Интервью со смертью

Text
2
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Если бы я только знал, что спасло этих людей. Если бы я только мог проникнуть в суть случайности. Не суть ли они воплощенные слова, которые я однажды опрометчиво произнес? Не есть ли случайность мгновение моего утомления?

В вечерних газетах было лишь краткое упоминание о происшедшем событии. Профессор Имярек, известный зоолог, высказался в том смысле, что в этом событии нет ничего экстраординарного, что при определенных условиях – в данном случае, очевидно, в арктических широтах – известные нам животные могут достигать необычайно крупных размеров. Обе птицы, без сомнения, относятся к роду чаек. В настоящее время уже снаряжается экспедиция с целью изучения мест гнездования и всего прочего. Короче, на этом сообщении можно и успокоиться. В прочем же нет никаких поводов для беспокойства.

Так отреагировали газеты. Тот, который обращался ко мне «мой дорогой», участия в общем разговоре не принимал: он был занят тем, что тщательно присыпал солью винное пятно на белой скатерти. Но вдруг, совершенно неожиданно, он заговорил: «Какое нам дело до газетной болтовни, когда нам выпало счастье принимать человека, который сможет высказать по этому поводу гораздо более весомое суждение? Возможно, он явит нам свою милость и ответит». При этом он выразительно посмотрел на меня, а следом за ним обратили на меня свои взгляды и все остальные.

Я почувствовал, что сильно побледнел. Я так разволновался, что боялся пошевелиться и даже утратил способность связно соображать; мне вдруг пришло в голову, что он может читать мои мысли и решил надо мной посмеяться. Он был намного умнее; меня это часто удивляло и заставляло стыдиться моего невежества. Однако в нашем с ним общении была одна странность; собственно, он никогда не говорил того, что было бы для меня новым. Он всегда высказывал то, что, как мне казалось, думал и я, но просто не высказывал вслух или просто был не в состоянии сформулировать. Слыша его слова, я хлопал себя по лбу и думал: да, конечно, так оно и есть. Но одновременно в душе моей возникало и сожаление о том, что это было произнесено вслух и высказанные таким образом мысли оказались у меня отняты, стали мне чуждыми и враждебными.

Так и это обращение я воспринял как мою собственную мысль, которую я просто не позволил себя высказать вслух. До меня вдруг дошло, что о полуденном происшествии я на самом деле должен знать больше, чем другие. Но не слишком ли рано о нем говорить? Не пытается ли этот мой «друг» сорвать с куста недозревший плод?

Ибо клянусь тебе, мой истинный друг, слушающий меня сейчас, или тебе, женщина, терпеливо лежащая рядом со мной в постели, что тогда я на самом деле этого не знал. Во всяком случае, слов на тот момент у меня не было. И, в конце концов, что я об этом знаю? Немногим больше, чем внешний ход события, да и о нем у меня весьма скудные впечатления – видел я мало, еще меньше понял, а многое просто забыл.

Но если бы я это знал? Как мне вести себя в этом случае? Допустим, например, что кто-то совершенно случайно узнаёт, что любимое дитя его хорошего знакомого через восемь дней умрет, и приходит отец, который хочет поделиться с другом прекрасными планами на будущее этого ребенка. Что говорить в таком случае? Разве что сказать: не трать попусту свои мысли, они ничего не стоят? Или, если кто-то вдруг – один из всех людей – получает надежное известие о том, что завтра начнется всемирный потоп. Спасения нет, уцелеет только один человек, а именно тот, который об этом знает. Как же невыносимо тяжело будет этому человеку пережить время с вечера до утра! Если он сумеет это перенести, то воистину он перенесет тяжелейшее испытание. Если же он расскажет об этом людям, то это приведет лишь к тому – при условии, что ему поверят, а это почти невероятно, – что, по сути, потоп начнется уже сегодня. Следовательно, надо молчать, хотя это непомерно тяжело.

Не будем забывать, что я рассказываю сон; ведь в то время, когда мы, по идее, сидели за столом, я был совершенно в другом месте. Я стоял на пороге моей комнаты. Таким образом, я не исполнил своего намерения, не последовал за птицами и вернулся с половины пути. Но я успел дойти до городской окраины, где дома редкими точками разбросаны по окрестным пустошам. Там меня посетила мысль, что я что-то забыл и мне надо срочно вернуться домой, в мою квартиру. Когда же я открыл дверь комнаты…

Она располагалась под крышей; мне никогда не хотелось, чтобы надо мной ходили люди, давили на мой потолок, вынуждая меня принимать и поддерживать лишнюю тяжесть. Комната была удлиненной формы, не очень высокая. Окна выходили на городское предместье, на бескрайний простор. Была еще одна каморка, где я спал и мылся. Сколько жизней прожил я в этой комнате! Их не сосчитать. Какие дальние путешествия я совершал, мысленно выходя из окна и возвращаясь! Бывали моменты малодушия, когда я думал: как я устал, я не могу больше, ведь ни одно мгновение не был я в той комнате один. В назначенный час всегда кто-то приходил. Люди приходили и уходили. Многие являлись издалека, оттуда, где они жили, после того как отворачивались от своего тогдашнего бытия. Было, однако, незаметно, что они оставили за спиной долгий путь. Они не были измождены дорогой, они просто входили в дверь, словно давно ждали у порога и всегда были здесь. Некоторые проходили насквозь, не видя меня; может быть, они просто не желали меня видеть. Я не осмеливался с ними заговорить, ибо чувствовал, что они не хотят, чтобы им мешали. Другие задерживались, смотрели на меня, но потом уходили и они. Долго потом думал я об их взглядах. Но немногие оставались здесь, садились рядом, и мы разговаривали с ними ночи напролет. Они не собирались ничему меня учить – напротив, они стремились что-то узнать от меня. Между прочим, мы говорили не только о важных вещах; бывали моменты, когда мы поднимали на смех весь мир. Я варил на спиртовке кофе, и мы выпивали бутылочку-другую вина. Однако когда речь шла о действительно очень важных вещах, могло случиться, что к нам присоединялись и другие гости, которые как будто выжидали на лестничной площадке момента, когда прозвучит нужное слово, чтобы войти. Таких гостей было великое множество. Это было бескрайнее колосящееся поле, простиравшееся до горизонта и даже дальше; детали были видны только вблизи, а дальше все остальное мягко колыхалось из стороны в сторону. Я уверен, что они приходили не из-за меня, а ради того только, чтобы послушать первым пришедшего гостя. Они окружали его призрачной толпой, и я не всегда мог хорошо их рассмотреть. Было ясно только, что они здесь. Сами они ничего не говорили, они только слушали. Но надо было видеть, с каким детским вниманием они это делали – будто от этого зависела вся их жизнь. От некоторых фраз они радостно вспыхивали; вся комната озарялась тогда розоватым отсветом. Они одновременно кивали, словно желая сказать: ты видишь, все так и есть, и по полю прокатывался шелест. Были и такие, кто не оставил в моем сердце никакого следа, так как не могли решительно разобраться со своим бытием. Задерживались они ненадолго, они лишь ждали, прислушивались и надеялись.

В большинстве своем мои гости были мужчинами, но, естественно, приходили и женщины. Перед некоторыми из них я трепетал от страха, ибо угодить им было невозможно, и я ощущал в их присутствии свою полную никчемность. Они ко всему придирались и высокомерно все критиковали, и я чувствовал себя бестолковым ребенком. Входили они бесцеремонно, задиристо выставив вперед грудь, и смотрели на меня свысока. Да, казалось, что они выше меня на целую голову. Я не хочу злословить; в определенном смысле они были вполне правы, иначе они бы не приходили, но все они ждали от меня того, что я, по их мнению, должен был делать, и я очень радовался, когда они исчезали. Дамы иного сорта были мне по меньшей мере столь же неприятны. Они входили шаркающей походкой так тихо, словно на ногах у них были не туфли, а тапочки. Эти женщины производили впечатление чего-то непомерно разбухшего. Мешки под глазами и отвисшие подбородки; плоть их была бледной и обрюзгшей; во всех движениях сквозила усталость, а голос баюкал и усыплял. Собственно, они все время вздыхали. Выпроводить их из дома было невероятно трудно, особенно после того как они надежно обосновывались в моей комнате. Больше всего ненавидел я одну маленькую старуху; из-за нее я часто уходил из дома, предпочитая ночами болтаться по улицам. Вернувшись на рассвете, я приоткрывал дверь и заглядывал в щелку, чтобы узнать, здесь ли она еще. Говорила она со мной только снизу вверх. Шея у нее была изогнута, как змея, а голову она всегда держала склоненной набок. Это должно было изображать доброжелательность, и на самом деле, все ее слова были исполнены дружелюбия и заботы. Нет на свете, однако, ничего более ядовитого.

Да и другие женщины, милые и молодые, все как на подбор были очень серьезны. Я не хочу этим сказать, что ко мне должны были приходить только особы легкомысленные и кокетливые. Но почему среди них не было женщин просто веселых? Приходившие ко мне женщины и говорили меньше мужчин; это не соответствует общему мнению о болтливости женщин. Не следует всерьез принимать поверхностные суждения, напоминающие пустой шум; за болтовней прячется молчаливость. Они подходят к столу, переставляют на нем предметы, разглаживают складки на скатерти. Потом они говорят: «Ну и?» Если же я их настоятельно просил, то они садились и смирно ждали. Некоторые садились рядом со мной за письменный стол, когда я поднимал глаза. Ах, как долго и как терпеливо они умели сидеть! Нет, они мне не мешали, но глаза их неотступно смотрели на меня. Иная женщина время от времени мне улыбалась, но из этого всегда выходило, что я откладывал перо и шел к ней, потому что она казалась такой потерянной, что меня охватывало ощущение полной беспомощности. Вероятно, в такие моменты самое лучшее, что мог сделать кто-то из нас, – это поплакаться другому в жилетку. Но мы, мужчины, не позволяем себе плакать и давно разучились это делать. Да что там, мы просто панически боимся слез, боимся настолько, что и при женщинах прибегаем к немыслимым ухищрениям, чтобы их скрыть. Мои посетительницы по той же причине тоже не плакали, хотя часто им хотелось заплакать, и это было бы поистине целительно для обеих сторон. В таких случаях я не придумывал ничего другого, как погладить грустную женщину по волосам и попросить ее остаться у меня на ночь. Мы обнимались: не из любви, а просто потому, что не знали, что еще можно делать. Но такое происходило редко. Когда я утром просыпался, то обнаруживал, что женщина давно, не потрудившись меня разбудить, ушла. Отпечаток ее заботы был ясно виден на подушке рядом с моей головой, а запах ее пропитывал меня с такой силой, что мне казалось, его замечали люди, с которыми я сталкивался на улице или в городском транспорте.

 

Однажды была у меня совсем юная девочка, подросток лет четырнадцати. Несмотря на зимний холод, одета она была в своего рода рубашку из тонкой материи, достававшую ей до босых ступней. Она грела руки у печки; руки ее насквозь просвечивали красноватым жаром, исходившим из открытой печи. Светились линии ее затылка и волоски на коже. Сердце тревожно билось от нежности. Не помню, чего она хотела. Я не отважился ее спросить; я бы только напугал ее. Мне было достаточно того, что она согрелась.

Только теперь я вдруг понял, что гости мужского пола и женщины никогда не приходили вместе или одновременно. Обычно, в иных случаях, представители разных полов стремятся к единению, стараются быть как можно ближе друг к другу и пытаются сгладить разницу, мои гости никоим образом не выказывали такого устремления и держались с такой отчужденностью, как будто и знать не знали о существовании друг друга. Да, было такое впечатление, что они обитали в разных мирах.

В связи с этим мне не дает покоя одна пугающая мысль. Что, если мое имя и мое зеркальное отражение тоже жили где-то, неведомо где, отдельно от меня? И что, если в этот миг мое имя обращается к другому имени и говорит ему что-то, но я не знаю что? Кто скажет мне, не погибло ли оно? Или оно сидит сейчас на краю постели какой-нибудь женщины, которая обманывается его звучанием? Или женщина не позволит обмануть себя таким образом?

Как мне подтвердить и доказать это? Эта мысль о том, что может существовать другой мир имен, и этот мир намного могущественнее нашего, и теперь я стою здесь совершенно лишний и никому не нужный, эта мысль пугает меня настолько, что я теряю дар речи.

Но нет! Это я пережил сам.

Когда я вошел в комнату, то увидел отца, сидящего на диване. Голова его была опущена на грудь, отчего борода встопорщилась на подбородке. Уголки его большого красивого рта устало свисали. Губы изогнулись, как крылья чайки. Волосы были всклокочены. Даже во сне тягостные мысли не оставили его и продолжали тревожить, оставляя следы на высоком лбу.

Увидев отца, я глубоко вздохнул от любви и благодарности. Изо всех сил стараясь не шуметь, я закрыл дверь, но отец проснулся от этого тихого шороха. Было видно, что он утомлен сверх всякой меры. Тени под глазами и брови составляли темные круги, напоминавшие оправу очков. Но глаза сияли, как два темных ласковых солнца.

Всякий раз, встречаясь с ним на улице или дома, в моей комнате, я тотчас задумывался о том, что я могу для него сделать – пусть даже ценой моей жизни; ибо я уверен, что он удостаивается недостаточного внимания, что его даже отталкивают в сторону, как будто он стоит у кого-то на пути; да, собственно, и он сам не слишком настаивает на своих правах. Но мне всегда казалось, что делаю я для него недостаточно, и я всегда испытывал по отношению к нему чувство вины и неисполненного долга. Так было и на этот раз, и, думаю, он сразу и безошибочно это заметил. Он махнул мне рукой, приглашая сесть рядом с собой, и спросил:

– Хочешь спасти дневники?

Только теперь я впервые увидел, что он их читал. Он мог себе это позволить, ибо мне всегда казалось, что я веду их для него. Да, собственно, для кого еще? Над дневниками он и уснул.

– Нет, – ответил я, – пусть все будет, как будет.

Он дружелюбно кивнул мне. Конечно, я все же думал о дневниках.

– Иди сюда, – сказал он. – Возможно, мы не скоро увидимся снова. Кто знает, что произойдет, не мне судить и знать. Ты же и сам понимаешь, что это не зависит от меня.

Я все понял. Он хотел сказать, что все зависит от меня. Это была его обычная манера – наводить меня на нужные мысли намеками. Он робко избегал всего, что могло звучать как требование.

– В любом случае, давай посидим здесь вместе; может быть, если это нужно, зайдет кто-нибудь еще.

Ах, не хочу я рассказывать об этом дальше. Позже – да. Но, может быть, и нет. Ибо какими словами говорить мне об этом раннем вечере и о нашем тесном единении? Учтите, это был мой настоящий отец. Не тот, который именовался моим отцом в официальных документах, потому что он подписал заявление о том, что зачал меня вместе с одной женщиной, – об этом я тоже однажды расскажу, но это уже другая история. Нет, мне выпало счастье найти своего родного отца.

Это случилось на улице. Возле Кантштайна стояла подвода, запряженная парой тяжеловозов. Толстые космы шерсти ниспадали на копыта. Какой-то человек разговаривал с конями и кормил их ржаными хлебными корками. Тогда-то я услышал его голос и удивился, что не все его слышат, хотя он говорил очень отчетливо и не понять его было невозможно. Тогда-то до меня дошло, что это был мой отец. С тех пор как это произошло, я никогда больше его не слышал. Я очень внимательно прислушивался, ибо не могу себе представить, что его голос мог пропасть. Может быть, это означает, что я теперь говорю так же, как он, и его голос остался со мной. Но кто на это способен?

За столом, где шел оживленный обмен мнениями, хозяйка вместо меня ответила на вопрос, заданный моим так называемым другом.

– Почему ты считаешь, что мы должны знать об этом лучше других? – сказала она.

Не могу доподлинно утверждать, что этим вопросом она вывела его из равновесия; он отлично умел следить за своей мимикой в любых ситуациях. Он уставил на мою соседку неподвижный взгляд и бесконечно долго смотрел на нее, прежде чем спросить: «Мы?»

Вполне может быть, что это короткое слово и не было произнесено вслух и что остальные гости ничего не заметили; да, вероятно, я был единственным человеком, который подумал, что слышит это слово. Я уже говорил, что он знал мои мысли и умел выражать их вслух. Он медленно перевел взгляд на меня, так медленно, что образ женщины, сидевшей рядом со мной, на которую он так внимательно смотрел, остался в поле его зрения; еще я успел увидеть, как она едва заметно кивнула в ответ на его вопрос. Потом он заговорил в своей обычной манере.

– Есть только два объяснения тому, что мы сегодня наблюдали, – произнес он своим мощным звонким голосом так, будто объявлял не подлежавший обжалованию приговор. – Либо обе эти смехотворные птицы на самом деле были здесь, и абсолютно неважно при этом, откуда они взялись, сколько их существует и что они могут причинить нам, – это может означать, что возможны вещи, которые мы, в согласии с нашими знаниями, считаем невозможными. Другими словами, речь идет не о вещах, о которых мы только пока не можем сказать ничего определенного и которые, по мере прогресса нашего познания, будут, без сомнения, исследованы – завтра или послезавтра, но о неведомом, каковое никогда не принималось в расчет и никогда не будет приниматься. Так же как эти птицы, неведомое может в любой момент вторгнуться в наше бытие, и нам останется лишь признать, что наши знания равны нулю и абсолютно бесполезны. Либо существует и другое объяснение: этих птиц здесь не было; все люди просто вообразили, что видели их. По своему воздействию оба варианта практически одинаковы; возможно, второй вариант хуже. Именно он означает, что мы не можем опереться ни на самих себя, ни на то, что нас окружает, иными словами, на то, что мы создали силой нашего разума, и на то, что, как нам кажется, мы подчинили; ибо, если мы принимаем наше воображение за действительность, то мы тем самым обесцениваем все, что до сих пор считали действительностью. Можно выразить это и более отчетливо: в таком случае мы едва ли имеем право именовать себя людьми в том смысле, в каком до сих пор понимали это слово, в этом случае мы вместо этого можем называть себя существами, которые сегодня превращаются в одно, а завтра в другое, в зависимости от того, какие фантазии покажутся нам краше. Существо – это, пожалуй, еще громко сказано; мы были бы изменчивые, призрачные формы этого безграничного влечения.

Его слушали не перебивая, но, хотя его речи внимали с большим напряжением, мне показалось, что гости восприняли эту тираду всего лишь как интересное продолжение застольной беседы и ждали остроумной концовки. Иначе все они были бы не на шутку напуганы.

– Но к какому мнению склоняешься ты сам? – спросила моя соседка, и вопрос ее прошелестел, как теплый выдох.

– Как бы странно это ни звучало, моя уважаемая… – ответил он. Но имя? Произнес же он какое-то имя? – Я считаю, что речь в этом случае идет о воображении. Во-первых, меня озадачило то, что это событие, по часам, длилось едва ли одну секунду. Мои часы до сих пор идут. Я завел их вчера, перед сном. Часы наших друзей и приятельниц тоже продолжают точно показывать время. И часы церквей тоже. Все эти часы показывают одно и то же время. Есть ли на свете что-либо более добросовестное, чем часы? Честь и хвала нам за то, что мы их изобрели и сконструировали! Если допустить, что часы, солнце и наши бьющиеся сердца вдруг возьмут паузу, то что, понятие времени будет уничтожено? Что это будет? Пауза? Обморок? Мы тотчас должны спросить: сколько времени продолжалась эта пауза? Мы просто не можем по-другому. Что, если эта пауза продлится дольше? Но об этом нельзя и помыслить. И как должны мы вести себя после этой паузы? Для многих это будет момент невыносимого отчаяния. Я сказал странную вещь, поскольку я так думаю, – в его словах просквозило что-то похожее на нежность. – Я не считаю себя непогрешимым, но в чем я могу в первую очередь себя упрекнуть, так это в том, что я под влиянием чувств и настроения легко поддаюсь самообману.

С этими словами он поднял бокал с искрящимся в лучах вечернего солнца красным вином и выпил за здоровье хозяйки.

Но дальше он говорил уже угрожающим тоном: «Если же я, соответственно сказанному, признаю, что и я стал жертвой собственного воображения, то это нисколько не меняет моей позиции. Лучше, чем гоняться за неведомым и тем самым подтверждать его существование, нам следует изучать самих себя, чтобы понять, что заставляет нас считать, что неведомое существует. Поведение одного древнего естествоиспытателя, который, узнав об извержении вулкана, поспешил туда, чтобы лично наблюдать это редкое событие, и лишился при этом жизни, является для меня единственно достойным поведением человека. И я не желаю отказываться от привычки быть человеком. Если завтра суждено случиться какой-нибудь природной катастрофе, будь то потоп или столкновение в космосе, или если рухнут все твердыни, если люди станут животными, пусть даже такими бредовыми птицами, как те, которых мы себе сегодня вообразили, то не потому, что я считаю своей задачей сохранить хоть что-то от нашего сегодняшнего знания для потомков – как только дошел я до такого благородства? – но потому только, что это интересно – изучать ход такого наводнения и мое при этом поведение, да, только по этой причине желаю я остаться на Земле последним и единственным человеком. Я готов». Это было объявление войны. Мы посмотрели друг на друга. Как чисты и прозрачны были его глаза – в них не было ни одного теплого оттенка, ни намека на мрачную нерешительность. Его глаза ослепили меня, и я все глубже и глубже проникал в его взгляд, стараясь достичь дна столь необъятной выразительности. Я долго ощущал себя словно в пустоте. Но в конце я уперся в ледяную стену. Он ненавидел меня.

Эта ненависть глубоко опечалила меня. Мне следовало уйти от столкновения – отец точно бы его избежал, – но я сказал:

– Ты забыл о страхе.

– О страхе?

– Да.

– Не хочешь ли ты разыграть мужество, упоминая о страхе?

– Я просто упомянул его. Сам не знаю почему.

– И что следует из твоего страха?

– Этого я не знаю, – ответил я.

– Можно ли считать это возможным? – обратился он к моей соседке, а потом снова перевел взгляд на меня: – Ну хорошо, мой дорогой. Я, который не избран и поэтому должен сохранять бдительность, скажу тебе, что я настороже, но не испытываю страха перед планами избранных в отношении меня. Отсюда следует, что это ложь, а мы сидим за богатым столом и ведем себя так, как будто ничего не происходит. И отсюда следует, что сегодня мы собрались здесь в последний раз.

Можно было ожидать, что после этих слов все вскочат со своих мест и тотчас побегут готовиться. Но ничего такого не случилось. Рука с опаловым перстнем по-прежнему лежала на моей руке, а все сохранили полную невозмутимость и спокойствие. Все принялись обмениваться шуточками насчет того, что каждый из нас будет делать, случись завтра всемирный потоп. Наконец, одна молодая женщина, с которой все согласились, сказала: «Сегодня вечером я наделаю бутербродов и положу в чемодан новое платье. Мы хотим и в потопе хорошо выглядеть».

 

Мы собрались вместе, чтобы быть счастливыми.

Я часто вел такие разговоры с человеком, который был мне другом. По большей части говорил он, обращаясь ко мне, а я в ответ молчал. Я молчал, потому что всегда обнаруживал, что он прав. Часто я думал: почему я не такой, как он? Сейчас, наверное, было бы лучше. Да, меня поражает, что не он стоит здесь вместо меня. Все говорит за то, что он бы имел успех. Он был более мужественным, более гордым и никогда не позволял себе запутываться в мелочах, в то время как я часто, делая какой-то шаг, за мгновение до этого и сам не знал, что я его сделаю, а потом прикладывал мучительные усилия, чтобы исправить положение. Он говорил бы не так, как я, он бы выставил себя на посмешище, да он бы и сам первый смеялся над собой, но в том положении он бы ни минуты не медлил и не сомневался, делая каждый миг то, что считал самым необходимым.

Но он умер, а я стою здесь. Я очень хорошо знал, что ему суждено умереть, и поэтому я любил его, а он меня ненавидел. Он думал, что таким образом я лишь хотел принудить его к молчанию.

Я молчал в ответ на его речь, и он, приняв это за насмешку, стал еще более резким в своих формулировках. Он попросту не верил мне, когда я с ним соглашался. Он воображал меня умнее, чем я есть на самом деле, но никогда бы не признался в этом.

Например, я никогда бы не стал говорить с ним о моем отце или о других, кто иногда посещал меня. В самом начале я уже однажды выдал себя. «Как так? Ведь этот человек умер! – тотчас возразил он в ответ на мой намек. – Он умер тогда-то и тогда-то. Это можно доказать в любой момент». И он назвал мне точную дату. На это я, естественно, промолчал; мне было очень больно в таком тоне спорить об отце. Он, однако, решил, что я насмехаюсь над ним, и, разозленный, ушел.

Хотя с тех пор я никогда не говорил об отце, этот человек не прекратил своих скрытых нападок. «Что говорит по этому поводу твой отец, который давно сгнил в могиле, да к тому же никогда не был тебе отцом?» Мне часто приходилось слышать от него нечто подобное. При этом я твердо убежден в том, что он так же хорошо знал моего отца, как и я. Но почему же он тогда так ожесточенно на него нападает? Ведь если бы мой отец на самом деле уже умер, то не было бы никакой необходимости так на него ополчаться. Отец часто сидел с нами, когда мой друг находился в моей комнате, и отец по своему обыкновению всегда слушал его, храня гробовое молчание. Отец иногда сидел почти рядом с этим другом, и порой друг, что-то говоря, обращался к отцу, а не ко мне. Но он всегда говорил так, словно старался убедить отца в том, что его на самом деле не существует. Собственно, даже если он и в самом деле не видел моего отца – а такое было вполне возможно, ибо движения друга явно изобличали в нем слепого, – он мог испытывать постоянное, непреходящее ощущение, что мой отец его слышит.

У нас с отцом было молчаливое соглашение – никогда не говорить о моем друге. Мы считали его лунатиком, которого не смеешь окликнуть из опасения, что он упадет с высоты. И он жил словно в хрупком стеклянном футляре. С виду все было светло, ясно и упорядоченно. Но свет тот не светил вовне, и поэтому все, кто жил внутри, натыкаясь на стенки футляра, были уверены, что никакого «вне» не существовало, и очень радовались тому, что могли целиком окидывать взглядом мир. У нас все в полном порядке и согласии, радостно говорили они, и на это было нечего возразить. Если вдруг на их мир падала незнакомая тень, они тут же изменяли числа так, чтобы все снова пришло к согласию. Эти изменения давались им с большим трудом.

Я заговорил с моим другом о женщинах только в самый последний момент. Этот разговор, собственно, начался за столом, и после этого его уже было не избежать. Следовало бы, конечно, начать его раньше; возможно, тогда многое можно было обойти. В этом отношении мы оба повели себя нечестно. Я не знаю, что мешало ему говорить о женщинах и вести себя так, как будто женщины вообще не играют никакой роли. Я, со своей стороны, молчал, ибо мне было бы неприятно и больно, если бы он принялся классифицировать женщин согласно числам и понятиям или если бы он пустился в рассуждения, что суть женщины лишь в том, что она предмет телесной потребности. И опять-таки, я не был настолько уверен в своей правоте, чтобы отстаивать ее в открытом споре.

Никогда, во всяком случае до сих пор, я не упоминал при нем мою мать. Он бы тотчас ответил мне: «Да этой женщины не существует. Это выдумка слабака!» Должен признать, что здесь я бы попытался ему поверить.

Мать никогда не приходила в мою комнату. Думаю, что не один раз стояла она у двери и уже бралась за ручку, но уходила, потому что я отказался бы ее впустить. Я просто не желал этого допустить. В этом отношении я был ровней моему другу. Я вел себя так, будто никакой матери у меня не было.

Естественно, поэтому для меня не существовало и детства. Я слышал, как о детстве говорили другие, и раздумывал, не было ли и в моей жизни чего-то подобного. Я старался мысленно вернуться назад, в прошлое, но никогда не заходил дальше той деревянной беседки, о которой уже рассказывал, но тогда я был уже довольно большим мальчиком. Мое имя уже тогда подстерегало меня в кустах. Я пытался отворить дверь, за которой, как мне казалось, было мое детство, любопытствуя, не смогу ли и я, как другие, сотворить из него некое веселое и беззаботное существо. Мне казалось, что там, за дверью, вокруг большого стола ужинают какие-то люди. Женский голос шелестел: «Быстро все убрали!» Было слышно, как кто-то торопливо давится куском. Мужской голос удивленно спросил: «Что вообще случилось?» Женщина в ответ прошипела: «Кто-то идет». Следующая фраза, очевидно, была обращена уже ко мне: «Ах, как мило, что ты пришел. Как жаль, что мы уже поели. Но, может быть, в чайнике еще осталось воды на чашку чая».

Все это было мне страшно неприятно, и я оставил всякие попытки лучше в этом разобраться. Вполне возможно, что о моем рождении просто забыли и теперь людям было стыдно и неприятно вспоминать об этом упущении. Во всяком случае, до сих пор я неплохо обходился без детства, но если возникнет такая необходимость, то я всегда смогу наверстать упущенное.

Но уже в тот день все должно было измениться, если бы не было слишком поздно.

Однако сейчас хочу рассказать о разговоре, который я незадолго до того имел с моим другом. Я подумал о нем после застолья. Тогда было сделано одно изобретение, напугавшее даже своего автора. Я забыл, в чем оно заключалось; уже тогда оно не казалось мне столь важным, как многим другим. Как и все сделанные людьми изобретения, его можно было использовать как для сохранения жизни, так и для ее уничтожения. Мой друг был переполнен мыслями об изобретении, когда в один из дней переступил порог моей комнаты. Присутствовал при этом и мой отец.

– Вот увидишь, – закричал он от двери, – мы одним ударом сможем все уничтожить! – Он вещал так, словно был страшно горд этой возможностью. Да, он и в самом деле был горд той мощью, которую, как ему казалось, он держал в руках. Возможно, он имел какое-то отношение к изобретению, ибо очень хорошо был осведомлен о решении его использовать. Вопреки своей обычной сдержанности, он на этот раз изъяснялся приблизительно так: – Земля вспыхнет пламенем. Обитатели других миров скажут: смотрите, вспыхнула новая звезда! – Он торжествующе посмотрел на меня.