое полуподвальное окошко выходило прямо на храм Божий, а я встал однажды на колени – лоб об пол, молю Богородицу выпустить меня отсюда. Нам тюрьмой грозили, грозили, но вскоре вышибли на свободу. С тех пор не перестаю радоваться, что верю, надеюсь, люблю и ценю эти свои чувства, да и мысли тоже.

В первую же нашу поездку в Иерусалим мы с Ирой поехали на тачке кузена в знаменитую церковную обитель. Гидом был известный местный литератор. Позвонили. Наш гид почему-то умолял меня не уподобляться вздорному папаше братцев Карамазовых. Хотел я его послать в целый ряд известных маршрутов, но к нам уже шли навстречу, видимо, настоятель и его коллега. Оба были обаятельными старцами, стали мы с ними знакомиться. Гид чо-то опять напрягся, будто слепнем укушенный, а я говорю: «Это Ира, она была мне дочь, сейчас жена»… О, Боже, вздрагиваю, с чего это я закарамазил? Гид заиграл желваками. И вдруг явно старший старец радостно – да, радостно, ни молекулки фалыпака! – произнес: «Чудо!» С таким восторгом и радушием он слово это произнес, что аж всего меня – душу и тело, истерзанное в прошлом безжалостной гиперактивщиной, – вновь окатили те же, как в Крыму, мурашки золотые и серебряные. Такое никогда не забывается. Был постный день, но старцы нас попотчевали винцом церковным, свежим хлебушком, позабыл, чем еще. Говорили о том, что природа чуда явно связана с любовью к верующему человеку его ангела-хранителя, а любви все возрасты покорны, и о красотах Святой земли.

– А было в вашей жизни то, что понимаете как ошибки?

– Самые важные ошибки: покупка в 79-м новой «тойоты», просто седана без кондишена, а не хетчбэка. Затем во время нашего первого путешествия по Штатам в Ванкувере на горстоянке у нас стырили «форд-торэс» и сожгли его какие-то крысы поганые, полно которых и в Канаде.

И покупая новый еврофольксваген, я, мудак, не вспомнил о дизеле.

Такие вот ошибки, а за все остальное судьба и Ангел, надеюсь, на меня не в обиде.

– А какие жизненные случаи, вспоминаясь, вас забавят?

– Вот, Сергей, пара удивительнейших случаев в моей жизни. Ира придумала название нашей фирмы: «Писатель-Издатель». Я сам издал пару своих книг – было кому бодануть скромные их тиражи.

Однажды в Нью-Йорке прихожу в книжный маг «Черное море» – получить кое-какие денежки. Жанна, хозяйка, тут же говорит: «О, Юз, подпишите дюжину ваших “Рук!” Очень прошу!» Отвечаю: «Всегда!»

Подходит ко мне дама средних лет. Прибарахлена дорого, но безвкусно. Лицо ее явно привыкло к немедленному выполнению всех ейных желаний. «Разрешите, – властно говорит, – вас поприветствовать». «Всегда!» – весело отвечаю и всей группе даю автографы. Пожимает она мою руку по-мужски, то есть ужасно крепко, и тут же объявляет: «Сейчас, товарищ Юз, НАМ дважды очень важны все ваши книги, спасибо за данную “Руку!”».

До сих пор хохочу, вспоминая. Тогда началась перестройка. Вскоре «Шансон» зазвал меня выступить в Кремле. Я рот раскрыл от неожиданности, захлопал ушами, – тут же потряс меня смех, перешедший в нервозный хохотунчик. Выходит дело, я, злобный антисоветчик, ярый враг недоразвитого социализма, и зовут меня такого исполнить – между прочим, не в баре, а в Кремле!!! – песенку про большого ученого и «Окурочек», гитара – мой друг Макар. Мы славно выступили, народ нам «бурно поовачил». Вручили что-то тяжелое и бронзовое. Все это чертовски удивило. А вообще-то я умею смеяться даже при неудачах и зряшных попытках депрешки вывести меня из себя.

– Вас иногда сопоставляют с Лимоновым из-за того, что вы оба легко и вольно внесли в прозу табуированную лексику.

– Сопоставление узковатое и не точное – мы разные. Мне еще в Москве крайне была неприятна его вертлявая личность. Общений с ним чуждался, точней, никогда я с ним не поддавал. Всегда называл великим цитрусским поэтом. Его бесстрашный «Эдичка» был отличным образцом свободного, настежь распоясанного романа.

Опять-таки его личность чем-то напоминала мне Смердякова, который приобрел пишмашинку «Вундервуд» (намеренно называю ее так).

– А как вам мода на политкорректность?

– Всегда был, буду феминистом, но считаю туполицую очумевшую, чрезвычайно агрессивно ведущую себя политкоррягу, весьма похожую на разжиревшую евтухиню, – заведующую отделом по давно назревшим проблемам секса, – считаю ее началом энтропии всех благородных общественно-политических, не только личных, но и старинных, благородных принципов существовония, пардон, существования. Политкорряга – прямо у нас на глазах – уже привела человечество к войне полов, войне нелепой, лицемерной, уродливой, неслыханно алчной, опасно самоубийственной для разнополого человечества. Кстати, быстро превращающей некоторых шустрых дамочек в артистичных шантажисток.

 

– Я слышал, что к вам очень тепло относилась Дина Верни, натурщица, певица, галеристка…

– О, ее звонок начальничку полиции Вены тут же открыл нам дорогу в Париж. Мы дивно подружились, гостили в ее замке в Рамбуйе, я даже наставлял Дининого повара, как замастыривать борщ чистой пробы. Вместе пели, шутили. При каждом ее визите в Нью-Йорк приезжали к ней в отель. Бывали в огромном доме возле Сен-Жермен, где Дина открыла потрясный музей Майоля. Чьих только не было в музейных экспозициях картин и скульптур!

Дина незабываема.

– В 1980-м «Николай Николаевич» вышел в США. С тех пор у вас вышло множество книг. А вы себя перечитываете?

– Ну, как не любить первенцев – «НН» с «Кенгуру»? К паре романов отношусь с чем-то похожим на легкий холодок, а некоторые свои книги горячо и памятно обожаю. «Карусель» начал чирикать уже в венском отеле и до сих пор удивляюсь, что как-то попахивает от этого сочинения кирзовым соцреализмом, ненавистен мне который.

Пару лет назад, перечитывая «Перстень в футляре», так я взволновался, что измерил давление, обычно нормальное. Пожалуйста: впервые в жизни 220 на сколько-то, плюс крайне неприятные в сердечке композеры Аритмиев с Тахикардиевым, то есть зазвенели все-то вы мои колокольчики-бубенчики.

Барин, приехали – старость!

Хочу смело перечитать роман «Рука», вдохновила на который Ира, иногда и.о. шибко ветреной моей Музы.

– Тогда о ней и спрошу. Вашему браку исполняется аж сорок пять лет. Что это за роман? Знаю, что Ирина – профессор-славист…

– В апреле 76-го года мы с сыном Алешей полетели в Коктебель, в ДТ писателей. Он учился плавать, а мы с одним замечательным поэтом валялись на песочке и весело болтали. О волшебствах поэзии, порой о поразительно абсурдных уродствах «развитого социализма» и о разных радостях-печалях жизни на Земле.

Так вот, однажды он сказал: «Сам я вскоре сваливаю в Москву, а ты займись Ирой – она, поверь мне, лучшая в ДТ девушка». В тот же день меня познакомила с ней приятельница Наташа, большая курилка, поэтому и говорившая о том и сем с очаровательнейшей хрипотцой.

Ира была в длинном, до пяток сарафане, а ее лицо поражало «распустившимися» на нем усталостью и тоскливым унынием. Вокруг нее крутился-вертелся премилый малыш. Я и сам после развода – оказалось, что был наш брак нелюбовным – порядком приуныл. Истово молился за милостивое ниспослание всевидящих Небес ну хотя бы чуточку откровенной любви такой-сякой судьбе моей невезучей. Более чем странно, но в момент знакомства я заметил в чертах лица Иры, на переносице, месте вообще-то мало когда выразительном, даже если оно принадлежит министрице культуры Фурцевой или принадлежало лупоглазой супруге самого величайшего изо всех прошедших по Земле людей, как писал из-за страха перед дружками с Лубянки Маяковский, в прошлом как-никак большой и бесстрашный футурист… Так вот, заметил я почти незаметное сходство милого лица Иры с сурово бородатым «портретом» Феликса Дектора, крестного первой моей книги, сблизившей меня с Прекрасной Дамой – с судьбой всей моей жизни, литсочинительства и, конечно, с верной, порою своенравной Музой, наставницей перышка, голоса, воображения, свободно выражающего сюжеты разного рода абсурдов и фантасмагоричной совковой действительности.

Помню, тогда я что-то брякнул насчет микросходства и оказался прав: Ира – дочь Ф. Д., Данила – его внучок.

Вскоре замечательный поэт улетел на крылатом своем Пегасе в столицу, а мы, то есть Ира, Наташка и я, начали каждый вечер гулять по прибрежной дорожке. Непременно останавливались у палаток с кайфовыми крымскими винами, тем более креплеными. Мадера, херес – жизнь моя, иль ты приснилась мне!

Я читал девушкам главки из только что начириканного романа «Кенгуру». Мне было по душе, что они не только хохочут из-за фраз вроде «Прекратить чесать яйца, разговаривая по телефону с офицером контрразведки!», но и серьезно воспринимают разного рода откровенно антисонькину нецензурщину.

Однажды сели на скамеечку – отдохнуть подуставшим конечностям. Посидели, поболтали. Тогда до меня еще не дошло, что чудесные смыслы многозначительных мурашек, пробежавших по телу и душе, – следы нежнейших крылышек моего ангела-хранителя, денно и нощно неустанно трудящегося, от чего острейше зачесалась точка промеж лопаток. Потереть бы обо что-нибудь по-конски, по-слоновьи, черт побери, хотя бы по-кошачьи ничтожную точку, с настырной сладострастностью истязавшую мои нервишки невыносимой чесучкой, – на скамейке не было спинки с уголком.

«Ира, умоляю, пожалуйста корябните ноготками промеж лопаток!»

Она и корябнула – чесучка враз пропала. Немного погодя Ира тоже буквально застонала: «Корябните и вы меня!»

Что я и сделал, подумав о странности таинственной синхронности ряда совпадений и таких вот, не скрою, чудесных прикосновенок. И именно они, прикосновении, – слава Всевышнему и всем Его Ангелам! – на всю, как говорится, жисть, подарили нам обоим драгоценнейшее из чувств, опять-таки, небесных и земных.

Мы с Ирой враз втрескались… я вдруг почувствовал такой какой-то бытийственный, необъятный, глубочайший душевный покой, – на века, навсегда, до конца, никогда мне не снившийся…

Да, с тех пор прошло 45 лет.

Нынче я, изредка бреясь и сдувая мыльную с губ своих пену, не размышляю праздно, как один знакомый философ, о сущностной природе любви вселенской и земной. Меня совершенно не достает то, что явно божественные ее смыслы почему-то не укладываются ни в одну из великих формул, вроде эйнштейновской, в себя вместившей закон высших сил и матушки-природы.

Поэтому блаженно мурлычу, бреясь, простенькие до слез строки эстрадной песенки, ну и заодно глаголю по-младенчески: «Что такое любовь? – это встреча, на века, навсегда, до конца»…

Меня устраивают и беспредельно смелое определение эстрадной песенки, и теологическое истолкование основ великого явления любви, постоянно крепнущей, как выдерживаемый массу лет коньячок, – общее для нас обоих чувство счастливейшего родства душ наших бессмертных и, надеюсь, временных тел, снова узнавших друг друга в очередной жизни, может быть, на Земле, а и на другой Планете… такая вот есть у нас сказка – чудественнейшая из всех остальных.

Словом, Ира, совершенно правильно не откладывая на завтра, то, что можно сделать сегодня, пришла ко мне однажды – вернула книгу о моем самом любимом художнике, о Босхе…

С того июньского дня и началась наша, так сказать, супружеская любопея – ей до свадьбы золотой осталось 5 годочков, – неплохо было бы дожить!

В сей момент че-то вспомнился анекдот, сам который я придумал. Петька разбудил Чапаева и говорит: мы тут с Анкой, как гритца, разрешили тройку научных вопросов социализма личной жисти на природе, устали, прям как в бою, лежим вот, перекур, сиречь мечтаем: что же будет со страною через двадцать лет? «Тридцать седьмой, дубина ты, год наступит!» – «Эх, дожить бы, Василий Иваныч!»

Кроме шуток, приятно, нисколько не девальвируя ценностей признаний, часто говорить друг другу, как это водится в Штатах: «Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю» – слова сердечные ублажают, разрешают досадливые бытовушные проблемы, освежают нервишки, как в жарищу кружка колодезной нашей водицы – одна на двоих.

– Чудный рассказ о любви. Неужели никогда не ссоритесь?

– Бывали, изредка бывают и у нас мелкие стычки, никогда не дорастающие до крупных разборок, битья посуды, бросанья в печку тапочек моих истоптанных и т. д. Если же ссоримся из-за какой-нибудь хрени, вдруг наступает пугающая, ясно, что для Иры и меня, весьма опасная в нашем радостном жилище многозначительно обидчивая тишина.

Тогда я, с понтом джентльмен врожденный, стараюсь, перегнав подругу, бесстрашно ей сказать: «Ирочка, птичка моя, я начисто виноват, был груб, козел безрогий… но я за все тебя прощаю навсегда!»

Смеемся. Я прощен. Конфликт исперчен. Жисть воздушно легка и благообразна, ура солдатке и солдату счастливого брака.

Если бы вусьмерть упертым главам авторитетных сверхдержав сообща блеснуть на очередном ихнем гребаном саммите такой вот бесподобной ядерно убойной дипломатией и, так сказать, дружно записать – непременно на брудершафт – едва-едва не запылавшую мировую бойню, то планета наша охотно отдохнула бы от вражды этносов, религий, культур и прочих видов глупых фокуснических противостояний неразумных двуногих гомо сапиенсов с самими собой, к тому же на «фактицки» цирковой, опасно шаткой мировой арене.

– «Кыш и я в Крыму» – ваш детская книга, и именно Крым, получается, вас свел с Ириной.

– Крым безумно любим и уважаем. Да, он – роддом нашей с Ирой чудесной встречи на века, навсегда, до конца.

Когда большой придурок и отъявленный волюнтарист просто взял и посреди белого дня фактически стырил, верней, оторвал от России целый полуостров, здравницу ее, жемчужину земли, народный дом культуры и отдыха, шокированная наша страна молчала в тряпочку, словно оглоушенная. В те времена любой публичный протест означал: ей – психодром, ему – тюрягу, остолбеневшим коммунякам – партбилеты, козлы, на стол, пятая колонна, мать вашу так и этак, руки прочь, понимаете, от вождя родной нашей с вами кукурузы, ума, чести и совести партии, взятых вместе с дружбой народов!..

Словом, мечтаем с Ирой побывать в Коктебеле.

– Перечитал ваши ответы и в который раз вижу, что вы сочетаете блатную и простецкую речь с виртуозными собственными изобретениями, даже филологическим экспериментами.

– Уверен, что любовь мою к строчкам стихотворным определила встреча в полиграфическом техникуме с опытным уже поэтом Генрихом Сапгиром, ну и с башковитыми ребятами, не похожими на дворовых остолопов, разных прохиндеев и прочую шпану, мало сам я отличался от которой, – главное, из-за пробудившегося в моем существе Дара Божьего.

Тем более я, всегда обожая Пушкина, помнил и бубнил разные строчки его сказок – волшебных, алмазных, будивших дремавшее в башке воображение.

В общем, я возлюбил складывание буковок, словно бы оживавших от моих к ним пока что неосознанных прикосновенок. «Ямбы, хореи, анапест, дактиль!» Потом буковки радовали меня, как первые ростки огурчиков на мамашином дачном огородишке, затем превращались в глуповатые, ужасно наивные, неумелые, младенчески корявые строчки, таращившие глазки-буковки на меня – своего гиперактивного папашу.

Позже, когда большие филологи хвалили меня за хитромудрую ироничную песенку о чудовищном тиране или за своеобразие повестушки «Ник Ник», я искренне пояснял, в чем не было ни вируса кокетства: «Это я отдаю небесам пожизненный должок за Дар Божий».

– Юз, спрошу совсем просто, предчувствуя непростой и глубокий ответ. А о чем вы чаще всего размышляете?

– Конечно, размышляю о всяких разностях, проблемах, настроениях общества и вообще о том, что приходит в безбашенную мою бестолковку. Так вот, недавно, вернувшись из Флориды, где мы объегорили зимушку, качаюсь в гамаке, а вокруг – жисть, весна, распелись птички, набухли почки на веточках сирени, двадцать лет назад мною посаженной, дай ей Всевышний цвести еще аж полвека, тепло, качка не убаюкивает, наоборот – взбадривает. Если б, размышляю, не всесильная гравитация, ты бы, философ хренов, качнулся и подзалетел прям на верхотуру столетнего дуба. Нарциссы-то, думаешь, небось не сами себя сделали похожими на элегантных аристократов, а анютины глазки изумительно разукрасила не природа, но ангелы художественных дел; они же, будучи мыслями Бога обо всех и обо всем, сообщили разноцветным гиацинтам такой одурманивающий аромат, что равного ему эпитета – хрена два отыщешь в умнейших словарях.

О чем размышляю? Сей вопрос мне, злостному недоделку и придурку, как полагали учителя и завучи школок, из которых меня постоянно вышибали, никто никогда не задавал; наконец-то я получил желанный волчий билет и сам себя спросил: «Что делать?» Подумав, в отличие от Чернышевского и Ленина, что ни фига не поделаешь, поступил в школу рабочей молодежи, нормально учился, читал много чего интересного, а не думал, как хитроумно сгоношить рупь-другой то на мороженое, то на семечки, то на самые дешевенькие папироски или на киношку, которую, прогуливая, смотрел который раз.

Так что мне больше приходилось шляться, а не размышлять о коммунизме, который уже не за горами, где вскоре на халяву будет все, что пока недостижимо. К тому же я слишком поздно узнал, что являюсь не придурком, не недоделком, а весьма сообразительным «гиперактивистом», порой неукротимо буйным, иногда уныло погруженным в явно преступные замыслы, как бы позловредней подгадить передовому человечеству. Так думали и родители, и папаша, вернувшийся с войны, само собой бывшие мои учителя и дама, зав. детской комнатой в ближней легавке, то есть в милиции.

 

Нисколько не жалею, что мое детство было таким, каким было и, если бы тогда дошло до теть и дядь, что я не придурошный прохиндей и неизлечимый шухерила, а всего лишь временно гиперактивный чудила… но тогда еще не было каликов-моргаликов от проклятого недуга моей, в основном, веселой, не хмурой персоны.

Словом, однажды дух, живший во мне, как сам я ранее бодрствовал в мамочке, – ожил дух! – и я начал превращаться в совсем другого человека, в чувака, не знакомого ни родителям, ни соседям по коммуналке. Я еще не умел размышлять, но читал без разбора сочинения разных мыслителей. Читал даже Маркса, Ленина, Бердяева, Паскаля, чумел от романов Достоевского. Папаша щедро отваливал мне бабки на книги философов, хотя ихних доктрин и изворотливой логики – ни черта я еще не понимал, однако заглатывал с огромным удовольствием, как и популярную литературу о физике и прочих науках.

Мои стишата становились техничнее и образней. Вскоре сочинил пару гусарских поэм – хулиганистых, весело похабненьких и вздорных. Жалею, что пропали обе. Недавно напел Ире пару частушек – обожаю сей народный жанр. Кстати, покойный Жозеф (Бродский. – С Ш) тоже восхищался такими вот перлами деревенского фольклора:

 
Ах, Степановна
в пруду купалася,
большая рыбина
в … попалася.
Большая рыбина
да шевельнулася,
а Степановна да улыбнулася.
 

Вот еще шедевр народный – он, считаю, выше поучения Толстого – насчет неминуемого наказания за грешное сладострастие:

 
Ех, выйду я на рельсы
на самую середину —
пущай отрежет паровоз
сукиному сыну.
 

А вот пара моих частушек:

 
Ты моя черемуха,
ландыш и сирень,
помнишь, кувыркались как
кажный божий день?
 
 
Тридцать градусов жара —
мне подружка не дала.
Завтра, сучий мир, уволюсь —
повезу ее на полюс.
А уж на крутой, на льдине,
отомщу капризной Зине.
 
 
Вы скажите мне, нарциссы,
Ответьте, гладиолусы:
Как же так, что на залупе
не вырастают волосы?
Тех, кто в этом виноват,
надо бросить прямо в ад
без суда и следствия, —
это ж просто бедствие.
 

Короче, люблю сидеть в саду, Ирой опекаемом, покачиваюсь на гамаке, о том о сем приятно размышляя.

К примеру, о том, что первоначальное Слово просто никак не могло быть беззвучным. Именно звучанье того Слова и стало первосферой музыки, давно уж ублажающей весьма нелегкую жисть «всех прошедших по Земле людей».

Или думаю о том, что природа мелодии – гармоническая протяженность прекрасного мгновения, остановленного самим собой. Или о том, что форма – любимое дитя всемогущего Времени, граница жизней романа, поэмы, картины, скульптуры, стишка, симфонии, – спелых плодов всех искусств.

Покачивался по весне в гамаке, смотря, как Ира заключает анютины глазки в круглые «камеры» с черноземом, и почему-то в башке промелькнула формула Любви.

«1+1=1»

Вообще-то, мыслителем считать себя никак не могу. Просто охота копнуть поглубже, тем более меня всегда смешат слова покойного Бродского: «Метафизик от сохи».

Никак не могу дочирикать «Слепого Ангела» – тормоз почему-то заклинило. Себячу, как паровоз, некогда поспешно летевший вперед – на вечно халявную парковку посреди железобетонных асфальтов коммунизма, но вдруг заехавший на ржавые рельсы тупика имени ЭМ, ЭН, ЭЛА и друга ядерной бомбы – «лучшего генералиссимуса всех времен, всех народов, дорогие товарищи!».

Частенько вновь и вновь задумываюсь, пожалуй, о самой величественной из всех «непоняток» умопомрачительной истории разумных-неразумных двуногих. То есть, раскачиваясь, пытаюсь понять: что же ⁄ кто же, елки-зеленые, может быть в конце-то концов неиссякаемым источником зла в пока что лучшем из миров?

Имеется масса версий у философов, физиков, историков, химиков, микробиологов, астрофизиков и гениальных поэтов. Имеются бесчисленные виды бесчисленного зла – нет его краткой, подобной эйнштейновской, умопостигаемой формулы, – но неистребимое зло по-прежнему злорадствует, плюя на кровь и слезы «терновых венцов творенья», как говорит Ира – большая жизнелюбка.

Кстати, иногда она меня удивляет, да и смешит тоже, такими, например, мыслями: «Некоторым людям очень важно уметь принимать действительное за желаемое».

Я рад: Ира разделяет мою уверенность в том, что ангелы – это мысли Бога. Их хватало и хватает на сотни миллионов двуногих, да на природное хозяйство планеты, ими же гнусно разрушаемое дымами, мусорными пластмассами, разливами нефти, уничтожением многих видов растений и животных и прочими несуразными безобразиями уродливого зла.

Мне кажется, если крышу не сорвал ураган самонадеянности, причинной сутью зла и источником массы злодеяний может быть только разум человека – один он.

О, конечно, он велик, а до его могучих свойств бесконечно далеки слоны, тигры, киты, орлы, даже обезьяны – все звери и домашние животные; к тому же разум всегда готов измышлять различные ИДЕИ, зачастую смертельно ядовитые; осмеливаюсь сказать, что трагедь-то в том, что разум двулик – и это очевидно. Он или восхищает человека полезным у-добрением жизни на Земле, или выдумывает черт знает что, главное, прямо у нас над носом, наделяет гомо сапиенсов чудовищной озлобленностью на братьев по виду, да и на самого себя тоже, на Всевышнего, на все его высшие силы, на само бытие.

Кроме того, нагло присвоил богоподобие, шулерски подставив вместо себя мифологизированного дьявола, что стало, пожалуй, самой хитромудрой подставой и невероятной аферой в истории одурачивания двуногих. Так как никакого дьявола никогда не было, нет и не может быть никогда.

Отсюда – из-за роковой, неизвестно как возникшей двуликости разума, – происходят все виды добра и нечистого зла, проблемы любви-ненависти и наши трепыхания в паутине привлекательных мифологем.

С ними, в «Братьях Карамазовых», задолго до доктора Фрейда, начал разбираться великий писатель и мыслитель.

Так что, повторюсь, слава богу, что ни у одного из диких животных, как и у домашних, нет двуликого разума!.. Их бог и царь – инстинкт.

Мою похожую на правду гипотезу было бы весьма полезно преподнести всем школьникам – от первоклашек до выпускников, насочиняв поистине воспитательных учебников человековедения, помогающих не гадать, а привыкать думать, чтоб с детства знать все насчет первопричин добра и зла.

Не могу не вспомнить еще одну мою шибко безумную гипотезу. Лично мне она облегчает жизнь, несмотря на ее бездоказательность, и, как это ни странно, укрепляет спасительное чувство веры в… тут почтительно кочумаю, а большой палец моей правой руки целенаправлен в небеса.

Я так же, как множество других двуногих, частенько слышу горькие упреки ко Всевышнему и вопли недоумения насчет того, чего ж ты там, Всевидящий и Всеслышащий, не упас сыночка-то от сверхдозы дури… не вылечил рачок мужниного желудка… не удержал дочурку от грешного симона-гулимона, померла она в гареме крокодила нефти… Господи, в конце-то концов, бесчувственный ты, что ли?

И однажды я просто не мог не подумать, что Вседержитель и все его Силы ни в коем случае не могут быть органическими (нет другого слова) существами вроде нас.

Он и Они ничего не способны чувствовать, а ангелы – это действенные, но тоже бесчувственные мысли Бога. Все органическое так и этак со временем загибается. Но сам Творец всего сущего, даже если б он захотел, не в силах был бы взять и, так сказать, свалить в миры иные – подальше от наших бессмысленных сюрреалок и мудацких утопий. Он понимает все вместе взятые науки, гордится нами, Им же сотворенными не за успехи тел в фигурном катании и не за тонны ежедневно выкуриваемых сигарет, не за всякие рекорды, естесьно, не за мировые бойни, сверхскоростные ракеты и количества убийственного оружия на душу населения планеты, – но он и его ангело-мысли больше всего остального обожают наши искусства и юмор человечий, часто необъяснимый, всегда весело торжествующий над логикой формальной.

Словом, однажды мне подумалось, что Творец как-то по-своему, то есть творчески, сотворил массу бесподобных видов жизни на подходящей для этого Земле, а затем, затем доверил матушке-природе величественно свободное саморазвитие всего и вся живущего на ней, жаль, что во главе с шибко башковитыми двуногими.

You have finished the free preview. Would you like to read more?