Российский колокол № 7–8 (37) 2022

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Исцеление

Рассказ

Ранней осенью в монастыре отпевали хорошего человека. Сладкий кадильный дым, умилительные слова молитв, согласное пение хора снимали скорбь, умиротворяли.

После отпевания архимандрит пригласил меня к себе и решительно сказал:

– Сколько я ещё могу отпевать? Конечно, Богу виднее, кого призывать, но Он не возбраняет нам заботиться о здоровье. А оно необходимо для трудов во славу Божию. Так? Вы согласны?

– Н-ну да. – Я не понял, к чему это сказано.

– Вот что, – решительно сказал архимандрит, – и не вздумайте отказываться от моего предложения.

– Какого?

– Вы плохо выглядите. Надо вам немедленно лечь на обследование. У нашего спонсора есть договорённость с одним очень хорошим лечебным центром. За неделю ничего не изменится. Вас полностью обследуют, дадут какие-то рекомендации. Может, где-то что-то надо подвинтить, что-то убавить, а что-то прибавить. Усилить защиту против инфаркта-инсульта. Как раз сегодня арендованная спонсором отельная палата освободилась. Завтра с утра будьте готовы.

– Но…

– Вы служили в армии?

– Так точно.

– А у нас дисциплина сильнее, чем в армии. Примите как послушание.

Вернулся домой – жена встречает, очень радостная.

– Это же очень хорошо – обследоваться. Врач звонил, говорит, чтоб ты взял халат, пижаму и шлёпанцы.

– Но у меня нет халата и пижамы, – обрадовался я. – Может, не примут?

– Есть же летние брюки лёгкие, и туфли летние есть. И приличные тапочки. И курточка лёгкая. Я уже приготовила. Вот ложечка для заварки, тебе Валя подарил, вот чай. Но врач сказала: там нет посещений. Почему?

– Почему вообще меня туда везут?

– Обследоваться! Тебе это надо. Ты плохо спишь.

– Да сейчас уже и медведи в берлоге плохо спят.

И вот жизнь моя назавтра с утра резко изменилась: в сопровождении монастырского врача я был доставлен в этот медицинский центр. Ехал с великой неохотой, надеялся, что что-то сорвётся и я вернусь. Ещё ограда устрашила: высокая, плотная, поверху обведённая колючей проволокой. Проволоку облагораживал оплетавший её дикий виноград.

– Тут был связанный с обороной режимный объект. В девяностые ликвидировали, потом ни то ни сё, потом вот медицина, – объясняла врачиха.

На проходной, оказывается, и пропуск был уже заказан. В приёмном отделении она меня сдала другому врачу, та велела мною заняться женщине в синем халате. А эта отобрала у меня верхнюю одежду и обувь, видимо, чтобы не сбежал, дала больничные тапочки и сопроводила в терапевтическое отделение. Просторный лифт, потом длиннющие чисто вымытые пустые коридоры с дверьми справа и слева. Очень похоже на тюрьму для блатных. Завела в кабинет, где у меня прослушали грудь и спину, измерили давление, и ещё одна сопровождающая привела наконец в отдельную палату. Стол, стул и какая-то замысловатая кровать на шарнирах. На стене провода, кнопки, табличка: время приёма пищи, процедуры, подъём, отбой, номера телефонов дежурной.

Я хотел полежать на кровати, я же лёг на обследование. Собирался осмыслить перемену в жизни, но даже и не присел: пришла медсестра и повела к заведующей. Попросила отключить телефон. А он у меня, оказывается, и вообще сегодня не включался. На ходу сообщила, что из центра выходить нельзя, только по заявлению, которое подпишет лечащий врач и которое заверит завотделением.

А вскоре сама завотделением обрадовала ещё и тем, что это обследование не на неделю, а минимум десять дней. Да и то, сказала, это очень быстро для полного обследования. Очень много анализов, и разовых, и повторных, всё это скоро не бывает. И из пальца, и из вены, и сок желудочный, и, конечно, моча. И капельница, и таблетки утром и вечером, и всякие рентгены. Кардиограммы, энцефалограммы. УЗИ. И процедуры. И глотание маленькой телекамеры, тоже всё будет.

– А выходить, значит, нельзя?

– По специальному разрешению. Но у вас будет такой плотный график, что выходить будет просто некогда.

Я затосковал: уж хватило бы в моей жизни заборов, ограждений и оград, но куда тут денешься, архимандриту надо подчиняться.

Подписал, не читая, несколько многостраничных бумаг, вернулся в палату. Подошёл к окну. И такой мне вид открылся! Он меня необычайно восхитил и даже примирил с ролью временного жителя в запертом пространстве. Центр этот на юго-востоке столицы. Из окна палаты был вид на Московскую кольцевую автодорогу, МКАД, за ней Николо-Угрешский монастырь. В нём я, конечно, бывал. Но была видна ещё и церковь села Беседы, вот что впечатлило. Я её многократно замечал, когда проносился по этой кольцевой трассе. И справа налево, и слева направо. Невольно возникло сравнение с наброшенными на город овальными обручами-хулахупами. И Москва их крутит, вращаясь одновременно и туда и сюда. Она такая – всех завертит. А может, и они – её.

Но вот почему-то в церковь Рождества Христова в Беседах не получалось заехать: или торопился, или ещё что. Всегда жалел: село Беседы значительно для русской истории. Не только оттого, что тут располагались великокняжеские угодья, но, главное, тут происходил военный совет-беседа перед Куликовской битвой.

И я возмечтал побывать в Беседах. Казалось, село близко. Дойти до кольцевой автострады, перейти её, тут и церковь. Может, тут километра два. Да, надо жене позвонить, обещал же. Но когда было звонить? И только начал тыкать в кнопки мобильника, как в палату безо всякого стука вошла женщина в белом, в затемнённых очках и – ни здравствуйте, ни прошу прощения – сразу:

– Отключите телефон, садитесь. Я ваш лечащий врач. Римма Оскаровна. Левую руку кверху ладонью на стол.

Стала измерять давление. Потом прослушивать.

– А от чего меня лечить? – спросил я. – От старости же не лечат. У меня оба дедушки у врачей не бывали, а жизнь-то какая им досталась, и ничего, жили. До старости дрова пилили-кололи. Хочу на них походить.

Моя разговорчивость ей не понравилась. Так я понял. Или она немножко недослышивала. Также я сообразил, что они у меня все равно чего-то найдут. А дальше по кругу: примутся одно лечить, другое тоже захочет лечиться, и уже из этого круга не выскочить. Тут только начни.

– Меня же только на обследование положили. Так-то я себя хорошо чувствую. Если что-то и есть, так возраст всё-таки. – Я всё-таки надеялся, что она даст мне от ворот поворот, то есть получится, что не сам отсюда убегу. А убежать мне захотелось.

– Зачем меня здесь держать? – рассуждал я, тоскливо глядя на белые стены. – Живу же. Не слепой, не глухой. А если что и есть, так это нормально. Надо же от чего-то умирать.

Врачиха, никак не реагируя на моё нытьё, присела к столу и стала заполнять бумажки, похожие на квитанции. Может, она меня и не слышала. Протянула несколько штук:

– Это уже на сегодня. На завтра – у дежурной медсестры. С утра не завтракать: анализ крови. – Снова померила давление.

– Нормальное? – спросил я. – Третий раз за два часа измеряете. Конечно, оно от переживаний прыгает.

– А какое для вас нормальное? – спросила она.

– Не знаю, – честно сказал я. – Да зачем и знать? Прекрасно себя ощущаю! Может, ничего мне и не нужно? Поеду обратно?

– Вы прибыли на обследование, – холодно сказала она, – а в этом обследовании многие десятки параметров кроме кровяного давления.

– Хорошо, спасибо. – Я взял бумажки.

– Давайте познакомимся, – сказала она.

– Так мы же уже знакомы. Вы – Римма Оскаровна.

– С вашим организмом. Снимите рубашку.

Выслушивала она мои внутренности внимательно. Эти с детства знакомые «дышите – не дышите».

– Повернитесь спиной. – Простучала лопатки и рёбра. – Рёбра ломали?

– Да. Восьмое и девятое слева. Потом – три справа. Но всё зажило.

Она присела к столу. И стала допрашивать и записывать, будто сама вела протокол:

– Рост?

– Всегда было метр восемьдесят, но сейчас, чувствую, уменьшаюсь.

– Вес? – Она, наверное, была врач-робот.

– Тоже по-разному. Но стараюсь за семьдесят три не заезжать.

– Пьёте?

– В тяжком прошлом. «Для пьянства вот какие поводы: крестины, свадьба, встречи, проводы, уха, защита, новый чин и… просто пьянство без причин».

Даже не моргнула.

– Бывает утомляемость?

– Ну да, я ж не трактор. Трактор и то…

– Изжога?

– Бывает. Но это у меня с армии. Там, знаете, чем изжогу лечил? Пеплом от сигареты. Я же, дураком был, ещё и курил.

– Головокружение при перемене положения тела?

– Так как не бывать? Бывает. Если согнуться да резко разогнуться. Но можно резко и не разгибаться.

– Дискомфорт в левой стороне груди?

– Поволнуюсь когда. С женой когда поссорюсь. Тут да, дискомфорт.

– Боли в шейном отделе позвоночника?

Я напряг затылок и признался:

– Это тоже есть. Но это, опять же, всё как у всех.

– За всех не надо отвечать. Снижение памяти?

– Да вроде пока помню. Где позавтракал, туда же обедать иду. – Я надеялся, что врач понимает шутки. – Конечно, уже не как молодой. Да и зачем много-то помнить? «Отче наш» выучил, и хватает.

– Горечь во рту? Отрыжка?

– Можно я рубашку надену? – спросил я.

– Можно не спрашивать. Икота?

– Бывает. Но скажу: «Икота, икота, иди на Федота, с Федота – на Якова, с Якова – на всякого» – то без всякого лекарства проходит.

Нет, врачиха – а ведь молодая ещё – была без эмоций.

– Перенесённые заболевания, операции? Какие, когда, под каким наркозом? Общим, местным? Контакт с инфекционными больными?

Я перестал шутить, отвечал на вопросы. Сообщил о перенесённых пяти операциях под общим наркозом.

– Но они были давно, хорошо прошли, всё прошло.

– Ложитесь. Расстегните ремень. Спустите брюки. – Она стала мять живот. – Тут чувствуете? Тут? Тут?

– Везде чувствую, – доложил я. – Но нигде не болит.

– Сядьте. Покажите язык. Высуньте побольше. Уберите. Повернитесь вправо. Так. Теперь влево. – Она и в уши поглядела, и глаза проверила, заставив меня поводить ими в разные стороны. – Это так, прикид очно. Подробнее уже специалисты. – Подержалась за пульс. Чего-то ещё пописала.

 

Нет, это была не женщина, это был робот. Её, наверное, делали в Японии по спецзаказу. Она встала:

– Какие будут просьбы?

– Будут. Убрать телевизор.

– Но можно же не смотреть.

– Нет, даже один его вид вызывает аллергию.

Она пожала плечами и вышла. Я включил телефон, сразу занывший. На экранчике прочёл: номер такой-то. Конечно, жена звонила. Семь раз. Вызвал её, даже оправдываться не стал: она с ума сходила, думала, что-то случилось, я же не отвечал. Не сумев до меня дозвониться, в интернете нашла телефоны центра, меня отыскали в списках отделения, даже сказали ей номер телефона палаты. Но и он не отвечает.

– Ты меня в могилу загонишь!

– Осмотр был. У меня минуты не было, чтоб позвонить.

– Именно для меня не было.

– Я не знал, что в палате есть телефон. А, вижу, над кроватью. А, он в розетку не включённый. Включаю. А какой у меня номер? А, тут написан.

– Осмотр был – и что?

– Я весь больной.

– Я это знала. Что-то серьёзное? Будут лечить?

– Будут в гроб загонять. Помнишь шутку про врачей? Консилиум: «Ну что, лечить будем или пусть живёт?» Или вторая: «Несмотря на все наши старания, больной выжил».

– Я спрашиваю: что-то серьёзное?

– Абсолютно здоров. Хоть в космос отправляй. Будешь женой космонавта. – В палату постучали. – Извини, пришли, позвоню. Да!

Пришёл мужчина в синем халате с белым воротником.

– Сказали телевизор у вас забрать. Они не шутят?

– Здесь разве шутить умеют? Да, спасибо, заберите.

– А что так?

– Ненавижу.

– Так-то так, – согласился он. – Но а вдруг «Барселона» играет?

– Так чего ж ты не за своих болеешь?

– Я за игру болею. А наши что? По минуте думают: пнуть по мячу или указаний подождать? В Лондоне в шестьдесят восьмом, по-моему, когда мы победили, им нечего было на приём к королеве надеть. За родину воевали, нынешние – за деньги, где ж тут победы будут? Ну, вообще-то на чемпионате поднатужились, да и то даже не четвертушка – восьмушка. Так и то какое ликование развели.

– Но победы нужны, как без них?

– Без них никак. Какая боль, какая боль, нет у России «десять – ноль».

Он ушёл, я стал звонить жене. Она ответила, но в дверь вновь постучали. Дежурная. Принесла ещё листочки, разложила на столе. И те, что заполнила врачиха, тоже разложила. Стала объяснять порядок посещения кабинетов.

– Этаж, номер, время, всё прописано. Сложено по порядку. Лучше приходить заранее. А то у нас есть любители лечиться. Ещё запомните номер стола. У вас пока общий. То есть не диета. Уже скоро обед. Или сюда принести?

– Это уже когда залечите до лежачего положения – тогда.

Но эта хотя бы улыбнулась.

На обеде, куда потихоньку сходились люди в пижамах, меня удивила тишина. Даже ложки-вилки не брякали. За компотом все ходили со своими кружками. У меня своей не было. Раздатчица удивилась, но тут же взяла белую больничную кружку, ополоснула, потом сказала: «Кипятком поливаю, эта будет ваша персонально, возьмите с собой в палату. У вас должен быть чайник».

– Нет, не видел.

Когда вернулся в палату, чайник, тоже белый, стоял на тумбочке. Подошёл к окну – в воздухе пропархивали мелкие жёлтые листочки. Смеркалось. Сейчас всё раньше будет наступать вечер, потом – и вовсе зима.

Стук в дверь. Да, надо же куда-то, в какой-то кабинет. Медсестра, уже другая, принесла капельницу. В перевёрнутой большой мензурке болталась какая-то жидкость.

– Ложитесь. Закатайте рукав левой руки. Поработайте кулачком, посжимайте и поразжимайте пальцы.

Прощупала пальцами с маникюром кожу на сгибе локтя, протёрла влажной ваткой, уколола в это место иглой, которая продолжалась прозрачной трубочкой, и по ней из мензурки начало поступать в мой организм, прямо в кровь – что? Лекарство? Какое, от чего?

– Когда раствор дойдёт вот досюда, нажмите эту кнопку, – сказала она и ушла.

Что ж это я, улёгся под капельницу без книги, без молитвенника? Да телефон же есть.

– Ну и новость! – воскликнула сразу жена.

– Какая?

– Ты не знаешь? У вас объявлен карантин. Посещения запрещены.

– Ну всё одно к одному: и меня не скоро выпустят. Я под капельницей лежу. Что вливают, не знаю. Пока жив.

Опять входят и опять без стука. Вроде рано капельницу убирать. Нет, не медсестра, моя врачиха. С бумагами. Села, их пересматривает. Я молчу. Капли каплют.

– В интернете нашла ваши данные трёхлетней давности. Были болезни за это время?

– Нет.

– Но отчего так резко снизились все параметры? Ещё подождём анализов.

Ушла. Ещё поговорил с женой.

– Я отсюда сбегу.

– Не вздумай. Перед отцом Тихоном как ты будешь выглядеть?

Сняли капельницу. Ходил по коридорам и кабинетам. В одном брали на анализ слюну, в другом был какой-то тест, в котором требовалось находить что-то похожее в разных картинках. Уровень детского сада. Может, меня за дурака принимали? В третьем несколько раз дышал в широкую трубку.

– Вы как гаишники, поймавшие водителя за превышение скорости и подозревающие алкоголь. – Сотрудницы кабинета ничего даже на это не сказали. Я понял: шутить здесь лучше не надо.

У меня наступило какое-то состояние прострации. То есть я как бы замер в своих чувствах, внушив себе, что надо просто пережить эти дни, это обследование. Ну да, тюрьма. Но ведь кормят, отдельная палата. Отдыхай. А всё равно что-то томило и угнетало. А чего, кажется, горевать: жизнь идёт, ещё что-то делаешь, никому не в тягость. А то, что ничего тебе в этой теперешней жизни не нравится, – так это стариковское брюзжание. Ты такой не один. Я в отца. Такой же. «До какого сраму дошли, – говорил, – а ещё до какого дойдём». Так что к старости я встал на накатанные рельсы. Но это же не эгоизм, не о себе думаю, о России. Да я в общем-то и в юности не был всем довольным, хотя и бунтарём особо не был. И диссидентство всегда было мне противно. Открытая борьба – это да. Понятие Родины, страны, державы, Отечества было для меня святым. А отсюда всё остальное. И когда, уже давным-давно, стал причащаться, жить стало и легче, и труднее. Легче – потому, что знал: Господь не оставит; труднее – потому, что резче увиделась вся насевшая на Россию бесовщина.

Ходил и ходил по коридорам и лестницам. И все эти передвижения около казённых стен напоминали о посещениях в больницах много болевших друзей. Да. А эта врачиха спрашивает: чем переболел? Друзей потерял – вот и вся причина. И сам, в свою очередь, заумирал. И это ощутимо почувствовал.

Моё пребывание в этом центре стало двуплановым: в одном состоянии меня обследовали, лечили, в другом – я непрерывно погружался в мысли о только что ушедших в жизнь вечную друзьях. Здесь всё помогало их вспоминать.

Вспомнил, как мы с поэтом Анатолием Гребневым – естественно, вятским – навещали в Перми, в обкомовской больнице, Виктора Астафьева. Его слабые лёгкие потребовали ремонта. Сидели у него в отдельной палате. Помогли переодеться в сухую рубашку. Смотреть на его шрамы, рубцы, напоминавшие ранения, было тяжело. На месте левой лопатки под кожей даже видно было, как бьётся сердце. Но он вовсю шутил, веселил нас фронтовыми историями. Речь сдабривал матерками. Пришла медсестра: «Вам укольчик». – «Куда?» Она покраснела: «В мышцу». «Ой, девушка, – сказал Виктор Петрович, разворачиваясь, – уж какая там мышца, давно задница». И тут же сказал ей частушку, но вполне приличную: «Медсестра меня спросила: “Может, вам воды подать?” – “Ничего не надо, дочка, я уж начал остывать”».

Когда мы уходили, в коридоре эта медсестра отчитывала важного дядю, видно, что начальника: «У вас такая пустяковая болячка, и вы так по-хамски себя ведёте, такие капризы. А вот в седьмой палате фронтовик, весь израненный, еле дышит и ещё шутит».

А вообще, думал я, вся моя московская жизнь – это, по сути, сплошные больницы. И свои, и родных, и близких. И эти похожие друг на друга коридоры, в которых санитарка орудует шваброй, примотав к ней мокрую мешковину, эти столы дежурных медсестёр за барьером с постоянно трещащими телефонами, процедурные кабинеты, запахи столовой, в которую бредут со своими кружками, ароматы мочи и хлорки – всё более-менее похоже. И эти больные, половина которых непременно недовольна порядками в больнице: врачам тут надо нести дорогие подарки, медсёстры делают уколы за деньги, а если не платишь, то делают уколы больно, на кухне воруют, а санитарка специально открывает окно, чтоб сделать сквозняк.

Всех больниц, где лежал, где делали операции, где кого-то навещал, ни за что подробно не вспомнить, но хотя бы помянуть добрым словом шестьдесят восьмую в Текстильщиках и родильный дом рядом, детскую Морозовскую и детскую Филатовскую, Медсантруд на Таганке, больницу МПС, военные госпитали в Сокольниках и Красногорске, ветеранскую в Кузьминках и Общедоступную Московскую на Спортивной, городскую в Филях, Пироговский центр, и, конечно, самый мрачный центр онкологии на Каширке, и детскую онкологию имени Димы Рогачёва, и больше всего Боткинскую, в которой и сам лёживал, и знакомый батюшка, и тёща и в которую на скорой увозили жену и мне позволили сидеть у неё в ногах…

А что говорить о последних десяти годах тяжело болевшего друга… Его помещали и в самые простые больницы, и в больницы элитарные, военные, профильные, в медицинские, и в обычные, и в научно-исследовательские институты. Везде лечили. Лечили, лечили и залечили. Вот его вроде вылечат, выпишут всегда очень дорогие лекарства и отпустят. Улетает на родину. А там… там попадает в больницу. И там лечат. Бывало, я и там навещал.

– Как понять? – рассуждал он. – Тут спрашивают: «Как вас лечили?» Откуда я знаю? Ну, анализы всякие брали, лекарства вот такие прописали. Говорят: «Вас неправильно лечили, выбросьте эти лекарства. Вам нужны другие. Мы вас вылечим». А я что, я слушаюсь.

Да, сказать – не поверят: иногда одна таблетка стоила ему несколько тысяч. И кто-то будет упрекать его за то, что он получал премии?

У него после двух страшных избиений, черепной травмы были провалы памяти, тяжелейшие головные боли. И постоянно точились слёзы. «Я без носового платка из дома не выхожу. Уже не для носа, для глаз», – шутил он. Шутил, а как всё переносил! А главное, что досаждало, убавляло здоровья, – его вытаскивали на многие официальные, чаще всего ему совсем не нужные, мероприятия. Он, по общему негласному признанию и друзей, и врагов, был лицом русской литературы, и ему приходилось тащить воз этого признания. Пойти в Центральный комитет, в Совет министров, во всякие другие органы, чтобы чего-то добиться, за кого-то попросить, – это всё лежало на нём. Председатель Союза писателей очень иногда был безжалостен: «Валентин, у нас завтра монголы, очень хотят тебя видеть. Ну удели полчасика». Какое там полчасика – день пропадал. Потом и китайцы, и сербы приезжают, и вся Европа, и несчастному Валентину опять приходится тащиться в Союз писателей, подолгу пить чай с очередной делегацией, говорить ни о чём, терять время и здоровье. А как его донимали с просьбами написать предисловие, дать интервью, а сколько напрашивалось в гости! И приходили, и подолгу сидели, будто готовя будущую фразу в воспоминаниях: «И когда я приходил к нему, в квартиру в Староконюшенном, то всегда говорил ему: “Валентин Григорьевич, берегите себя, вы нам очень нужны”». Сберегли.

Горбачёв просил его войти в Президентский совет. Вошёл. Не чего-то ради, а для добрых дел во славу России. То, что Оптину пустынь вернули Церкви, – прямая заслуга Распутина. Он говорил об Оптиной и с Горбачёвым, и с «архитектором перестройки» Яковлевым. До этого мы бывали в ней и видели «мерзость запустения, пророком предреченную». Вспоминали потом пьющего мужичка, которому дали квартиру в келье преподобного Амвросия Оптинского и который извлекал из этого много полезного себе. «Я же вижу, шапки снимают, крестятся, ну и я. Я тоже человек. Когда и денежку подбросят». Подбросили и мы. Очень благодарил и сказал, что это ему на вечер, а пока у него есть. И закуска есть. «Садитесь, парни. Сейчас стаканы вымою».

Сорок три года мы были дружны. Осенью 72-го я прилетел на совещание молодых писателей от издательства «Современник». Два месяца назад утонул Александр Вампилов, друг Распутина. Вечером сидели в обкомовской гостинице, теперь она «Русь», Валя неожиданно сказал: «А поехали на могилу Сани». Получилось, что поехали только мы вдвоём. Поймали частника. Был гололёд, машина на подъёме перед кладбищем буксовала. Вышли, толкали. Я даже снял свой полушубок и швырял под колесо. Сей полушубок мне добыли на родине, и он был упомянут в стихах Валерия Фокина: «Солнце вятское светит ласково. Может, кто и нетрезв, да не глуп. Непохож на дублёнку канадскую твой тяжёлый ямщицкий тулуп».

 

Сорок три года. Это же сотни чаепитий, то у него, то у меня. Как он описывал заварку чая, так и заваривал. Процедура, священнодействие. Ополаскивал чайник, разогревал. Заварку клал бережно, но не экономил. Смеялся, вспоминая анекдот: «Евреи, не жалейте заварки». Смешивал чаи. Добавлял привезённого чая «Курильского» или «Золотого корня». У него и жена Света такая же была, как он, чаёвница. «У нас может быть всё самое скромное, но не чай». Воду сильно не кипятил. Свежим кипятком заливал чай не до верха, накрывал шерстяной плетёной салфеткой, настаивал, потом отливал немного из чайника в чашку и выливал обратно. Это он называл «подженить». У нас в Вятке делали так же, только называлось «учередить». Возил с собой в непрерывные поездки «заварную» ложечку с крышечкой в дырках, кипятильник. От этой ложечки разом всё вспомнилось: дороги по Японии, Монголии, Италии, Финляндии, Болгарии. А поездка в Тунис по приглашению Ясира Арафата. А на схождение Благодатного огня в Иерусалим! И все эти выездные секретариаты, пленумы, съезды, Дни литературы в союзных республиках. Да на одно им начатое и проводимое событие каждого года, «Сияние России», сколько раз прилетал. А Карелия, Новгород, Минск, Киев, Белгород, Орёл… В Киеве долго шли от Киево-Печерской лавры через Аскольдову могилу, стояли потом у памятника великому князю Владимиру. Мурманск особенно запомнился: под Мурманском был ранен его отец. Почему-то ближе к полночи вышли. Площадь Пяти углов. Странно и непривычно: по времени глухая ночь, а стоит белый день, солнце ходит, как наливное яблочко по блюдечку, на улицах никого, сонное царство.

Днём встреча на атомоходе «Ленин». Вначале экскурсия по этой громадине. «Не могу понять, чудо это или чудовище», – сказал он тогда. Ещё в Североморске встреча была. И в Апатитах. Или в Кировске? Нет, в Кандалакше. А его приезд в родную мою Вятку, в Великорецкое. Но всё бегом и бегом. Всё вспомнишь, да не всё перескажешь.

А как забыть финскую баню-сауну? Это 76-й год. Тогда эти сауны были где-то за заборами (песня была: «А за городом заборы, за заборами вожди…»), простые смертные о них только читали. Вот нас – мы приехали на совещание писателей Финляндии – повели в сауну. Мы побаивались: дело небывалое, вдруг опозоримся? Зашли с ними в парную. Они сидят, молчат. И мы сидим, молчим. Иногда поддают. Но вроде терпимо. Стали они почему-то по одному выходить. Выходят, выходят, и вот мы остались одни. Сидим, сидим, греемся. «Слушай, вроде неудобно, они ушли, давай и мы выйдем». Выходим, они в ладоши хлопают. Оказывается, мы их всех победили.

И опять проблески воспоминаний. В Монголии такое есть место – нетающий ледник. Жара плюс сорок, а под ногами лёд. Ходим по нему босиком.

В Италии, в Ватикане, в 1988-м на приёме у папы римского, кардиналы в лиловом висят над ухом и интимно сообщают, что мы можем говорить с папой, но недолго, минуты по две. Валя говорит: «Бери мои минуты и говори с ним четыре».

А Божественная литургия, причащение в Успенском соборе Кремля. Ежегодное соборование в Великий пост у нас дома. Это же каждый раз не менее пяти часов. Но до того благолепно проходило. А заседания Комитета общественного спасения у отца Александра Шаргунова. Движение за прославление императора Николая и царской семьи.

А длительные поездки по русскому Северу со знаменитым народным академиком Фатеем Шипуновым. Ночлег у костра с видом на Ферапонтов монастырь. Утром ехали в Нилову пустынь, к Нилу Сорскому. Грязища, буксовали. В пустыни мужская психиатрическая больница. В центре огромная клумба, на которой, как на лужайке, лежат душевнобольные. Над ними высится статуя основоположника, конечно, с ленинским жестом. Такие памятники повсеместно называли «Всю жизнь с протянутой рукой». Также психиатрическая больница, но уже женская была и в бывшем Задонском монастыре. И туда Фатей нас привозил. Тяжелейшие впечатления. Фатей умел воспитывать русских писателей.

Дни славянкой письменности и культуры в Вологде, Новгороде, Москве, Минске… В Минске пришли на встречу в госуниверситет. А в огромном зале сидело человек двадцать. После говорю Ивану Чигринову: «Ну как же так, Ваня? Всё-таки Распутин приехал». Он хладнокровно: «Как вы к нам, так и мы к вам». Всё им Москва была виновата. Особенно в Киеве уже тогда чувствовалось отчуждение. Да и Кавказ. Писатели союзных республик громко сетовали на уничтожение их национальных культур, но детей отдавали в английские спецшколы.

Много ездили, много раз – на Алтай, Шукшинские чтения. Подмосковные научные центры: Черноголовка, Зеленоград, Обнинск – разве всё перечислить? Но было же. Ну не зря же было.

Вообще Валя был человеком высочайшего порядка во всём. Чистота была его спутницей. Чисто в избушке, где жил, чисто брал ягоды, аккуратно на столе, за которым работал, в гостинице, в которой жил, номер оставлял таким, как будто в нём никто и не жил. Что говорить о его «бриллиантовом» почерке. Строчки как струнки. Бриллиантовым я назвал почерк сознательно. Есть мелкий шрифт, называется петит, есть ещё мельче, называется нонпарель, а есть совсем ювелирный, именуемый бриллиант. Одна его рукописная страница занимала потом чуть ли не десять машинописных. Отвечая на вопрос о том, как он работает, Валя улыбнулся: «Посижу-посижу, напишу строчку, посижу-посижу, зачеркну». Это не Астафьева взрывные скорости.

К знакам внимания Валя был безразличен. Они его даже тяготили. Вот вспомнил к месту, это мне рассказали в отделе рукописей Российской государственной библиотеки (бывшей «Ленинки»). Немного мест в Москве, где он любил бывать, но этот отдел посещал всегда с радостью. Там доводилось увидеть, иногда подержать в руках такие тексты таких великих мужей Отечества! Однажды с нами был священник, отец Александр, и Виктор Фёдорович, заведующий, вынес Остромирово Евангелие, и этим Евангелием батюшка нас всех, ещё сотрудниц отдела Марину Николаевну и Елену Игоревну, благословил. Так вот, Валя принёс, это уже было в последнее его земное время, принёс в отдел целый пакет орденов, и медалей, и знаков отличия всяких и просил их взять. Но такого никогда не было в практике отдела. «Нет-нет, Валентин Григорьевич, взять не можем». Он грустно улыбнулся, а потом сказал, что, возвращаясь, выкинул этот тяжёлый пакет в мусорный ящик. Будто освобождался от земных нагрузок.

По характеру Валя не был оптимистом, даже, бывало, грустно шутил: «А если б к утру умереть, то лучше было бы ещё» – и вместе с тем был необыкновенно решительным. Мы с ним состояли членами Комитета по Государственным и Ленинским премиям. А была выдвинута на премию постановка Театра имени Ленинского комсомола по Шолом-Алейхему. И нам её надо было смотреть. А там по ходу изображался еврейский погром. Зрелище ещё то. Страшные пьяные хари русских охотнорядцев, несчастные избиваемые евреи. Валя поглядел на меня и резко встал. Я понял, тоже встал, и мы – ясно, что не под аплодисменты, – вышли. Оделись, выходим из служебного входа. Навстречу двое мужчин. Посторонились. Пошли дальше. Валя засмеялся: «Надо было их предупредить: там погром». В Комитете по премиям, конечно, наш поступок восприняли неоднозначно, особенно секретарь его, Зоя Богуславская. В этом Комитете она всем и всеми командовала.

Беды России, нападения на неё он воспринимал обострённо, болезненно. Особо не обольщался тем, что кто-то в мире любит нас, читал: «Хорошо, что никого, хорошо, что ничего… – И заканчивал: – И никто нам не поможет, и не надо помогать». Когда, вроде как в утешение побеждённому коренному населению, демократы вывесили триколор над Верховным Советом, Валя, выступая на Всемирном русском соборе, сказал: «Россию можно похоронить и под таким знаменем, и под музыку Глинки. – И вспомнил эмигрантское: – Над нами трёхцветным позором полощется нищенский флаг». Да, флаг этот доселе, не знаю, как кого, а меня не вдохновляет. Его ещё и на лице стали рисовать. Как татуировку. А она знак или дикарей, или уголовников.

И когда в 93-м расстреливали здание Верховного Совета и передавали этот расстрел в прямом эфире, перемежая рекламой наш несмываемый позор, когда русские стреляли в русских, Валя говорил, что ему уже никогда не очнуться от этого ужаса: «Когда всё кончилось, я отошёл от телевизора весь обугленный».

You have finished the free preview. Would you like to read more?