«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Место это было оживлённейшее. Летом, когда стояла жара, то с этого моста обязательно кто-нибудь нырял. Я помню, однажды залез на мост инвалид с одной ногой. Но он уверенно стоял, даже не шатался, тело у него выглядело спортивным, хотя второй ноги не было по самый таз. И вот он руки раздвинул назад, оттолкнулся ногой и полетел вниз в воду ласточкой. Потом вынырнул, и все только ахнули… такой молодец. Там же и другие ребята залазили и прыгали с моста, брызгались водой. Солнце светило, жизнь бурлила, в общем, как-то весело проходило время. Тут же лошади шли с сеном, целые возы везли с продуктами. Машин тогда было ещё мало, все ездили как-то на лошадях.

Если шли интересные фильмы, то я просил денег у матери на кино, я всегда любил ходить в кино. Когда мы жили в городе Ворошилове на Дальнем Востоке, то появились первые цветные иностранные фильмы, один назывался «Маугли», а другой «Джунгли». Это два красивейших сказочных фильма про мальчика, который воспитывался среди зверей и стал вожаком в царстве джунглей. Потом ещё шёл фильм «Багдадский вор», это тоже про ловкого юношу, который воровал в Багдаде, но я уже почти забыл этот фильм. Я помню только там восточный базар, все торгуют, и этот забавный мальчик то у одного возьмёт попробовать что-нибудь, то у другого. Потом там великан из бутылки выскакивал… в общем, сказочные шли фильмы, которые отвлекали людей от их повседневной очень бедной жизни.

В Омске было два кинотеатра, которые стояли один против другого, один назывался «Художественный», а другой «Гигант». И вот про этот «Гигант» рассказывали страшные вещи, как во время войны там орудовала преступная банда. Кинотеатр был деревянный, огромный, и бандиты заманивали детей и девушек посмотреть кино бесплатно. Надо было зайти наверх не с центрального входа, а по другой лесенке с задней стороны. И когда люди припадали там к щелям, чтобы посмотреть бесплатно фильм, то их насиловали, убивали, разрезали на куски… в общем, разное такое рассказывали. Вообще-то город был неспокойный, особенно там, где мы жили, на окраине.

Я до сих пор удивляюсь, как я ходил иногда ночью, когда задерживался где-нибудь на Иртыше. Пока переправишься, если на другой стороне был, пока придёшь, уже ночь, светит луна. А тут нет ни одного фонаря, ничего, ещё с двух сторон улицы клёны раскидистые росли, в общем, страшно было ходить. Я шёл всегда по дороге, потому что по тротуару боялся, думал – мало ли, а вдруг кто-то на лавочке сидит, вскочит, на меня нападёт. И я шёл прямо посреди дороги, думал, если кто-нибудь набросится, то я убегу. И всегда у меня в кармане находился ножичек перочинный. Когда я шёл вечером, то сжимал его в руке на всякий случай, иногда в самых опасных темных местах я его даже раскрывал и так добирался до своего дома. А как же ходил отец? Он же возвращался ещё позже, чем я, в час ночи. Как он не боялся по этим улицам ходить? Это удивительно.

Вообще отец умел приспособиться к жизни. На фронте он был связистом. Когда мы стали здесь жить на 2-й линии, у нас даже свет сначала отсутствовал. А на улице стоял электрический столб. И отец где-то нашёл металлические кошки, залез на столб на самый верх, разобрался в проводах, которые шли во все стороны ко всем домам, и как-то провёл свет в наш дом. Я уже говорил, что и печку он мог сложить, и полы перестелить. Сам выкопал во дворе погреб (я ему там немножко помогал). Он говорил: Ген, ты только не прислоняйся спиной к сырой глине, потому что тебе кажется, что жарко, а у тебя спина незащищённая, можешь простудиться. (Это он говорил, потому что я действительно был болезненный и часто кашлял.)

Зимой у нас морозы стояли под сорок градусов, это как бы нормально зимой, и я ходил чуть ли не нараспашку. У меня до сих пор такая привычка осталась, я зимой хожу в свитере и пиджаке, и пиджак не застёгиваю, хотя все ходят в Москве тут в шубах, в шапках, с воротниками, одевают ещё шарфы до пола. А я иду в пиджачке, а если и повязываю шарфик, то это больше для фасона, мне и так не холодно, я привык, потому что в Сибири бывали морозы и пострашнее.

В баню мы с отцом ходили за несколько кварталов. Она находилась (по рассказам) в старинном здании бывшего банка, здание украшали скульптуры, кариатиды, портики, мраморные колонки, разные узоры и завитушки. А наверху стояли металлические башенки, опоясанные такими же металлическими ленточками, и оттуда вверх тянулся шпиль с флюгером.

Баня была трёхэтажной и стояла на углу. Когда мы туда приходили, там всегда собиралась большущая очередь. Вообще после войны везде были очереди. Мы стояли на первом этаже, потом по лестнице постепенно поднимались на второй этаж, дальше очередь поворачивала на третий этаж, и только после этого уже люди попадали в баню. Конечно, когда я стоял в этой очереди, я тоже рисовал огрызками карандашей мужиков со своими свёртками, хотя там было темно. Женщины в баню приходили с детьми и в основном с тазами, они там у себя в женском отделении заодно и стирали что-нибудь.

В мужском отделении в большом зале стояли лавки, на которых люди раздевались. Шкафов не было, просто раздевались, оставляли своё бельё на лавке, и банщица давала с собой номерочек. А после мытья он должен был совпасть с тем номером, под которым лежала наша одежда. Всё было открыто, легко можно было взять соседнюю одежду, или ботинки поменять, или ещё что-нибудь (я так думаю). И ещё по этим номеркам нам выдавали тазы.

И вот мы входили в огромное моечное помещение с металлическими лавками, но негладкими, а как бы из мелких камешков. Посреди зала находились стойки с кранами горячей и холодной воды. Они тоже были какие-то мраморные с узорами, и даже краны казались узорчатыми. В общем, всё выдавало какой-то купеческий стиль. Отец меня учил: Гена, голову надо мыть в трёх водах… сначала помой голову горячей водой, следом намыливай ещё раз, опять смывай. А потом уже пойдёшь в душ. (Душ стоял отдельно, там люди тоже мылись).

Я смотрел на мужские тела и не переставал удивляться, почти все мужики были выколоты. Иногда наколки представляли прямо целые картины и на спинах, и на руках, и на ногах. И я так понял, что наш Омск – город заключённых. Мы с отцом, может, были единственными без наколок на фоне всех остальных. Казалось, что всё это были люди, прошедшие лагеря, сидевшие там подолгу. Так вот на улице под одеждой ничего не видно, а в бане всё это обнажено. Каких только наколок не было… и хулиганские, и серьёзные. На спине обычно рисовали соборы с куполами, с крестами, на руках тоже колокола изображали (это значило сидеть «от звонка до звонка»). Звёзды на коленях означали «никогда не опущусь на колени перед властью». В общем, это были всё такие свободолюбивые люди, с гонором… я не опущусь на колени, я никогда руки не подам…

Мне было, конечно, интересно, я смотрел, как на какой-то новый мир, другой мир, мне совершенно неизвестный. Некоторые приходили на костылях и тщательно намыливали и тёрли мочалкой свои костыли, будто это были их ноги. Иногда мы ходили в парную, там на больших лавках, которые шли наверх, тоже сидели такие же выколотые бывшие зэки. Парились там, дышали воздухом горячим.

Но с такими бывшими заключёнными я встречался не только в бане, иногда я их видел и в других местах. Однажды смотрю… сидит на берегу какой-то мужик в зелёной клетчатой рубашке. Я так пристроился недалеко и стал его рисовать. А он в тапочках почему-то, и одет как-то очень простенько, будто вышел только что из лагеря.

А однажды я зашёл далеко-далеко на другую сторону Иртыша и сел там рисовать. Рисовал луг, стога сена, уже стояла осень. Город находился позади меня, я смотрел в сторону степи. И вдруг слышу какие-то выстрелы. Я оборачиваюсь, смотрю… на другой стороне Иртыша, где город находился, какая-то суета поднялась, бегают люди, стреляют, дым идёт. Оказалось, что там был лагерь для заключённых, и оттуда сбежал человек. И вот он бросился в Иртыш и поплыл на мою сторону. И там стреляли, стреляли, но, видно, лодок не было у них, чтобы организовать погоню, в общем, никто его не догнал.

Степные дали


Я сижу, рисую. И вдруг позади меня вырастает фигура мужика, худого, без шапки, стриженого, в клетчатой рубашке (у всех заключённых почему-то клетчатые рубашки). Он подошёл ко мне и говорит: рисуешь? – Я отвечаю: рисую. – Он спрашивает: хлеб есть? – Я отвечаю: есть. – Давай. (Я дал ему хлеба). Он говорит: а ножик есть? – Я киваю головой: есть. – Давай сюда. (Я ему и ножик отдал.) Он повернулся: ладно, рисуй.

И пошёл в степь.

Со своими мальчишками мы обычно днём играли, а вечерами собирались на лавочке. Там в одном доме мы знали крыльцо, где никто никогда не ходил, оно всегда было закрыто (заходили, наверно, с другой стороны в этот дом). И мы на этом крылечке сидели и рассказывали, кто что знает. Я рассказывал разные истории, которые прочитал в книжках, другие тоже вспоминали что-то необычное. Уже темно становилось и немножко даже страшновато. И в это время мать моя кричала в темноту: Гена-а-а… Гена-а-а… Гена-а-а… (То есть она совершенно не знала куда кричать, в какую сторону, где я.) Я ребятам говорил: ну вот, меня зовут, я пойду.

В клубе слепых иногда устраивались вечера, на гармошке там играли одни слепые, другие слепые пели. Впереди на сцене сидел гармонист, а сзади него стоял хор из слепых женщин. И все пели песни военного времени. А ребята никогда не сидели на стульях, а садились на коленках прямо на полу вокруг сцены и смотрели на этих слепых снизу. Я тоже с ними там сидел. А в зале находились слепые. В общем, много было после войны и слепых, и инвалидов. Я думаю, что постоянная близость с этими слепыми и инвалидами в детстве отразилась потом на моём творчестве. И это всё было так естественно, само собой.

Ещё я помню, как в 65-й школе, в которой я учился, проходил вечер. И мать с отцом тоже пришли на этот вечер. Я выступал, должен был спеть песню. В большом тёмном зале сидели все родители. Я пел «Грустные ивы»:

 
 
Грустные ивы стоят у пруда,
Месяц глядит с вышины.
Тёмному берегу шепчет волна
Имя героя войны.
    В тёмную ночь он не спал, не дремал,
    Землю родную берёг,
    В чаще лесной он шаги услыхал
    И с автоматом залёг.
В чаще лесной он шаги услыхал
И с автоматом залёг.
    Тёмные тени в тумане росли…
 

Забыл… позор какой, я эту песню помнил всю жизнь. В общем…

 
Тёмные тени в тумане росли,
Туча на небе темна…
 

…что-то такое, и пришлось пограничнику встретить врага. Ой, забыл, надо же, вот старость, забыл песню. Это песня довоенного времени или сочинённая сразу в начале войны. Там поётся о первых бойцах, которые с обыкновенными винтовками встретили немцев, а у тех уже были и танки, и самолёты. И эти бойцы, конечно, все погибли.

 
Вместе с Победой спокойные дни
В эти вернутся края,
Ночью над тихой заставой огни
Вновь зажигают друзья.
    Ночью над тихой заставой огни
    Вновь зажигают друзья.
 

Эту песню я пел в школе на вечере. Но в этой же школе меня оставили на осень, потому что я совершенно не понимал математику. Отец учил меня перспективе, мы рисовали, как столбы уходят вдаль, уменьшаясь, как дома деформируются в линейной перспективе, рассказывал мне о воздушной перспективе, учил шрифтам.

Но кроме этого он занимался со мной математикой. Я же был абсолютно тупой по отношению к цифрам, я совершенно в них не разбирался. И отец очень нервничал и возмущался: медведя можно выучить за это время, а ты не можешь никак понять. (А я действительно не понимал.) Но чем больше он кричал, тем я ещё меньше понимал. И в конце концов меня оставили на осень по математике. Я должен был осенью пересдавать эту математику, чтобы учиться дальше.

Но подошло уже время посылать работы в Москву.

Глава 7
08 января 2006 г.

Прощание со школой в Омске. Смерть Бори Лизина. Детский фольклор. Прятки. Купанье на Иртыше. Поезд в Москву. Наставления отца.

Ну, немножко вспомнил я эту песню:

 
Тёмные тени в тумане росли,
Туча на небе темна.
Первый снаряд разорвался вдали –
Так начиналась война.
    Трудно держаться бойцу одному,
    Трудно атаку отбить,
    Вот и пришлось на рассвете ему
    Голову честно сложить.
Вот и пришлось на рассвете ему
Голову честно сложить.
 

Вот такую песню я им спел. Это была, наверно, прощальная моя песня, прощание с этой школой, потому что в это же лето отец купил большой альбом, на обложке которого была изображена картина Перова «Крёстный ход» с пьяным священником, наклеил мои рисунки с 2-х сторон на все листочки альбома, завернул его в тряпку, зашил, написал там адрес и послал в Москву. И мы стали ждать ответа.

За это время в нашей компании ребят, которые собирались и вечерами и днём играли в разные игры, произошёл ужасный случай. Боря Лизин (это его фамилия) был мальчик из крайнего дома по 2-й линии, жил он с братом поменьше, с матерью и отцом. Отец работал на 29-м заводе, каждое утро он уезжал на автобусе на этот завод и возвращался уже вечером. А как в простых семьях? Подрос мальчик, значит, он должен работать тоже. И отец там договорился, и его взяли на работу, наверно, помощником какого-нибудь слесаря.

Завод находился на окраине города, и туда ходил автобус, который возил рабочих. И всегда этот автобус был переполненный, всегда. Там набивалось столько народу, что двери даже не закрывались, и люди просто держались друг за друга, чтобы не упасть. Ну а Боря говорит: папа, я сзади поеду, уцеплюсь там за поручень (сзади автобуса упор был наварен). – Отец отвечает: ладно, держись только крепче.

И вот он встал на подножку (какая-то там высовывалась рельса) и держался рукой за этот поручень. Пока автобус шёл по асфальту, всё было нормально. Но потом автобус съехал с асфальта, и пошла булыжная мостовая. А дальше эта булыжная мостовая стала переходить в обычную просёлочную дорогу с большими ямами и камнями, и автобус стало бросать из стороны в сторону.

И Боря не удержался, упал и головой ударился прямо о камни. И сразу насмерть.


Первые рисунки и акварели


Это была первая близкая смерть, которую я пережил. Мать Борьки пришла к моей матери и попросила: Людмила Ивановна, нарисуйте портрет его, вставим в рамочку, понесём на кладбище.

Мать нарисовала портрет Борьки с маленькой фотографии, я нёс этот портрет впереди всей траурной процессии. И так мы пешком шли от его дома до самой могилки на кладбище (которое тоже находилось далеко за городом). Ехала открытая машина, но на длинных вышитых полотенцах мужики несли гроб на руках. Они менялись – то одни, то другие несли, потому что было тяжело и стояла жара. Похоронную процессию сопровождала музыка, «Траурный марш» Шопена исполнял духовой оркестр. Всё это звучало очень громко, звуки прямо скребли по душе. Процессия прошла мимо базара, там высыпали люди, все смотрели на эту сцену похорон.

Вообще эта сцена была нередкая, потому что город хоронил всех именно этой дорогой, мимо базара на кладбище часто ходили такие процессии. Но они как-то раньше не задевали, просто любопытно было, и всё. А здесь, когда это Борька, когда ты знал этого хорошего паренька, и вдруг его не стало… конечно, это всё ужасно. На поминки собралось много народу. Выставили целую бочку браги, на край повесили ковшик, кто хотел, пили эту брагу. А брагу делали – значит, чернослив мешали с сахаром и водой, туда подмешивали дрожжи, и получалась брага. Я тоже, помню, выпил глоток, и у меня в голове прямо всё загудело от этой браги.

Так проходило время в Омске перед моим отъездом в Москву. Днём мы все гуляли на улице, я и две мои сестрёнки, одетые как куколки. Мать им шила пелеринки со всякими помпончиками, кружевами, они сидели на краю канавы, а я играл тут в бабки, или в лапту, или в разрывные цепи мы играли. И только когда вдруг шла Валя, то я останавливался как вкопанный и смотрел на неё, не мог уже ни играть, ничего. А мне кричали: ну что ж ты, давай, давай, бей по мячу… (А я смотрел, и пока она не пройдёт, ничего уже делать не мог.) Потом опять продолжали играть.

А то вдруг грянет дождь, и следом солнце. Крыша блестит, всё это отражается, ручьи текут отовсюду. Мальчишки бегают босиком, все загорелые, худенькие, и девчонки тоже тут. Напротив нас стоял старинный двух этажный дом с двумя шпилями на крыше и с балконом, но балкон скорее являлся большой открытой верандой. И из этого дома девочки тоже выбегали и кричали – дождик, пуще, дам тебе я гущи… (что-то такое). А если божьи коровки на руку садились, то они этих божьих коровок отпускали и говорили – божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба, чёрного, белого, только не горелого.

Иногда девочки из этого дома напротив (там евреи жили) заводили игру: здравствуйте, царь Соломон. – Надо было отвечать: здравствуйте, милые детки, где вы были? – Они начинали показывать руками – там, там они были. А он должен был угадать. Или в кружок все встанут и считают: на золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, кто ты будешь такой? – И вот на кого укажут, тот должен говорить, например, сапожник. (И опять считают.) На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник (и, значит, уходит этот человек). Опять заново считают. Вот такие интересные были игры. Ещё играли в прятки, дети прятались по кустам, за столбами, за воротами… так как-то дружно жили все.

Иногда мы ходили с Геной Девятовым плавать на Иртыш. Гена Девятов очень хорошо научился плавать, он худенький был, загорелый. А мне всё это с трудом давалось, я только по-собачьи плавал. Ещё я плавал на боку, но на спинке так и не научился плавать, погружался в воду. А Гена и на спинке плавал. И вот один раз мы плывём, а рядом с нами какой-то человек плывёт. И вдруг Гена подплывает ко мне и говорит: смотри, это труп. (И мы видим, действительно, лежит на воде человек мёртвый.) Он уже раздулся, его, видимо, подняло со дна.

Потом мы заплывали до середины Иртыша. Там уже шли пароходы и тащили длинные плоты, связанные брёвна. И вот мы залазили на эти плоты, а потом с них ныряли в воду. Снова заползали на другие плоты, опять ныряли. Так у нас проходило время, солнечное, весёлое. Да… А во дворе у этого Гены росли яблоки. Причём эти яблочки были маленькие-маленькие на длинных ножках. Ну до того они казались сладкими, прямо таяли во рту. Вот мы залезали на дерево и там эти яблочки кушали. Много таких моментов интересных в детстве было. (Потом этот Гена уехал с матерью в Магадан.)

Как бы всё это ни было хорошо, но пришёл ответ из Москвы: приезжайте, вы допущены, будете сдавать экзамены.

И тогда мы стали быстро собираться. Отец купил билеты на поезд в купейный вагон. А мать сначала никак не могла понять, что я уезжаю. Потом, когда уже мы пошли, она как закричит: Геночка! Куда ты, куда ты? На кого ты меня бросаешь? Геночка… – и кричит, за сердце хватается, бежит за нами. – А отец мне говорит: пойдём быстрее, не оборачивайся… (И вот так ушли.)

Пришли на вокзал, здесь нас ждал поезд Владивосток – Москва. Мы сели в купейный вагон, поехали. Было так необычно, первый раз я ехал в купейном вагоне, устланном коврами, в тишине. А рядом с нами в соседнем купе ехали ещё два каких-то начальника, видимо, издалека. Они играли в карты, пили пиво. А когда официант проходил мимо, носил из ресторана еду, напитки, то они ему кричали: эй, человек (и рукой подзывали). Он подходил. А я услышал, что они так зовут, и тоже крикнул: эй, человек. – А отец на меня посмотрел и говорит: Гена, ты что? Ты хоть понимаешь, что ты сказал? Ведь это же оскорбительно так называть, что он, хуже нас, что ли? Разве можно так обращаться, будто мы какие-то господа? (И мне очень стыдно стало.)

Когда мы ехали, отец говорил: Ген, давай доставай блокнот и рисуй вот эти пейзажи за окном. Видишь, вот поля были, теперь наступают Уральские горы, холмы, леса, тут деревенька внизу. Вот ты рисуй это всё, зарисовывай, потому что ты не должен ничего выдумывать, рисуй всегда только то, что вокруг тебя. Потом изменятся обстоятельства, вокруг тебя будет другая обстановка, ты и её рисуй. Если ещё будет другая обстановка, ты уже её рисуй. И в конце концов в итоге у тебя получится большая панорама жизни. Будешь на море – рисуй море, будешь в горах – рисуй горы, в степи – рисуй степь.

Никогда ничего не выдумывай, но то, что видишь, очень хорошо старайся сделать. И подмечай всякие детали. Твоя сила в твоей непосредственности, как ты, например, замечаешь какого-нибудь мальчишку на элеваторе, где сыпется зерно, а он там сидит наверху. Обычный художник это и не заметит или скажет – ерунда какая-то. А ты вот своей непосредственностью изображаешь жизнь богаче, разнообразнее, интереснее. Твои рисунки интересно смотреть, потому что там всё как-то подмечено, всё очень живо…


В Омске на рынке


В огороде


И потом учти, когда приедешь в Москву и будешь общаться с москвичами, с детьми художников, с детьми знаменитых обеспеченных людей, ты должен понять, что твоя сила в твоих рисунках. И когда повесят их рисунки и твои, то ты увидишь, что твои рисунки будут очень отличаться в лучшую сторону, потому что они наполнены живой жизнью, которую они никогда не увидят, сидя в Москве. У них будет опыт жизни другой, столичный, а у тебя опыт жизни народной.

Я (отец говорит) принёс твои рисунки в свой Союз художников в Омске, и там собрались старые преподаватели ещё училища Врубеля, они уже теперь народные художники. И когда я на полу разложил твои работы, то они пришли просто в восторг. Кондратий Петрович Белов упал на колени, ползает по полу среди твоих рисунков и только повторяет: ах, Генка! Ах, черт, ах, молодец! Что же он творит-то! Что же творит-то, посмотрите! Это просто чудо какое-то, нам в жизни этого не сделать… (Это всё про мои рисунки и акварели отец мне говорил.)

А там были акварели Иртыша, бакены, пароходы дальше плывут, горы там вдали, закаты. Сарайчики какие-то, сухие деревья на фоне уходящего неба, скользящие тени на заборе, на домах, когда солнце подвигается, в общем, всё пейзажи. Или я рисовал облака кучевые огромные, панораму на лугу, вот эти домики, так называемый самострой. Они уходят вдаль, и этих домиков тысячи, так люди жили после войны.


Окраины Омска

 

Ещё, говорит отец, навсегда запомни: не делай чужого, делай только своё, и ты будешь всегда оригинален. (Вот с такими разговорами и мыслями мы подъехали к Москве и вышли на перрон Казанского вокзала.)