Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 13,09 $ 10,47
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Audio
Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата…
Audiobook
Is reading Михаил Нордшир
$ 6,83
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Несколько лет они с женой бились за сына. Татьяна даже звонила мне однажды на Алтай – подумывали отправить его куда-нибудь в таежную заимку с надежными людьми по соседству… Может, есть местечко на примете, куда Егора можно упрятать от этой беды? Я уже стал наводить справки, но потом они передумали. Чувство собственной вины и унесло Павла поздней осенью вслед за Балабановым, чтившим его дар общения…

Было бы неправильно и странно считать, что Балабанов оставался в своей психомеханике неизменным в пространстве недолгого пути – в лабиринте к славе. Но в те дальние времена он являл собой довольно редкий тип озорника, что не примет вызова, если кому-то его штучки вдруг придутся не по вкусу, и тут же спрячется в кусты или за чью-то спину. И, вполне возможно, даже не из трусости самой, а из того же озорства, из чувства игры. Возможно, это был некий момент лицедейства. Он как бы приноравливал потребности души к своей творческой будущности, к форматам актерства.

Так оно было либо иначе – но вот любовь или тяготение ко всему небанальному и маргинальному, порой и на грани болезни, обозначилась в нем еще тогда и сохранялась на протяжении всей жизни. От него первого, кстати, я слышал порой и новомодное словечко – например, иностранцев он стал называть форинами (от английского слова foreign – «иностранный»). Или, скажем, башню заклинило… это когда кто-то туго думает или чего-то не понимает вообще. Впрочем, это уже больше потом, после института, а там хватало и других пересмешников.

Девушки его в то время особо не интересовали, ведь с ними не потусуешься. Какая из юных дам готова сорваться в одну секунду на очередную движуху или влезть в какую-нибудь авантюру. Да им и физиология не позволяет, и присущее полу чувство собственного достоинства.

Да и по части самооценки, мне кажется, у него тогда был дефицит по женской линии. Он и писал про это в своем письме ко мне, впрочем, без всяких сожалений. Как субъект, со стороны взглянуть, он был довольно взъерошен и даже кикимороват. Не все, конечно, девки непроходимые зануды. Всегда, найдутся, само собой, и атаманши, готовые ринуться в бой по первому звуку кавалерийского рожка. Но это уже ближе к партай-геноссе, чем к нежному полу в собственном смысле. К тому же зачастую это были особы крепкие и стремительные и даже превосходили парней спонтанностью поступков. А его внешняя субтильность все же остерегалась возможных поползновений с их стороны.

По соседству с балабановской комнаткой в новенькой кирпичной девятиэтажке, выстроенной на улице Лядова под инязовское общежитие, жили два парня с нашего курса. Юра Кучма и Саша Пчелка. Их еще студентами посылали на рабочую практику на Ближний Восток, и они доучивались уже с его курсом. Парни хорошо подзаработали, страна их оснастила «чеками внешпосылторга», они обзавелись модным «прикидом» – и поселились вдвоем в одной комнате.

Между ними и ближайшими соседями – командой, куда был вхож и Балабанов и где била ключом и веретеном вертелась жизнь студенческая (а были там и Кира Мазур, и Саша Артцвенко, Саша Казаков из Ярославля по кличке Птица, еще один Саша – Баикин, кажется, оттуда же, еще Саша – Гурылев, и целый ряд иных искателей забав молодости), – словно образовалась подчеркнуто сословная дистанция. У Кучмы и Пчелки были здоровенные двухкассетники (настоящее сокровище по тем временам), шикарные «дипломаты», классная обувь, золотые цепочки на шее – и оба они лоснились респектабельностью. Предметами зависти были также и всевозможные безделушки – от африканских поделок из черного дерева до экзотического «не пойми чего». (Вот разве что не было чертика из шкатулки, как у Семен Семеныча в кино у Гайдая.)

Таким примерно «не пойми чего» была и эбеновая статуэтка с выдающимся, простите, фаллосом, который ввиду несоразмерности у иных несведущих особ не сразу обнаруживал связь с прототипом. Когда юные леди, приведенные к вящей приватности на дальнейшее знакомство Юрой Кучмой с дискотеки, спрашивали, что это, Юра восхищенно отвечал, что это «фаллический символ»…

Ветераны (не только Кучма и Пчелка, а все, поработавшие в студенчестве за кордоном, или просто народ постарше или поярче) приходили на дискотеку во всем своем блеске уже ближе к апогею веселья или чуть позже. К тому времени, когда появлялись и самые достойные барышни и когда вообще положено сходиться корифеям. Неспешно оглядывая собравшийся контингент, производили естественный отбор и приглашали на медленный танец. Время от времени и как бы даже не без снисхождения включались и в быстрые общие подергивания и подрыгивания под «Бони-эм», подобрав себе кружок, наиболее соответствующий их статусу.

Балабанов сразу же присвоил им кликуху – «буржуи», и она прижилась. Но это было не пролетарское презрение к порочному классу, а фрондерское, интеллигентско-чегеварское – тоже по-своему позерство. Это уже было сродни и «революционности от Лимонова», а иные даже были наслышаны о его существовании, ведь кто-то слушал вражеские «голоса» или даже тайком ввозил его мужеложеский авангард из закордонья.

В ответ Юра Кучма, тоже мастер уподоблений, прозвал их «панками». И тоже в точку – они как будто первыми стали привозить музыку со скандальными названиями Sex Pistols etc.

В компании студента Балабанова никто давно уже не верил в мессианство класса-гегемона, а долгие отчетно-выборные мероприятия «по ящику» не пробуждали в юных душах ни искорки пиетета. Все это уже было предметом иронии – как и сами анекдоты про Брежнева, рассказывать которые не боялись. Являлось тайное знание, и с двойным идейным дном и спрятанной там фигой заговорщика жить было и острей, и трепетней, и динамичней.

Да, это была команда ребят с неясными еще претензиями в части искания смыслов. И пусть некоторые из них могли и нашкодить от большого ума, как, например, Саша Артцвенко (он пользовался успехом у дев, но, случалось, мог повести себя и не очень достойно, за что по нашим временам могли б и наказать серьезно), но потом и признавали собственную дурь. (Саша тоже, повторюсь, рано умер, и кто-то счел, что сам по себе он был гений общения – а помер от распущенности и возлияний.)

Все они плюс Женя Куприн (тот был домашним скромником нижегородским) задруживали со Слоном – так звали преподавателя французского Владимира Пронина. И это поднимало их в собственных глазах и в глазах окружающих. Слон был высоченный, телесно крупный и круто лысый человечище, и эта кличка сверхадекватно отражала его внешний облик. Иногда он появлялся у них в общаге и распивал с ними напитки. У него был один, по мнению знавших его людей, серьезный недостаток, лишавший мужика ориентиров и особенно неприятный в те коснозаконные времена, а ныне весьма даже в «цивилизованном мире» терпимый.

Нынешний инязовский ректор (Нижегородского лингвистического университета) Жанна Никонова в публичном выступлении на тему увековечивания памяти режиссера Алексея Балабанова мемориальной табличкой возвестила однажды следующее: «В те годы на переводческий факультет горьковского иняза принимали только молодых людей, так как переводчиков иняз готовил военных. Это означало строжайшую дисциплину и глубочайшее знание всех изучаемых предметов. Обратите внимание, что тема иностранных языков в фильмах Алексея Октябриновича проскальзывает периодически – а в его фильмах нет случайностей…»

Можно посочувствовать даме в благом, безусловно, деле укрепления дисциплины во вверенном ей учреждении образования. Но только сам Алексей Октябринович уж верно посмеялся бы сказанному, равно и стараниям вовлечь его авторитет как блюстителя дисциплины в становление нравственных основ младых поколений. В словах ректора верна лишь первая часть утверждения – пусть и с филологической неточностью. (Можно сказать Молодой человек, вы обронили бумажник… и всем понятно, что обращаются к юноше или мужчине. Но только множественное число (молодые люди) может включать уже и представительниц другого пола. Впрочем, можно сим и пренебречь, ведь сегодня для ректора первична грамотность в финансовых вопросах…)

Да, на факультет в то время принимали исключительно парней, поскольку многие выпускники распределялись потом лейтенантами на два года в армию (таких и называли в те годы «двухгодишниками», или с переделкой – «двухгадюшниками»). Из них, возможно, каждый седьмой-десятый оставался в СА кадровым офицером «на всю катушку». Другие, отслужив свои два года, дальнейшее трудоустройство искали уже сами. Иногда они повторно, уже по контракту как гражданское лицо, отправлялись в тот же Ирак, в ту же Ливию или Алжир (туда больше слали с французским профильным). Не говоря уже о той примерно половине, что получала свободный диплом или ехала куда-нибудь на ВАЗ, как Паша Солдатов, Фаниль Садыков, Дима Науменко и многие другие переводчики, в ком была потребность на гигантах индустрии…

Но вот столь чаемая ректором в прошлом «строжайшая дисциплина» или «глубочайшее знание всех изучаемых предметов»… это уже явный перебор. Леха Балабанов вращался в кругу сотоварищей, которые не очень-то блюли строжайшую дисциплину и могли порой отмочить такое, что в правила приличия особо и не вписывалось. Да и глубочайшие знания часто подменялись у нас банальной эрудицией и общей «нахватанностью». Ребята были способные, не спорю, я часто и сам предпочитал общение в их среде всякому иному. Например, общению с истинными отличниками – уж «твердилами» там или «ботанами», как нашлась бы сказать нынешняя молодежь, – но как раз примерно с теми, что выведены ректором в общее представление о факультете.

О какой строжайшей дисциплине можно было вообще вести речь, если в студенческой столовой свободно продавалось пиво. Отпей бутылочку-другую – иди на лекцию или занятие по языку, оное вообще-то не бранилось и не возбранялось. Бывало – и прогуливали, если находилось более увлекательное дело. Прогуливали даже «Маму Женю», всеми любимую Евгению Андреевну Борисевич, у которой всегда было интересно и весело на уроках языка или страноведения. Потом врешь ей в глаза – а она понимающе кивает и единственно, почти без осуждения: «Какой нудный… ой, какой нудный…» У деканов Ивашкина и Рябова «кризисного управления дисциплиной» хватало каждый день. Наказывали, если честно, за драки, порчу имущества, мелкие бесчинства за пределами учреждения и не за прогулы, а за настоящие загулы…

 

Кажется, Мазур рассказывал, что где-то на последних курсах Балабанов стал сочинять рассказы и вести дневник. Я этого не вспомню: или не придавал этому значения, или мне об этом просто не было известно. Но и немудрено, ведь Леша был сыном человека, писавшего киносценарии и вообще снимавшего кино. Какой киношник, даже и простой вития, пожелал бы отвадить сына от столь престижного дела и привить ему интерес к иному? Это как если бы сыну раввина вдруг сказали забыть про все, идти и пасти с гоями свиней и заниматься земледелием. Думаю, идею с дневником ему мог подсказать отец – Октябрин Балабанов, стремившийся видеть в единственном ребенке продолжение. Я лично с трудом представляю появление у Леши дневника как духовной потребности.

Отца Леша чтил. Переживал за него, рассказывал мне, что у того с печенками нелады (видно, и Алексею передалось по отцовской линии), и доктора ему запретили – а он знай себе любимый коньячок отпивает. И все же сам он четверть века не дожил до отцовского рубежа. Впрочем, на то были причины – и об этом речь еще впереди.

И все же это была жизнь студенческая, жизнь коллективная, коллективистская, общажная – еще на детском доверии, почти всеобщая, всеобъемлющая, федоровско-космическая, бессмертная… Не броуновское движение индивидов, собранных в одну банку. Было столько невероятных ощущений и весенних предчувствий, упоительных предвестников счастья. Юношеские мечты были прекрасны – и, казалось, вели прямой дорогой к небесному сверхрадостному бытию.

Все обрывается – и наши связи обрывочны, и нет ни в чем гармонии и продолжения, и несть пределов морю отчаянья, и мало что уже способно зачерпнуть из прошлого хоть краем сердца далекие юношеские восторги. И балабановское кино в своей природе что ни кадр – и напомнит всякому об этом. Не скорбите, братие, и не унывайте – заповедовал древнерусский святой. Это не про Лешу Балабанова. У него не получилось.

Он хотел быть и вровень со всеми, и выделиться из толпы. Мог увлечь за собой, а мог ошеломить безумием выходки. Стремился к истине в человеческих отношениях и лукавил в поисках красивостей от простоты. А иногда и отчаянно врал от непонимания природы вещей. И уже потом он как бы ставил в своем кино вешки-символы, пытаясь ритмизировать и структурировать пространство, а судьба своим тяжелым молотом разбивала их, словно глиняные горшки. Да он и сам дробил и фрагментировал упругое пространство жизни, повинуясь тому бессознательному, что было сильней его…

Все тот же Горький, но уже и Нижний – и дальше

Я страшно обрадовался, узнав, что Алексея распределили после института в транспортную авиацию, как и меня курсом раньше. В предшествующий год на мой адрес в офицерскую общагу в Мигалово (на окраину Калинина) приходили его письма, и в них было больше грусти, чем радости. Увы, сохранилось лишь одно – но и оно многое опровергает из того, что придумали о Балабанове в молодости. Вот оно, орфографию и пунктуацию я сохраняю (на конверте почтовый штемпель – 22.09.80):

Здравствуй Генка!

Я был ужасно рад получить твое письмо, тем более, что ты был первым кто мне написал. Я так и не понял хорошо тебе там или плохо, но мне здесь очень плохо. Остается только с радостью вспоминать прошлый учебный год, особенно конец его, когда мы действительно веселились.

Я бы с удовольствием сделал это сейчас, но мне почему-то уже не хочется, да и не с кем. Вы, пожалуй, были последними, не буду добавлять из «могикан». Но у меня есть еще год, а у вас его уже нет, и от этого становится еще грустнее. Вот если бы мы все провели его вместе!

Сижу в Горьком, но на работу не выходил еще ни разу, то болею телом, то «душой». Завидую тебе, ты собрался с мыслями, а мне это не удается. То ли их нет, а, может быть, просто не могу.

Новостей, вобщем-то никаких нет. Приехал Пчелка, но общих интересов у меня с ним не было и нет, да пожалуй и не будет. Они (то есть он и Кучма) интересуются женщинами, а мои интересы, как ты знаешь, лежат несколько в другой области.

Вчера звонил Пашка Солдатов. По-моему он доволен. Они наконец-то нашли квартиру, даже с телефоном, работа ему тоже нравится, во всяком случае мне так показалось, а может это совсем и не так? Он ведь никогда не был пессимистом, ты же знаешь. Его телефон 24–08–25.

Фан уехал в Ливию. Джон с Кругликовым на Дальнем Востоке, Левченко с Валенковым в Джанкое. Адресов я, к сожалению, не знаю. Погосов у себя, на работу еще не устроился. Плахотный все еще здесь околачивается, а его диплом лежит у коменданта. Вот и все что я знаю.

Жить я буду с Казаковым. Я не очень-то этого хочу, но больше просить не с кем. Он еще не приехал, так что я пока живу один. Попытки полноценно использовать это время оканчиваются тем, что я лежу на кровати, уставившись в одну точку, а действия мои ограничиваются сменой пластинок.

Иногда приходит Леха Насонов (или индейский вождь Одноглазая Выхухоль), и мы с ним либо слушаем музыку, либо разговариваем разговоры, темой которых обычно является прошлый уч. год и ваше «потеряное поколение».

Вернулся из армии Рыбин и вся их компания выпуска 1978 года. Ищут работу. Некоторым все-таки удалось оформиться заграницу, теперь ждут вызова.

Видел Маринку Елисееву. Она пока не может найти работу. Гордеев сейчас в Горьком и Пашка очень хотел увидеть его, но ему очень трудно сняться с места теперешней работы, поэтому мне кажется, что он не приедет.

Но я надеюсь, что ты-то, приедешь, если выдастся свободная неделька. Моя комната та же, обстановка в ней не изменилась, и, мне кажется, что тебе будет приятно еще разок окунуться в атмосферу студенческой жизни. Ну до свидания, Генка! Еще раз спасибо тебе за письмо. Приезжай, в кино сходим! Огромный тебе привет от Кучи, Пчелки, Лехи-вождя.

Счастливо тебе полетать.[1]

Будущего режиссера кино в этой студенческой эпистоле обещает лишь единственная фразка: Приезжай, в кино сходим! Впрочем, и она этого не прорицает. Мы все любили кино – и в те далекие советские времена были окружены и большими кинотеатрами, и совсем камерными кинозалами. Кино на Минина, на Белинского, «Рекорд» – не говоря уже о крупных центровых. Там «Сталкер», здесь «Мимино», еще пройти – Ришар, а где-то Бельмондо. Там – море смыслов и нераскрытых подтекстов, здесь – океан обаяния.

В кино сходим… Все остальное в письме – о банальных подробностях быта и перемещениях студентов, ставших молодыми специалистами. Вечных вопросов Алексей не поднимает. Еще не готов – а болезнь тем временем уже наносит первые удары, о чем он не стыдился писать. Мне здесь очень плохо… то болею телом, то «душой»… – именно об этом. По этой причине, по причине общей хандры, с этим связанной, он и «на работу» (на учебу) не ходит.

Можно было, конечно, и не приводить его письмо в полном виде. Но оно довольно лаконично повествует и о судьбах, и о не слишком радужных жизненных обстоятельствах у кого-то из выпускников, связанных с необходимостью долгого поиска работы, например. И в общем отменяет ту монументальную картинку будущего защитника Отечества и героя, которую нынешняя «студия Грекова» от пропаганды всегда готова представить широкому зрителю по любому случаю.

И все же это было время, когда болезнь еще не захватила его всей силой, и сама безыскусная ткань бытия еще не отталкивала будущего творца, и в его мозг еще не проникла всеудушающая энтропия. Здесь он нормален – такой, как все, разве что хандрит, во многом вполне человечный и даже простецкий.

Сказать по правде, мне тоже было невесело. Хотя и по другой причине. Моя избранница не спешила соединиться со мной и в итоге предпочла меня другому, и я мало в чем находил утешение. Признаться, в этом не вижу греха. Мужчине следует стоически переживать неудачи в любви, но они же этот стоицизм и формируют. В общем, навыка не было. Но год пролетел быстро, и вслед за мной тем же «воздушным коридором» отправился и Балабанов. Его призвали на службу в другой город в полк ИЛ-76-х, но казалось (в летном-то формате), что это не так далеко от Калинина. Какой-то час лету.

И вот он, Леха Балабанов, вместе со мной в системе ВТА. Как и я, бортовым переводчиком. Это значит, что с момента пересечения госграницы ты должен выполнять в экипаже обязанности бортрадиста. (Ничего страшного – настоящий радист рядом, все в его присутствии, если что, подстрахует в техчасти.) Связь-то на международных перелетах исполняется на английском. Все по системе ICAO (International Civil Aviation Organization). А поди выучи господ прапорщиков английскому языку – даже и в пределах краткого вокабуляра радиообмена. Только начсвязи эскадрильи – старлей или кэп, этот еще что-то попытается исполнить на семейном утреннике, а двое с других двух бортов эскадрильных – с двумя звездочками вдоль плеча – мастера иного наречия.

Для этого тебя месяц-полтора помуштруют в азах радистской работы, и никто даже не потребует знания морзянки. Походишь на тренажер (нынешние умники на ТВ транслитерируют это слово в упор: раз это simulator – значит «симулятор»), дабы привыкнуть получше к реальной обстановке. А почему, собственно, и нет, почему и не «симулятор»? В XIX веке и «Айвенго» переводили как «Ивангое»…

Двухкилевой китообразный АН-22 из моей 12-й дивизии, старичок АН-12 из других, почти новенькие, с иголочки, реактивные ИЛ-76 – вся эта братия развозила разный скарб, зачастую военного назначения, в страны двух обширных частей света: Азию и Африку. Это и тогда уже не было секретом для коварной заграницы, а сейчас и подавно. Самолет не иголка, отовсюду разглядишь. Прилетит этот самолет (он же «борт» на профессиональном языке), разгрузится за пару часов и назад.

Экипажи летали нечасто – как правило, в год по несколько раз. Но это все же была возможность глянуть на заграницу, преимущественно арабско-африканскую, и немного «наварить» командировочных в «чеках». Не сравнить, конечно, с заработками тех «переводяг», что торчали там два года перманентно, но все же…

За полгода до моего прибытия на службу начался Афган. ВТА полетала туда вначале и с бортпереводчиками. Потом везде диспетчерами на контроле посадили наших или неплохо знавших русский пуштунцев и таджиков, и бортпереводчики там вообще больше не требовались. Что-то в аэропорту растолмачить? Да местные тебя скорее на русском, чем на английском, поймут. Или, чтоб не болтались без дела и не мешали штурманам в штабе, разок-другой могли и послать на денек переводчика по безопасному маршруту. С ночевкой, скажем, в Ташкенте на пути туда и обратно.

Мне и самому случилось пролетать над афганскими ночными горами на большой высоте. Проходишь точки обязательного доклада диспетчеру, глянешь вниз – темнота, только чернобурые контуры хребтов под тобой выступают чарующе. И разве что раз в полчаса или в сорок минут замерцают внизу огоньки какого-то селеньица. Мы обслуживали брежневский визит в Индию в декабре 1980-го. Возили станцию космической связи, это были тонны железа. Индия как будто была не сильно против нашей афганской авантюры. О «трех кассиопеях», как я это называю (об Интернете), даже и не мечталось тогда. Ну, разве что лет через сто… Вру – даже и в голове не было…

Уже спустя много лет я предположил, что и Леха Балабанов, могло случиться, был завезен в Афган на часок-другой. Поднапряг блок памяти – как будто нет, не бывал он все же там. Оно бы вспомнилось. А вот рассказы о вывозе «грузов 200» он мог услышать и от экипажей в полку, где служил. Кажется, одно время он жил в общаге с летуном, что вывозил их оттуда. Каково же было мое удивление, когда я спустя тридцать лет стал натыкаться на тексты в СМИ и даже в «вики» про лехино героическое прошлое в Афгане…

В принципе, ему достаточно было всего-то раз интервьюеру обронить с увесистым намеком, что борты его подразделения выполняли интернациональный долг, залетая и в братский Афганистан, как группа пиара тут же все раздула до немыслимых размеров. Так Леша Балабанов оказался героем-интернационалистом, бесстрашным спецназовцем и бывалым воителем. Оттого будто бы и фильмы у него такие тяжкие, такие рвано-колотые – словно раны на теле. При всей его внешней субтильности и невоенности оно и загадочней было…

 

В опровержении своих тайных ратных подвигов Алексей Октябринович замечен не был. А зачем это отрицать? По крайней мере, сам он не считал своим долгом это делать. Уж очень оно тут все ладно срасталось для имиджа.

Но случилось в то далекое время и то, что меня по-настоящему потрясло тогда. И об этом рассказать придется. Без этого останется за пределами понимания очень многое в креативе культового режиссера и моего старого друга. (Говорю с поправкой на то, что дружба эта все же не успела застареть как таковая – и оборвалась однажды…) Ведь в этом зашита ДНК всего творчества Алексея Балабанова, и без этого он просто необъясним во многом. Об этом я поведал однажды в своей публикации в «Литературной газете» в год его смерти. Называлась она «Лехин груз»…

Кто-то усмотрит в названии нехороший подтекст, чуть ли не издевку… однако название это пришло от сердца. Мне было искренне жалко его, так безмерно рано ушедшего. Пусть даже и дороги наши с ним когда-то резко разошлись, и я считал его уже чужим для себя…

Публикация та натолкнулась и на волну озлобления в комментаторских массах: вот ведь завистничек нашелся… великого режиссера нет уже… а при жизни, в лицо ему, ты бы побоялся сказать

Ничуть. Не побоялся. Еще раз: была и близкая по смыслам и пафосу моя публикация в «Литературной России» за шесть лет до того, в 2007-м. Балабанов был еще жив – alive and kicking. И та первая статья так и называлась – «Пожалейте Леху Балабанова»…

Из Калинина добраться до Горького было проще простого. Садишься вечером на проходящий ленинградский поезд – и утром ты уже на месте. В первый год службы, когда Алексей еще доучивался на пятом курсе, раза два или три я и срывался в любимый город под выходной. Нашим братом переводчиком полк укомплектовали недавно, и летный состав все не мог взять в толк, что мы за птица. Даже метеослужба – и те народ военный, а на этих переводчиках, лейтенантиках цивильных, и форма мешком, со склада, и выправки ноль.

Мы особо и не навязывались – появишься с утра на построении, посветишься в штабе у штурманов с четверть часика – и назад к себе в офицерскую общагу. Одного дежурного все же оставляли, как правило, неженатого – для связи. А то, бывало, и в город на прогулку сорвешься. Посылают и в наряды по гарнизону – патрулем, но предупреждают загодя, планируют.

И вот однажды на очередной моей вылазке в Горький Алексей не без грусти обронил, что есть проблемки со здоровьем. И, в общем, серьезные. Какие-то чего-то там расстройства… Я не придал этому никакого значения. Даже не стал утешать. Ну, расстройства – и расстройства, пройдет и забудется. И Саша Арс, и другие говорили мне про его беду, но я этого всерьез не воспринимал. До того времени, как все это произошло у меня на глазах…

Случилось поздней осенью на втором году моей службы, у Алексея – на первом. Его прислали в командировку в наш полк и поселили на пару дней в профилакторий, стоящее на отшибе здание. Предназначенный как бы и для оздоровления, смотрелся он мрачновато и как-то неуютно – что снаружи, что внутри. А моих соседей по комнате в общаге (лейтенантов Джанкуева и Малахова) как раз не было в то время в подразделении. Так что оставайся, Лешка, с ночлегом здесь, пообщаемся.

И мы засиделись с ним до ночи под бутылку красного крепленого, успели поговорить и о друзьях, и о прочитанных книжках. Я рассказывал о своих тверских впечатлениях, а он проклинал хохлов, что достались ему в соседи и коллеги. Это были такие же, как и мы с ним, переводчики, только южнороссы – с киевскими и харьковскими дипломами. (Я видел их на слете переводчиков, где мы делились опытом летной работы, был там и он: неплохие в общем ребята – со своим юмором и со своей мотивацией, они чутка опережали Балабанова в темпераменте, и у него с ними не сошлось. Сам любивший подначивать, он довольно настороженно реагировал на «фидбэк» от них в свой адрес.)

Наговорились всласть, выпили вина – уж точно без перебора, за второй бутылкой не бегали, и я постелил ему на соседской железной коечке, почему-то заслужившей в народе явно преувеличенное название «полуторки».

Из глубокого сна посреди ночи меня вырвали странные звуки… Откуда-то шла тяжелая гулкая вибрация непонятной природы. Глаза я разлепил мгновенно, и первой вспыхнувшей в темноте мыслью было: война… землетрясение? Вовсе не банальная фигура речи – никогда не забуду того своего испуга… К нашей же взлетной полосе мигаловской лепился и полк истребителей, и реактивного рева посреди ночи нам хватало. Только он уже был привычен, а тут что-то жуткое с содроганием…

Я взвился к выключателю ракетой – щелк, и все увидел… хоть и осознал не сразу…

Лешка бился на железной коечке в диких судорогах… ужасно амплитудных и механических… Словно большая кукла, у которой повредилась гигантская пружина или заводной механизм…

Подскочил к нему, попытался схватить за плечи, но удержать их в руках было невозможно… Его и так всего трясет – и ты еще добавишь в попытке разбудить…

Отчаяние в общем не в моей природе – но иного я в тот момент и не чувствовал… Потом метнулся в коридор и стал стучаться в соседскую дверь по другую его сторону. На помощь мне выскочили приятели – капитан Рощин, летун, разжалованный за рукоприкладство в административный состав, и лейтенант Низамутдинов, технарь из Калининграда…

Леху уже било так, что слетела с крючьев задняя спинка – и кровать встала трамплинчиком… Но Леха не сполз и не свалился вниз – он оставался каким-то разболтанно-ригидным… по-прежнему в бессознанке и совершая немыслимые для тела движения…

Рощин – мужик бывалый, с боксерским ломаным носом и крепкого сложения. Тут же потребовал ложку, а у меня были только вилки немытые с нашей вечерней трапезы. С алюминиевой ложкой влетел Игорек Низамутдинов – и вот ее уже запихивают Лешке в рот, да и то не сразу вышло – зубы-то стиснуты, и не попадешь еще…

Позже я узнал, что совать эпилептику в рот ложку, тем более металлическую, чтобы тот не проглотил собственный язык и не откусил его в припадке, тоже не вариант. А тогда просто сунули и держали его руками… Я впервые видел, как у человека изо рта идет пена, обильная… Мелькнула глупая догадка: ведь и пеной этой можно захлебнуться…

По моим ощущениям, припадок продолжался минут пятнадцать-двадцать. На часы посмотрели, только когда все закончилось, и он затих – по-прежнему не приходя в сознание. Кажется, было что-то после трех ночи… Спинку мы поправили, накрыли его одеялом. Леха уже тихо засопел, но лицо у него было все еще каким-то иссиня-зеленым и все еще пугало, словно это было что-то вроде посмертной маски…

Попили чаю у них в комнате. Я попросил ребят не докладывать о случившемся начальству. Нет проблем. Только Рощин, мужик старше нашего лет на пять, удивился – как его могли с этим взять на летную работу (в летно-подъемный состав)… Впрочем, сам же и догадался: кому ж захочется признаваться… не насморк ведь…

Утром он проснулся тяжело и поздно – я уже успел сбегать на построение. «Было что?» – спросил он меня. Я рассказал. Вид у Лехи был крайне болезненный, но нужно было идти – и он заставил себя собраться.

Память до сей поры хранит все в деталях – столь велико было мое потрясение. Со временем стали забываться и детали, и я Балабанову никогда не напоминал об этом и не справлялся у него о здоровье. И только много-много лет спустя, когда посмотрел его «страшные кино» (не то, что нарекли «культовым», а то, что назвалось эвфемизмом «авторское», что и смотреть-то, по моему мнению, интересней специалистам и киноманам), все снова проигралось в памяти в деталях.

Все более и более стала проясняться природа творчества Леши Балабанова. Не абсолютно вся его феноменология – но очень значительная сущностная его сторона. Очень многое стало понятным в его кино, природу которого постигают не все, тогда как многие очень часто путают ее с иными сущностями, истинными ли – мнимыми, или оснащают политкорректными проторенными домыслами в русле традиционных красивостей по части истолкований авангарда.

1Факсимиле этого письма можно найти в разделе Иллюстрации – Прим. ред.