Жизнь Гюго

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Жизнь Гюго
Жизнь Гюго
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 12,34 $ 9,87
Жизнь Гюго
Жизнь Гюго
Audiobook
Is reading Авточтец ЛитРес
$ 6,17
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Сильнее всего школьная жизнь в Мадриде повлияла на братьев там, где личная, семейная жизнь смыкается с политикой. В коллеже принято было называть не имена, а титулы – маркиз, граф и т. д. Какое отличие от мрачного класса Ларивьера на улице Сен-Жак! Первые впечатления Гюго о себе в глазах общества едва ли наградили его скромностью. Виктор и Эжен Гюго успевали по латыни лучше, чем остальные, монахи боялись наказывать их, у них был брат, который носил меч, их отец был другом короля, их мать жила во дворце, а соученики обращались к ним «виконт».

Восемь месяцев домашних невзгод и общественного величия в оккупированной Испании можно рассматривать как начало странных отношений Гюго с собственным именем. «Имя – это характер», – как объявляет он в «Отверженных» (Les Misérables){118}, но какое имя казалось настоящим десятилетнему виконту Гюго? Он купался в лучах отцовской славы; он привык, что к его матери обращались «госпожа генеральша». Но в путешествии она именовала себя «госпожой Требюше», иногда добавляя к девичьей фамилии название крошечного теткиного имения в Бретани: Требюше де ла Ренодьере. Тем самым Софи полностью отвергала генерала и в семейном, и в общественном, и в географическом смысле. Зато имя Виктора стало воспоминанием о человеке с улицы Фельянтинок. При таких вехах с самого начала жизни не приходится удивляться тому, что карта «Гюголенда», страны Гюго, становилась все сложнее и рельефнее.

Если бы наполеоновская империя просуществовала дольше, возможно, писатель, которого мы знаем как Виктора Гюго, стал бы испанским поэтом по имени граф Сигуэнца. «Мои труды были бы написаны на языке, на котором не так много говорят, и, таким образом, возымели бы не такое мощное действие»{119}. Привилегия выжившего – писать о прошлом с юмором. В этом смысле падение Наполеона I и позже Наполеона III вымостило Виктору Гюго путь поверх Второй империи.

Весной 1812 года французы хлынули из Испании тысячами. Веллингтон наступал на Мадрид. Госпоже «Хугау» было выдано дорожное предписание, и она воссоединилась с Виктором и Эженом. Абель оставался с отцом. В тринадцать лет он считался солдатом – что больше говорит об отчаянном положении французов, чем о военной доблести самого Абеля. Сотни семей уже покинули столицу пешком и умерли от жажды на равнинах Старой Кастилии, где колодцы отравили конским навозом и трупами животных.

Воспоминания Гюго об обратном пути отрывочны и внушают ужас{120}. Они мрачной тенью нависают над всей его последующей жизнью, хотя эту тень легко не заметить: странные, сюрреалистические происшествия, которые вскоре окажутся почти воображаемой интерлюдией к их парижской жизни.

У ворот Витории они видели прибитые к распятию голову, руки и ноги племянника главаря бандитов. В Бургосе Виктор увидел процессию кающихся грешников с фонарями, которых сопровождал человек, сидевший на осле задом наперед; вскоре его задушили гарротой на главной площади. Бургос, со своей плахой и собором, можно назвать колыбелью для двух маний Гюго: сохранение прошлого и отмена смертной казни. Обе мании связаны с его отцом.

Наконец, испытав огромное облегчение после того, как они пересекли границу у Сен-Жан-де-Люс, они увидели на постоялом дворе телегу.

«Это был передок телеги, какие в лесных районах обычно служат для перевозки толстых досок и бревен. Передок состоял из массивной железной оси с сердечником, на который надевалось тяжелое дышло; ось поддерживала два огромных колеса». Почему на таком долгом и богатом событиями пути ему запомнилось нечто столь незначительное? Вот тайна, которую мифологизированный разум Гюго старается избавить от неизбежной банальности в «Отверженных»: «Под осью свисала полукругом толстая цепь, достойная плененного Голиафа… и что-то в ней напоминало о каторге, но каторге циклопической и сверхчеловеческой; казалось, она была снята с какого-то чудовища…

Для чего же этот передок стоял здесь, посреди дороги? Во-первых, для того, чтобы загородить ее, а во-вторых, чтобы окончательно заржаветь. У ветхого социального строя имеется множество установлений, которые так же открыто располагаются на пути общества, не имея для этого иных оснований»{121}.

В апреле 1812 года семья без отца вернулась в переулок Фельянтинок. Там ничего не изменилось. «Господин де Курлянде» не вернулся. Следующие два года в жизни Виктора Гюго кажутся монотонными, спокойными и почти нормальными: уроки у Ларивьера, расширенная программа в публичной читальне, cabinet de lecture, игры в саду с Аделью Фуше, которая напоминала ему Пепиту. Софи Гюго часто ходила одна куда-то в гости, а к кому – не говорила. Единственным эхом испанских событий стала все более острая нехватка денег. Жозеф Бонапарт распорядился переводить Софи часть жалованья генерала Гюго, но платежи поступали нерегулярно. Почти вся французская армия теперь состояла из новобранцев, которым вообще ничего не платили.

Только однажды в тот тихий период, когда «Великая армия» покидала сожженную Москву, но перед тем, как французам предстояло проделать тысячу миль в русскую зиму, детство Гюго соприкоснулось с важными историческими событиями. Как-то в октябре 1812 года шел моросящий дождь. Виктор и Эжен играли у церкви Сен-Жак-Дю-О-Па, напротив школы Ларивьера, и вдруг увидели листовку на одной из колонн. Нескольких военных, которые в отсутствие императора попытались свергнуть его, приговорили к смертной казни. Братьев поразила фамилия одного из приговоренных заговорщиков: Сулье («Башмак»). Остальные фамилии – Мале, Гидаль, Лагори – ничего им не говорили.

Как они выяснили позже, казнь положила конец деятельности их матери в роли заговорщицы. 23 октября генерал Мале доказал, что империя – перевернутая с ног на голову пирамида, которая ненадежно покоится на одном человеке. Поддельный документ убедил тюремщиков Мале в том, что Наполеон погиб в России. Лагори освободили, а затем с его помощью арестовали двух правительственных министров и начальника полиции. Полдня любовник госпожи Гюго был министром полиции. Когда обман раскрылся, против заговорщиков приняли быстрые и крайние меры – возможно, следователи боялись гнева Наполеона, который обрушился бы на их головы после его возвращения. Лагори расстрелял взвод солдат на окраине Парижа. Во все парижские лавки, где торговали подержанной одеждой, разослали агентов в штатском, которым приказали скупить всю военную форму, чтобы ничего подобного не повторилось.

Позже, в семьдесят три года, Гюго утверждал, что в тот исторический момент он был на стороне матери. «Был вечер; началось отступление из Москвы, и на империю упала „ужасная тень“. Мать взяла Виктора за руку и указала на большой белый плакат: „Лагори, – сказала моя мать. – Запомни эту фамилию. – Потом она добавила: – Это твой крестный“. Так в моем детстве появился призрак»{122}.

Такие вымышленные истории, основанные на пересказе с чужих слов, красноречиво доказывают, что их автор грешит против истины. Он ощущал свою оторванность от мира родителей и пытался очертить границы своего детского бытия, опираясь на известные исторические факты.

В то время единственным крупным событием, повлиявшим на жизнь Гюго, стало разрастание Парижа. Скоро город поглотит часть сада в переулке Фельянтинок. Выросла арендная плата. В конце 1813 года семья переехала в скромный отель на улице Вьейль-Тюильри (теперь это дом номер 42 по улице Шерш-Миди). Там же жила семья Фуше. В крошечном дворике места хватало лишь для нескольких цветов. Софи была подавлена; она страдала от клаустрофобии. Мальчики как будто угадывали надвигающуюся анархию, а может, неосознанно выражали протест против более стесненных обстоятельств. Их игры стали более жестокими. Софи Гюго решила строже приглядывать за сыновьями. В письме к Абелю в сентябре 1813 года Софи демонстрирует свой стальной характер. Позже между ней и Виктором установится особенно тесная связь; всю жизнь его дружеские отношения и романы будут окрашены некоторой высокопарностью. Он как будто считал, что дружба – своего рода епитимья, а любовь – во многом абстрактное понятие.

«Не стану бранить тебя, мой милый Абель, за то, что не написал мне раньше. Твое молчание я объясняю скорее безрассудством и неумением понять мою неизбежную тревогу, а вовсе не отсутствием любви с твоей стороны. И все же, мой милый, постарайся, чтобы впредь такое не повторялось.

Сомневаюсь, что отец запретил тебе писать, но если так… твой долг не повиноваться ему, как не повиновались бы мне твои братья, если бы я вдруг решила попрать священные законы Природы и запретила им писать отцу… Будем надеяться, мой милый Абель, на лучшие времена и, превыше всего, на то, что наши общие невзгоды послужат тебе уроком. Теперь ты понимаешь, куда способны завести беспринципность и потакание своим страстям? Какое предназначение погубил твой отец!.. Прискорбно сознавать, что отец грабит самого себя и свою семью ради такой женщины!»{123}

 

Абель вернулся домой вовремя – он стал свидетелем агонии империи. В столицу прибывали бодрые бюллетени, в которых писали о последнем расположении войск. Впервые солдаты наполеоновской армии сражались на французской территории. Некоторые из «победоносных» полков, названных в бюллетенях, состояли из одних офицеров. У них не было солдат, которыми они могли командовать. Некоторые полки вовсе прекратили свое существование.

29 марта 1814 года семья Гюго проснулась от грохота битвы у ворот Парижа. Армии европейских союзников наводнили страну, как болезнь, которая захватывает измученное тело. На следующий день прискакали внушавшие всем ужас казаки. Некоторых разместили на постой в доме, где жили Гюго. Казаки, испытывавшие благоговение при виде великого города, оказались кроткими, как овечки.

Наполеон немедленно упал в глазах мальчиков, что успешно доказывает: вопреки общепринятому взгляду на двухэтапное становление поэта, – пылкий монархизм, за которым следовало не менее пылкое республиканство, – политический фон его детских лет был бурным морем постоянно меняющихся и противоречащих друг другу убеждений.

Софи Гюго решила воспользоваться тем, что считала своим преимуществом: теперь ее мужа официально признают злодеем, приспешником побежденного тирана Наполеона. Она помчалась покупать белое платье, соломенную шляпку и туберозы (настоящие королевские лилии были слишком большими, и их нельзя было приколоть к платью). Теперь она стремилась получить от злодея финансовую помощь и обеспечить будущее детей. В мае она, прихватив с собой Абеля в качестве защитника, отправилась в Тионвиль, в 12 милях от границы с Германией и Люксембургом. Генерал Гюго защищал город с января; ему удавалось держаться даже после апрельского отречения Наполеона.

Выдержавший многомесячную осаду генерал Гюго обновил свои стратегические навыки, и настроение у него было приподнятым. Он отказался отослать свою «наложницу» и отвел жене и сыну комнату рядом со своей спальней, где запирался с любовницей. Однажды ночью он угрожал Софи хлыстом, выгнал ее на улицу – в общем, вел себя так, будто осада перенеслась в его дом. Одновременно он предпринял ловкий обходной маневр и велел опечатать «дом демона на улице Вьейль-Тюильри». Своим доверенным лицом в Париже он назначил свою сестру. Вернувшись, Софи обнаружила, что по суду ее лишили всего, а двух младших сыновей практически похитила сестра генерала госпожа Мартен, которая нашла мальчиков дерзкими и распущенными.

На время Софи удалось вернуть и дом и детей, но в сентябре генерал нагрянул в Париж и вывез все белье – «10 рубашек, 24 пары чулок, 19 кембриковых носовых платков для нужд истицы, все серебро, позолоченный лорнет, и, по мнению истицы, передал все имущество в руки своей наложницы»{124}. Прием грязный, зато действенный. Затем ему удалось вернуть себе опеку над сыновьями. 9 января 1815 года он писал им из своей временной парижской квартиры в ответ на пожелания счастливого Нового года:

«Милые мои, спасибо за теплые слова. Мои же пожелания, как и действия, направлены главным образом на то, чтобы вы были счастливы.

Скоро вас мне вернут, и вы убедитесь, что я неустанно пекусь о завершении вашего образования»{125}.

То, чего они больше всего боялись… Месяц спустя мальчиков «заточили» в школу-интернат на улице Сен-Маргерит, где Виктор Гюго после гибели империи ощутил себя ощипанным орлом, у которого выдрали перья и вымели из класса вместе с мусором{126}.

6 марта 1815 года, через месяц после того, как Виктора и Эжена поместили в пансион Кордье, «Журналь де Деба» сообщил, что «трус» Бонапарт, пивший кровь нескольких поколений, бежал из ссылки на острове Эльба и, собрав пеструю банду иностранцев, осмелился ступить на французскую землю. «Вся Франция единодушно восклицает: „Смерть тирану; да здравствует король!“»{127}

Через две недели та же газета сообщит о «чудесном возвращении» Наполеона и о реставрации свободы, чести и добродетели. Крестьяне, «пьяные от радости», толпами стекались, чтобы посмотреть, как он проходит через их земли, а закаленные в боях солдаты, не стесняясь, плакали на улицах. Только некоторые «жалкие памфлеты» принижали торжество героя. «Сейчас… улицы, площади, бульвары и набережные заполнили бесчисленные толпы. Повсюду, от Фонтенбло до Парижа, слышны крики: „Да здравствует император!“»

Через сто дней после высадки во Фрежюсе телеграф принес весть об ужасной катастрофе на севере. То была битва, которую Гюго называет «поворотным пунктом девятнадцатого века», когда «мыслители» возобладали над «бойцами»{128}. Название места, где Наполеон проиграл свою последнюю битву, «первый неподатливый сук под ударом его топора», дано в «Отверженных» с явным намеком на его этимологическую значимость: небольшая ферма с колодцем возле маленькой деревни Ватерлоо называлась Гугомон (или Гюгомон)…

«На косяках ворот оставались следы окровавленных рук… Рушатся стены, падают камни, стонут бреши; проломы похожи на раны; склонившиеся и дрожащие деревья будто силятся бежать отсюда»{129}.

С высоты будущего многие высокомерно насмехаются над теми, кто предпочел сохранить жизнь и работу, присягнув на верность сначала королю, затем, во время Ста дней, – Наполеону, а после Ватерлоо – снова королю.

Генерал Гюго, кадровый военный, в апреле 1814 года письменно поблагодарил Людовика XVIII. Но его письмо едва ли можно назвать поворотом на 180 градусов: он объявлял свою верность «родине» и – интересный выбор глагола – «клятве, которая приковывает нас к королю Людовику XVIII».

Отец Гюго вел себя как герой. Он последним из военачальников оставил Мадрид. Во время катастрофического отступления из Испании он собирался похитить Веллингтона (его трусливые сослуживцы отказались помогать ему в осуществлении дерзкого плана). В конце империи он спас для Франции Тионвиль и не сдался даже после того, как окончилась война и начались репрессии роялистов, получившие название «белого террора». Весной 1815 года, по возвращении Наполеона в Париж, его ждал настоящий триумф. Когда генерала снова отправили защищать Тионвиль от пруссаков, в местном театре его встретили овацией. Когда в 1871 году Виктор Гюго посетил Тионвиль, оказалось, что его отца почитают там чуть ли не как местного святого{130}. Генерал Гюго приказал заполнить ров водой, казнил дезертиров, не обращал внимания на вести из внешнего мира и удерживал город до 13 ноября 1815 года. К тому времени цивилизация еще шагнула вперед и нескольких наполеоновских военачальников расстреляли как предателей.

Героизм позволил генералу Гюго сыграть особую роль. Можно сказать, что он стал небольшой, но окончательной точкой в истории наполеоновской империи. Невольно вспоминаешь, как сопротивлялся впоследствии его сын империи Наполеона III. Знаменитые слова, которые Виктор Гюго отнес к политическим ссыльным Второй империи, легко применить к генералу Гюго в 1815 году: «И если останется только один, им буду я!»

Первое письменное свидетельство отношения Гюго к поражению Наполеона и родного отца датируется концом того же года. Вдохновленный монархистской пропагандой, он написал политическую песню. Названная Vive le Roi! Vive la France! («Да здравствует король! Да здравствует Франция!»), она бьет наотмашь уже в первой строке: «Корсика повергнута в прах!» Но даже в таких традиционных стихах, почти целиком собранных из клише, заметны личные впечатления и слышны отзвуки более исповедальной формы литературы:

 
Темная и ужасная печаль
Правила нашими удрученными сердцами…
Вернись, черный демон войны,
В ад, который тебя изверг…
Маршал-предатель Ней
Отправится навстречу своей смерти.
Дрожите, войско цареубийц,
Якобинцы, такова ваша судьба.
 

Когда Гюго писал свою песню, судьба предателя, маршала Нея, вполне могла постичь и генерала Гюго. Младший сын генерала практически подписывал отцу смертный приговор: «Тиран, тебе нет исхода, / Твой глупый гнев на нас».

Затем он с высоты своих тринадцати лет размышляет о грехах своего детства:

 
О ты, кому бесстыдная слава
Так долго застила глаза,
Забудь свой презренный страх
И учись любить короля!
 

Очевидно, желание занять определенную позицию, но видна и попытка убедить себя в том, что его мать-монархистка была с самого начала права. Отныне с путаницей покончено. Его поведение в школе свидетельствовало об обратном. В 1815 году школьники играли не в ковбоев и индейцев, а в Наполеона против остального мира. Вождем «всего цивилизованного мира» чаще всего становился не по годам властный и авторитетный Виктор Гюго.

Его отец побывал и на стороне победителей, и на стороне побежденных. Ему довелось побывать и на вершинах власти, и скрываться от правосудия. Однако с родными детьми он по-прежнему вел себя как тиран. Сыновья не могли ни до конца отречься от него, ни полностью отождествить себя с ним. Такой противоречивый подход противостоит всякому упрощению – и самого Гюго, и его творчества. Его детство было не мелодрамой, но цепочкой противоречивых, хотя и достоверных, фактов. После Испании любое упрощение кажется одновременно невозможным и необходимым. Как отыскать следы божественной справедливости в победах и поражениях Наполеона, этой «пародии на всесильного Бога»{131}? Кроме того, враждующие родители всегда предлагали противоположные точки зрения. При внимательном рассмотрении оказывается, что противоречиям в творчестве Гюго свойственна та же холодная дисциплина, что и «Бедствиям войны» Гойи. Можно вычленить те же отдельные куски действительности, которые наводят на мысль о разных сторонах правды.

 

После многочисленных приключений в Париже и других местах наполеоновской империи тринадцатилетний виконт получил прочный фундамент для формирования характера, но в то время его политические принципы выражались лишь в виде домашней пропаганды. Чудовище из сада в переулке Фельянтинок никуда не делось – оно пряталось не только на дне колодца, но и в мозгу поэта. Разгадку его метаний следует искать в первоначальной слепоте, пылком любопытстве к событиям, которые впоследствии были вытеснены в подсознание. На первый взгляд случайная мудрость его зрелых трудов многим обязана тому бесконечному терпению, с каким Гюго решал нерешаемые загадки, – он называет их главным преимуществом несчастливого детства{132}.

Если вспомнить, сколько в его прошлом было лжи и искажений, можно сделать вывод: Гюго непременно должен был прийти к пониманию Вселенной задолго до того, как он осознал обстоятельства собственного рождения и воспитания; кроме того, как ни парадоксально, его творчество закладывает психологический фундамент к поздним эмпирическим открытиям. Вселенная в мозгу Гюго формируется вокруг вращающегося центра, который наука называет черной дырой: «Ужасное черное солнце, излучающее мрак»{133}.

Глава 4. Метромания (1815–1818)

Реставрация, по мнению Гюго, похожа на реставрацию картины{134}. С нее соскребают недавнее прошлое, под которым обнаруживается более древний слой. Вернувшись из ссылки в Англии, Людовик XVIII словно отменил предыдущие двадцать лет и начал датировать свое правление со смерти Людовика XVII в 1795 году. Но ущерб уже был причинен. У Франции появилась Хартия 1814 года, признававшая принципы свободы и равенства. По мнению роялистов-экстремистов, которых называли «ультрас», то был опасный прецедент. «Ультрас» удалось привлечь на свою сторону самого молодого великого поэта Франции, Виктора Мари Гюго.

Почти сразу после того, как Наполеон отбыл на остров Святой Елены, дела пошли в гору – особенно у печатников, которые изготавливали вывески: Париж спешно переделывал собственную историю. Площадь Согласия, бывшая площадь Революции, стала площадью Людовика XV. На месте площади Единства, которую позже переименовали в площадь Вогезов, снова появилась Королевская площадь. С памятников стирали заглавные буквы «Н». С триумфальной арки перед Лувром сняли четырех коней и вернули в Венецию, откуда Бонапарт их украл.

В среде, в которой вращалась Софи Гюго, генерала Гюго и его собратьев-«республиканцев» называли не иначе как «луарскими разбойниками» (по названию последней позиции побежденной наполеоновской армии). Имя главаря намеренно произносилось «Буонапарте», чтобы оно звучало «по-иностранному». В 1815 году один молодой англичанин, виконт Палмерстон, пересек Ла-Манш и записал неудивительный факт: худшее, что можно сказать французу, – «грязный сброд, побежденный народ»{135}. Впрочем, многие французы считали побежденным только «корсиканское чудовище». Пруссаки, ставшие лагерем на Елисейских Полях, и казаки, чьи кони щипали траву в Тюильри, назывались «союзниками». В консервативных кругах вошел в моду английский акцент. На время возвращение эмигрантов в напудренных париках затмило непреложный факт: в обществе произошли необратимые перемены. Империя воздвигла административный и социальный фундамент идеалов 1789 года и, воплощая идеалы в жизнь, произвела на свет поколение стариков и сирот.

Три десятилетия спустя Гюго прочел в одной английской газете, что в Гуль прибыли корабли, нагруженные скелетами, выкопанными с полей сражения Наполеона. Кости собирались размолоть и удобрить ими поля. «Окончательный побочный продукт наполеоновских побед: питание английских коров»{136}. За время, прошедшее после Великой французской революции, погибло чуть меньше миллиона французов, причем половина из них не достигла и двадцативосьмилетнего возраста.

В 1815 году кумиром Гюго был Шатобриан. Тогда сорокасемилетний классик французской литературы Шатобриан начинал свою политическую карьеру сторонником конституционной монархии. Такой же умеренной линии придерживалась и Софи Гюго. Единство взглядов позволяло и ей, и ее сыновьям восхищаться странно чувственными, меланхоличными отрывками из «Гения христианства», «Аталой» и «Рене». Скоро эти произведения начнут отождествлять с новым течением в искусстве под названием «романтизм», от которого отречется его автор. Шатобриан доказал свой талант к острым, но дипломатичным символам, когда в составе официальной депутации эксгумировал останки Марии-Антуанетты из общей могилы. Он уверял, что опознал ее в груде скелетов по ее «улыбке».

Тем временем младший сын одного из «луарских разбойников» искал правдоподобное объяснение тому, что случилось с Францией и с его семьей. Виктор Гюго заполнял записные книжки сотнями стихотворных строк, царапая «надписи на стенах отхожих мест истории»{137}.

Первые три с половиной года Реставрации Виктор и Эжен провели в пансионе Кордье, затиснутом в узкую улочку неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре{138}. Тот квартал был темным и шумным, самым густонаселенным в Париже. Там жили старьевщики и торговцы металлическим ломом. В одном конце улицы помещалась тюрьма, в другом, напротив улицы Эгу (которую называли «улицей Сточной канавы», хотя именно там канавы были перекрыты), над воротами был резной каменный дракон, давший название переулку: переулок Дракона.

Когда Гюго заново посетил свою школу во всем блеске славы в возрасте сорока четырех лет, ученики и учителя наперебой цитировали воспоминания о детстве поэта. Если верить школьной легенде, он сидел, бывало, как Будда, под школьным деревом (грецким орехом) и писал свои первые стихи. Грецкий орех был единственной растительностью на территории пансиона, хотя какой-то оптимист разрисовал стены внутреннего двора, изобразив парк, беседки, увитые виноградом, и фонтаны. Сюда-то отец заточил своих сыновей с 13 февраля 1815 по 8 сентября 1818 года. Запретив мальчикам видеться с матерью, он поручил их заботам старого учителя по фамилии Кордье, который вечно нюхал табак и проявлял странные вкусы в одежде: Кордье носил польскую конфедератку с ушами и пальто на меху, потому что считал, что в таком виде он похож на Жан-Жака Руссо. Впрочем, подобное свободомыслие в гардеробе не отразилось на методах его воспитания: металлической табакеркой он вбивал самые важные постулаты в голову учеников.

Запомнить расписание уроков оказалось нетрудно. Вот что братья Гюго изучали на втором году (тогда почти все занятия проводились в трех четвертях мили от пансиона, в коллеже Людовика Великого). Генерал хотел, чтобы его мальчики поступили в Политехническую школу, а оттуда – в военную академию. Поэтому основной упор делался на математику:

8.00: математика и алгебра.

12.30: обед в пансионе, за которым следует черчение.

2.00—5.00: философия.

6.00–10.00: математика и домашние задания.

Свободное время посвящалось обязательным прогулкам. Выходные состояли из «умеренной работы» и более длительных и более частых прогулок. «Виконт Гюго» пал жертвой французской системы образования.

Несмотря на многочисленные события, Гюго прекрасно помнил пансион Кордье. Его рассказы отличаются поразительной точностью. Символично, что один из его одноклассников впоследствии стал префектом полиции, а другой, мальчик по фамилии Жоли, сел в тюрьму: первый угрожал свободе Гюго, второй – его кошельку. Одна деталь свидетельствует о том, что взгляды Гюго тоже пережили реставрацию. Спустя какое-то время отец в его воспоминаниях становится героем. Генерал распорядился, чтобы его сыновья ночевали не в дортуаре, а в отдельной комнате. В результате Виктор и Эжен делили комнату с будущим префектом полиции. Впрочем, согласно статистике, ни о каком «особом обращении» речь не шла: в августе 1817 года в пансионе Кордье было всего четыре пансионера и двенадцать приходящих учеников. Если общая спальня и существовала, она предоставляла даже большее уединение, чем отдельная комната.

Генерал Гюго не имел ни желания, ни возможностей платить за роскошь. Он вышел в отставку, как он надеялся – временно, и поселился со своей любовницей в Блуа, в белом домике на берегу Луары. Не ведая о потребностях мальчиков-подростков, он начал подозревать, что сыновья, по наущению Софи, нарочно портят свою одежду. Сестре генерала, жившей в Париже, велели «помечать дыры, и если они не будут одеты прилично, пусть пеняют на себя»{139}.

Эжен и Виктор ответили с огромным достоинством. Письмо писал Эжен; внизу подписались оба. От матери они узнали, как важно демонстрировать нравственную стойкость перед лицом вспыльчивого генерала. Они доводили до отчаяния сестру генерала, упорно отказываясь называть ее «тетей»; впрочем, позже она завещала почти все свои деньги Абелю и Виктору, что наводит на мысль о том, что их отношения несколько улучшились. Мальчики жаловались, что тетка удерживает деньги, которые нужны им для заточки ножей, покупки циркулей и прочего, для оплаты переплетных работ (книги продавались в бумажных обложках) и церковных сборов{140} (последнее, судя по всему, – не признак набожности, а желание уязвить старого атеиста: мысль о том, что генерал Гюго дает деньги на церковь…). Став крупными специалистами в домашних войнах, мальчики пытались вбить клин между генералом и его сестрой: «Вы говорили, что она будет заботиться о наших нуждах. Несомненно, вы дали ей соответствующие распоряжения. Мы не можем поверить, будто вы приказали обращаться с вашими сыновьями так, как обращается с нами она. Стоит нам о чем-то попросить ее, хотя бы о новых ботинках, как она тут же разражается упреками… Если мы пытаемся доказать свою правоту, мы вынуждены выслушивать поток грубых оскорблений, а если мы хотим их избежать, нас обзывают глупыми и упрямцами… У нас есть все основания полагать, что она не слишком честна с вами»{141}.

Сам генерал удостоился еще низшей нравственной оценки. В «открытом письме» (то есть, вероятно, записке, переданной через г-на Кордье) он ссылается на их «несчастную мать». «Как бы вы поступили, – спрашивают в ответ сыновья, – в те дни, когда близость с ней дарила вам счастье? Что бы вы сделали с тем, кто осмелился отзываться о ней в таких выражениях? Она была и остается той же, что и прежде, и мы до сих пор думаем о ней так, как вы думали о ней тогда»{142}. Стиль письма и выраженные в нем чувства напоминают изысканность «старого режима».

Несомненно, с мальчиками обращались плохо, их отец делал вид, будто до него доходят не все их письма. Возможно, генерал обманывал сыновей, говоря, что ему урезали жалованье, и отказывался оплачивать их дальнейшее образование в Политехнической школе. Кроме того, генерал Гюго стал испытательным полигоном для одного из величайших эмоциональных литературных манипуляторов; Виктор и Эжен с успехом обернули положение к своей нравственной выгоде. Обстоятельства пока соглашались с совестью Гюго.

Когда Гюго жаловался, что Бог или сверхъестественное существо превратило человеческую жизнь в хаос, поместив старость после детства{143}, он, возможно, считал себя исключением из общего правила. «Анфан террибль» французских романтиков в пятнадцать лет был практически взрослым. Всякий раз, как в пансионе Кордье возникали серьезные дисциплинарные проблемы, учителя взывали к его власти. Вскоре после прибытия Виктор и Эжен поделили пансионеров на два «народа». Подданных Виктора оказалось больше. Он сидел во дворе на импровизированном троне, наказывал обидчиков и награждал верных медалями, сделанными из золотой и серебряной бумаги и сиреневой ленты. (Виктор заранее выяснил, что лиловый цвет не используется в официальных церемониях.) Иногда, устав от школьной пищи, король Виктор посылал приходящего ученика по имени Леон Гатай за итальянским сыром, наполовину в корке, наполовину очищенным. Когда Гатай возвращался, кусок сыра внимательно осматривали. Если Гатай не выполнял все предписания, его били по голеням{144}.

Впоследствии Гатай стал известным наездником, пловцом, стрелком и дуэлянтом. Кроме того, он переложил камин в доме Гюго на Королевской площади. Заметив, что он на целую голову ниже Гатая, Гюго спросил, почему тот никогда не мстил ему. Ответ был очевиден: потому что тогда Гюго не дал бы ему других поручений{145}.

118Les Misérables, V, 7, 1.
119Adèle Hugo, III, 516–517.
120VHR, 186–187, 200, 242–243.
121Les Misérables, I, 4, 1.
122AP, OC, X, 75.
12324 сентября 1813 г.: Barthou (1926), 87–88.
124CF, I, 34.
125CF, I, 26.
126L’Âne, OC, VI, 1061–1062.
127Simond, I, 325–326. 20 марта 1815 г. издание вернуло себе прежнее название, Journal de l’Empire.
128Les Misérables, II, I, 13 и 17.
129Les Misérables, 2; Dossier: OC, XV, 887–888.
130Carnets, OC, XIII, 1178–1179.
131Chateaubriand, II, 669 (XXIV, 5).
132AP, OC, X, 75–76; Les Misérables, V, 5, 6: «Все, у кого было таинственное детство, всегда готовы покориться невежеству».
133‘Ce que Dit la Bouche d’Ombre’, Les Contemplations, VI, 26, 1. 186; см. также ‘Les Fénians’, AP, OC, X, II, 584. Книга L’Astronomie de Victor Hugo Эдмона Грегуара (Droz, 1933) была написана до того, как астрономия подтвердила интуитивные догадки Гюго.
134L’Homme Qui Rit, II, I, 4. Следующие подробности из: William Shakespeare (Reliquat), OC, XV, 1004; Les Misérables, I, 3, I, II, 1, 18; Littérature et Philosophie Mêlées, OC, XII, 66; AP, OC, X, I, 120.
135Palmerston, 39.
136Journal de ce que J’Apprends Chaque Jour, 5 декабря 1847; Choses Vues, OC, XI, 656.
137J. Seebacher, обзор Boîte aux Lettres, под ред. R. Journet и G. Robert, Revue d’Histoire Littérature de la France, октябрь – декабрь 1967, 854.
138О пансионе Кордье см.: Choses Vues, OC, XI, 1178.
139CF, I, 45.
140CF, I, 60.
141CF, I, 56–57.
142CF, I, 50.
143Adèle Hugo, II, 20.
144VHR, 281, 285–286.
145Barbou (1886), 50; R. Lesclide, 52.