Созерцание. Рассказы из сборника

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Но кажется, они даже до утра не выдержат и прекратят прыжки раньше, ибо, уже улегшись, Блюмфельд ничего больше не слышит. Он напрягается, прислушивается, свесившись с кровати, – ни звука. Настолько сильным воздействие ковров быть не может, единственное объяснение – мячи перестали прыгать, то ли не могут как следует оттолкнуться от мягких ковров, то ли, что вероятнее, никогда больше прыгать не будут. Блюмфельд мог бы встать и взглянуть, как же все-таки обстоит дело, но, довольный, что наконец-то стало тихо, он продолжает лежать, он даже взглядом не хочет прикасаться к утихшим мячам. Даже от курения он с радостью отказывается, поворачивается на бок и засыпает.

Но без помех не обходится; как всегда, он и на этот раз спит без сновидений, но очень неспокойно. Бесчисленное множество раз за ночь его вспугивает обманчивое ощущение, будто кто-то стучит в дверь. А он твердо знает, что никто не стучит; кто станет стучаться ночью, да еще и в его дверь, к одинокому холостяку. Но хотя он твердо это знает, он каждый раз вскакивает и несколько мгновений напряженно смотрит на дверь, раскрыв рот, вытаращив глаза, и пряди волос дрожат на его влажном лбу. Он пытается сосчитать, сколько раз его будят, но от невероятных чисел, которые получаются, голова у него идет кругом, и он снова погружается в сон. Ему кажется, что он знает, откуда идет стук, стучат не в дверь, а совсем в другом месте, но в путах сна он не может вспомнить, на чем основаны его догадки. Он знает только, что собирается множество крошечных противных ударов, прежде чем они создадут большой сильный стук. Он вытерпел бы всю противность маленьких ударов, если бы мог избежать стука, но для этого по какой-то причине время уже упущено, он тут не может вмешаться, поздно, у него даже нет слов, рот его открывается только для немого зевка, и в гневе на это он зарывает лицо в подушки. Так проходит ночь.

Утром его будит стук служанки, вздохом избавления приветствует он этот тихий стук, на неслышность которого всегда прежде жаловался, и хочет уже крикнуть «войдите!», как вдруг слышит еще другой, бойкий, хоть и слабый, но поистине воинственный стук. Это мячи под кроватью. Они проснулись, набрались за ночь, в отличие от него, новых сил? «Сейчас!» – кричит Блюмфельд служанке, вскакивает с постели, но осторожно, так, чтобы мячи оставались у него за спиной, бросается, все спиною к ним, на пол, глядит, выкрутив голову, на мячи и… чуть не разражается проклятьями. Как дети, которые скидывают с себя ночью обременительные одеяла, мячи толчками выдвинули за ночь ковры из-под кровати настолько далеко, что снова обнажили паркет под собой и могут опять производить шум. «Назад на ковры», – говорит Блюмфельд со злым лицом и, только когда мячи благодаря коврам снова стихают, велит служанке войти. Пока служанка, женщина жирная, бестолковая, ходящая всегда так, словно аршин проглотила, ставит на стол завтрак, делая необходимые для этого манипуляции, Блюмфельд неподвижно стоит в халате возле своего ложа, чтобы задержать мячи внизу. Он следит за служанкой взглядом, проверяя, заметила ли она что-либо. При ее глуховатости такое маловероятно, и Блюмфельд приписывает это крайней своей взвинченности из-за скверного сна, когда ему кажется, что служанка нет-нет да останавливается, прислоняется к какому-нибудь предмету комнатной обстановки и прислушивается, высоко подняв брови. Он был бы счастлив, если бы ему удалось заставить служанку немного ускорить свои дела, но та чуть ли не медлительнее, чем обычно. Она обстоятельно собирает блюмфельдовскую одежду и сапоги, следует с ними в коридор и долго отсутствует, однозвучно и совсем одиночно доносятся удары, которыми она там обрабатывает одежду. И все это время Блюмфельд должен оставаться на кровати, ему нельзя шевельнуться, если он не хочет потащить за собой мячи, он должен смириться с тем, что кофе, который он так любит погорячее, остынет, ему только и остается глядеть на спущенную занавеску, за которой мутно брезжит рассвет. Наконец служанка все сделала, прощается и уже хочет уйти. Но прежде чем окончательно удалиться, она останавливается у двери, шевелит губами и смотрит на Блюмфельда долгим взглядом. Блюмфельд уже хочет призвать ее к ответу, но тут она наконец уходит. Блюмфельду больше всего хочется сейчас распахнуть дверь и крикнуть ей вслед, что она глупая, старая, бестолковая баба. Но задумавшись, что он, собственно, имеет против нее, он находит только ту нелепость, что она несомненно ничего не заметила и все-таки делала вид, будто что-то заметила. Как сумбурны его мысли! И всего-то из-за того, что не выспался ночью! Какое-то объяснение скверному сну он находит в том, что вчера вечером отступил от своих привычек, не курил и не выпил настойки. Если я – таков итог его размышлений – не покурю и не выпью настойки, то сплю я скверно.

Отныне он будет больше заботиться о своем хорошем самочувствии, и начинает он с того, что извлекает из аптечки, висящей над тумбочкой, вату и затыкает себе уши двумя тампончиками. Затем встает и делает пробный шаг. Мячи хоть и следуют за ним, но он их почти не слышит, еще немного ваты, и они совсем не слышны. Блюмфельд делает еще несколько шагов, никаких особенных неприятностей нет. Каждый сам по себе, и Блюмфельд и шары, они, правда, друг с другом связаны, но не мешают друг другу. Только когда Блюмфельд поворачивается однажды быстрее и один из мячей проделывает встречное движение недостаточно быстро, Блюмфельд натыкается на него коленкой. Это единственное происшествие, вообще же Блюмфельд спокойно пьет кофе, он голоден, словно этой ночью не спал, а прошел длинный путь, он умывается холодной, необычайно освежающей водой и одевается. Занавесок он до сих пор не поднял, предпочтя из осторожности оставаться в полумраке, для мячей ему чужих глаз не нужно. Но когда он теперь готов уйти, он должен как-то позаботиться о мячах на случай, если они осмелятся – он так не думает – последовать за ним и на улицу. У него есть на этот счет хорошая идея, он открывает большой платяной шкаф и становится к нему спиной. Словно догадываясь о его замысле, мячи остерегаются внутренности шкафа, они используют каждую пядь, остающуюся между Блюмфельдом и шкафом, прыгают, если уж иначе нельзя, на один миг в шкаф, но тотчас же убегают от темноты, глубже, чем за самый край, их никак нельзя загнать в шкаф, они предпочитают нарушить свой долг и держаться почти сбоку от Блюмфельда. Но их маленькие хитрости им не помогут, ибо теперь Блюмфельд сам влезает спиной вперед в шкаф, и тут уж деваться им некуда. Но тем самым и судьба их решена, ибо внизу шкафа лежат всякие мелкие предметы, башмаки, коробки, чемоданчики, которые, правда, – сейчас Блюмфельд сожалеет об этом – размещены в полном порядке, но все-таки создают большую помеху мячам. И когда Блюмфельд, который тем временем уже почти затворил дверь шкафа, теперь большим прыжком, каких уже много лет не делал, покидает шкаф, захлопывает дверь и поворачивает ключ, шары оказываются заперты. «Удалось-таки» – думает Блюмфельд и стирает с лица пот. Как шумят мячи в шкафу! Такое впечатление, что они в отчаянии. Зато Блюмфельд очень доволен. Он покидает комнату, и уже пустынный коридор оказывает на него благотворное действие. Он вынимает из ушей вату, и многоразличные шумы пробуждающегося дома восхищают его. Людей почти не видно, еще очень рано.

Внизу в подъезде перед низкой дверью, ведущей в подвальную квартиру служанки, стоит ее десятилетний мальчишка. Вылитая мать, ни одно уродство старухи не забыто в этом детском лице. Кривоногий, руки в карманах штанов, он стоит и пыхтит, потому что у него уже теперь зоб и ему трудно дышать. Но если обычно, когда на пути у него оказывается этот мальчишка, Блюмфельд ускоряет шаг, чтобы по возможности избавить себя от такого зрелища, сегодня ему хочется чуть ли не остановиться возле него. Хотя мальчишка рожден на свет этой бабой и отмечен всеми знаками своего происхождения, пока он все же ребенок, и в этой бесформенной голове бродят все-таки детские мысли, если ему что-то вразумительно сказать и о чем-нибудь спросить, он, наверно, ответит звонким голосом, невинно и почтительно, а сделав над собой некоторое усилие, можно будет и эти щеки погладить. Так думает Блюмфельд, но все же проходит мимо. На улице он замечает, что погода приятнее, чем он полагал в своей комнате. Утренний туман рассеивается, и показываются полосы голубого неба, выметенного крепким ветром. Блюмфельд обязан мячам тем, что вышел из своей комнаты гораздо раньше обычного, он даже газету забыл непрочитанной на столе, во всяком случае, он выиграл благодаря этому много времени и может теперь идти медленно. Странно, как мало заботят его мячи, с тех пор как он отделил их от себя. Пока они преследовали его, можно было считать их какой-то его принадлежностью, чем-то неотъемлемо важным для суждения о нем лично, а теперь они были только игрушкой дома в шкафу. И тут Блюмфельда осеняет мысль, что он, может быть, успешней всего обезвредит мячи тем, что употребит их по истинному их назначению. Там в подъезде еще стоит этот мальчишка, Блюмфельд подарит ему мячи, не одолжит, а именно подарит, что, конечно, равнозначно приказу их уничтожить. И даже если они останутся целы, в руках мальчишки они будут значить еще меньше, чем в шкафу, весь дом увидит, как мальчишка с ними играет, другие дети присоединятся к нему, общее мнение, что тут дело идет о мячах для игры, а не о блюмфельдовских спутниках жизни, станет нерушимым и неопровержимым. Блюмфельд бежит назад в дом. Мальчишка как раз спустился по подвальной лестнице и хочет открыть дверь внизу. Поэтому Блюмфельду надо позвать его и произнести его имя, смешное, как все, что бывает связано с этим мальчишкой. «Альфред, Альфред!» – кричит он. Мальчишка долго медлит. «Пойди-ка сюда, – кричит Блюмфельд, – я тебе что-то дам». Две маленькие девочки дворника вышли из противоположной двери и с любопытством становятся справа и слева от Блюмфельда. Они соображают гораздо быстрее мальчишки и не понимают, почему он не идет. Они кивают ему, не спуская при этом глаз с Блюмфельда, но не могут догадаться, какой подарок ждет Альфреда. Любопытство мучит их, они переминаются с ноги на ногу. Блюмфельд смеется и над ними, и над мальчишкой. Тот, кажется, наконец все уяснил себе и неуклюже, тяжело поднимается по лестнице. Даже походкой он напоминает мать, которая, кстати, появляется внизу, в двери подвала. Блюмфельд кричит во весь голос, чтобы и служанка услыхала его и, если понадобится, проследила за исполнением его поручения.

 

– У меня наверху в комнате, – говорит Блюмфельд, – два прекрасных мяча. Хочешь получить их?

Мальчишка только кривит рот, он не знает, как ему вести себя, он оборачивается и вопросительно смотрит вниз, на мать. Девочки же сразу начинают прыгать вокруг Блюмфельда и просят дать им эти мячи.

– Вы тоже сможете поиграть ими, – говорит им Блюмфельд, но ждет, что ответит мальчишка. Он мог бы сразу же подарить мячи девочкам, но те кажутся ему слишком легкомысленными, и у него сейчас больше доверия к мальчишке. А тот уже без слов посоветовался с матерью и утвердительно кивает в ответ на повторный вопрос.

– Тогда слушай, – говорит Блюмфельд, не желая замечать, что его не благодарят за подарок, – ключ от моей комнаты у твоей матери, его ты возьмешь у нее, а вот тебе ключ от моего шкафа, а в этом шкафу мячи. Потом снова осторожно запри шкаф и комнату. А с мячами можешь делать что хочешь и можешь не возвращать их. Ты понял меня?

Но мальчишка, к сожалению, не понял. Блюмфельду хотелось растолковать этому беспредельно тупому существу все как можно яснее, но именно оттого он повторял все слишком часто, слишком часто говорил то о ключах, то о комнате, то о шкафе, и вследствие этого мальчишка глядит на него не как на своего благодетеля, а как на искусителя. Девочки, однако, сразу все поняли, они наседают на Блюмфельда и тянут руки к ключу.

– Подождите же, – говорит Блюмфельд и сердится уже на всех. Да и время идет, ему уже нельзя задерживаться. Сказала бы хоть служанка наконец, что поняла его и все как следует сделает для мальчишки. А она вместо этого все еще стоит у двери, жеманно, как глуховатые от смущения, улыбается и думает, может быть, что Блюмфельд там наверху вдруг пришел в восторг от ее мальчишки и спрашивает у него малую таблицу умножения. Не станет же Блюмфельд спускаться по подвальной лестнице и орать на ухо служанке, чтобы ее мальчишка Бога ради избавил его от мячей. Он уже сделал достаточное усилие над собой, если готов доверить этой семье на целый день ключ от своего платяного шкафа. Не для того, чтобы пощадить себя, вручает он ключ мальчишке здесь, вместо того чтобы самому отвести его наверх и передать ему мячи там. Не может же он наверху сперва подарить мальчишке мячи, а затем сразу, как то, по всей вероятности, случилось бы, отнять их у него, потянув их вслед за собой как свою свиту.

– Ты, значит, так и не понял меня? – почти горестно спрашивает Блюмфельд, приступив было к новому разъяснению, но тут же прекратив его под пустым взглядом мальчишки. Такой пустой взгляд обезоруживает человека. Он может заставить его сказать больше, чем хочется, только чтобы наполнить эту пустоту смыслом.

– Мы принесем ему мячи! – кричат девочки. Они хитры, они уразумели, что получить мячи могут лишь через какое-то посредство мальчишки, но что и это посредство они должны создать сами. В комнате дворника бьют часы и велят Блюмфельду торопиться.

– Ну так возьмите ключ, – говорит Блюмфельд, и ключ скорее вырывают у него из руки, чем он сам кому-то вручает его. Оставь он ключ мальчишке, дело было бы несравненно надежнее. – Ключ от комнаты возьмите внизу у этой женщины, – прибавляет Блюмфельд, – когда вернетесь с мячами, отдадите ей оба ключа.

– Да, да! – кричат девочки и сбегают по лестнице вниз. Они знают все, решительно все, и Блюмфельд, словно заразившись бестолковостью от мальчишки, сам теперь не понимает, как это они все так быстро уловили из его объяснений.

Вот они уже тянут служанку за юбку, но Блюмфельд не может больше, сколь это ни заманчиво, наблюдать, как они выполнят свою задачу, – и не только потому, что уже поздно, но еще и потому, что он не хочет присутствовать здесь, когда мячи вырвутся на волю. Он хочет даже удалиться на расстояние нескольких улиц к тому времени, когда девочки только откроют наверху дверь его комнаты. Он ведь совершенно не знает, чего еще можно ожидать от мячей. И вот он второй раз за это утро выходит из дому. Он увидел еще, как служанка буквально отбивалась от девочек, а мальчишка засеменил кривыми ногами, спеша на помощь матери. Блюмфельд не понимает, почему на свет родятся и плодятся такие люди, как эта служанка.

По дороге на бельевую фабрику, где служит Блюмфельд, мысли о работе постепенно берут верх над всем прочим. Он ускоряет шаг и, несмотря на задержку из-за мальчишки, приходит в свое бюро первым. Бюро это – за стеклянной переборкой, в нем стоят письменный стол для Блюмфельда и две конторки для подчиненных Блюмфельду практикантов. Хотя конторки эти так малы и узки, словно предназначены для школьников, в этом бюро очень тесно, и практикантам нельзя садиться, потому что тогда для блюмфельдовского кресла не осталось бы места. Вот они и стоят целый день, прижавшись к своим конторкам. Это им, конечно, очень неудобно, но благодаря этому и Блюмфельду труднее следить за ними. Часто они прямо-таки приникают к конторке, но не для того чтобы работать, а чтобы пошептаться или даже вздремнуть. У Блюмфельда с ними много хлопот, они оказывают ему далеко не достаточную помощь в огромной работе, возложенной на него. Работа эта состоит в том, что он ведет все товарно-денежные расчеты с надомницами, нанимаемыми фабрикой для производства некоторых тонких изделий. Чтобы судить об объеме этой работы, нужно иметь точное представление обо всех обстоятельствах. А такого представления, с тех пор как непосредственный начальник Блюмфельда несколько лет назад умер, ни у кого больше нет, поэтому и Блюмфельд ни за кем не признает права судить о его работе. Фабрикант, например, господин Оттомар, явно недооценивает Блюмфельда, он признает, конечно, заслуги, которые снискал себе за двадцать лет на фабрике Блюмфельд, и признает их не только по необходимости, а и потому, что уважает Блюмфельда как человека верного, заслуживающего доверия, – но его работу он все-таки недооценивает, он думает, что ее можно наладить проще и потому во всех отношениях прибыльнее, чем ее ведет Блюмфельд. Говорят, и это, пожалуй, не совсем неправдоподобно, что Оттомар так редко показывается в отделе Блюмфельда лишь для того, чтобы избавить себя от огорчения, которое он испытывает при виде блюмфельдовских методов работы. Такая недооценка для Блюмфельда, конечно, печальна, но ничего не поделаешь, не может же он заставить Оттомара провести, к примеру, целый месяц в блюмфельдовском отделе, изучить все виды выполняемых здесь работ, применить собственные, якобы лучшие методы и после гибели отдела, к которой это непременно привело бы, убедиться в правоте Блюмфельда. Поэтому Блюмфельд непоколебимо исполняет свою работу, свое дело по-прежнему, он немного пугается, если порой после долгого перерыва вдруг появляется Оттомар, делает все же тогда, из чувства долга, как подчиненный, слабую попытку объяснить Оттомару то или иное установление, после чего тот, молча кивая, проходит с опущенными глазами дальше, а вообще-то Блюмфельд страдает от этой недооценки меньше, чем от мысли о том, что когда ему придется однажды уйти со своего места, немедленным следствием этого будет безвыходная неразбериха, ибо на фабрике нет никого, кто мог бы заменить его и занять его место так, чтобы избежать хотя бы самых тяжелых производственных перебоев в ближайшие месяцы. Когда шеф кого-то недооценивает, служащие, конечно, стараются всячески в этом его превзойти. Поэтому работу Блюмфельда недооценивают все, никто не считает нужным поработать какое-то время для обучения в блюмфельдовском отделе, и, когда набирают новых служащих, к Блюмфельду никого по собственному почину не направляют. Вследствие этого отдел Блюмфельда не пополняется. Несколько недель шла ожесточенная борьба, когда Блюмфельд, делавший до тех пор в отделе все совершенно один, с помощью только служителя, потребовал в свое распоряжение практиканта. Почти каждый день появлялся Блюмфельд в бюро Оттомара и спокойно, подробным образом объяснял ему, почему в этом отделе нужен практикант. Нужен он не потому, что Блюмфельд хочет себя поберечь. Блюмфельд не хочет себя беречь, он работает как проклятый и не собирается с этим кончать, но пусть господин Оттомар только подумает, как развивалось предприятие в ходе времени, все отделы соответственно увеличивались, только блюмфельдовский всегда забывают. А как вырос объем работы именно там! Когда Блюмфельд поступал на службу, господин Оттомар, конечно, уже не помнит этого времени, швей было с десяток, а ныне их число колеблется между пятьюдесятью и шестьюдесятью. Такая работа требует сил, Блюмфельд может поручиться, что работе он отдает себя целиком, но за то, что он будет справляться с ней полностью, он отныне поручиться не может. Господин Оттомар, правда, никогда прямо не отклонял блюмфельдовские ходатайства, так он со старым служащим поступить не мог, но его манера едва слушать, говорить через голову просящего Блюмфельда с другими людьми, полуобещать, а через несколько дней все забывать снова – эта манера была довольно обидна. Не для Блюмфельда, в сущности, Блюмфельд не фантазер, как ни прекрасны почет и признание, Блюмфельд может обойтись и без них, он, несмотря ни на что, не уйдет со своего места, пока можно как-то терпеть, во всяком случае, он прав, а правота должна в конце концов, хотя иногда это происходит нескоро, снискать признание. Ведь Блюмфельд и в самом деле получил в конце концов даже двух практикантов – каких, правда, практикантов! Можно было подумать, что Оттомар понял, что свое неуважение к отделу он еще яснее, чем отказом в практикантах, покажет выделением для работы в отделе этих двоих. Возможно даже, что Оттомар только потому так долго и уговаривал Блюмфельда подождать, что искал таких практикантов, и долго, что было понятно, не находил. И жаловаться теперь Блюмфельд не мог, ответ ведь можно было предвидеть, он же получил двух практикантов, хотя просил только одного; так ловко обтяпал все Оттомар. Конечно, Блюмфельд все-таки жаловался, но только потому, что его буквально принуждало к этому его бедственное положение, не потому, что он и теперь надеялся на помощь. Да и жаловался он не настойчиво, а только походя, когда представлялся подходящий случай. Тем не менее среди недоброжелательных коллег вскоре распространился слух, будто кто-то спросил Оттомара, возможно ли, что Блюмфельд, даже получив теперь такую изрядную подмогу, все еще жалуется. На это Оттомар будто бы ответил, что так оно и есть, Блюмфельд все еще жалуется, но по праву. Он, Оттомар, понял это наконец и намерен постепенно выделить ему на каждую швею по практиканту, то есть всего около шестидесяти. А если и тех не хватит, он будет посылать еще, и не прекратит этого до тех пор, пока отдел Блюмфельда окончательно не превратится в сумасшедший дом, в который он уже много лет превращается. В этом замечании хорошо передразнивалась, правда, манера Оттомара говорить, но сам он, Блюмфельд в этом не сомневался, был очень далек от того, чтобы когда-либо хотя бы только подобным образом высказаться о Блюмфельде. Все это было выдумкой лентяев из бюро на втором этаже, Блюмфельд не обращал на это внимания – если бы только он мог так же спокойно не обращать внимания на присутствие практикантов! Но они были тут, и избавиться от них уже нельзя было. Бледные, слабые дети. По документам они уже достигли возраста, когда освобождают от обязательного обучения, в действительности же поверить в это нельзя было. Больше того, их даже учителю не хотелось доверить, так явственно нуждались они еще в материнском присмотре. Они еще не умели разумно двигаться, долгое стояние невероятно утомляло их, особенно в первое время. Стоило отвернуться от них, как они тут же от слабости обмякали, кособочились и горбатились в уголке. Блюмфельд пытался растолковать им, что они станут калеками на всю жизнь, если всегда будут так распускаться. Требовать от практикантов малейшего движения было рискованно, как-то один из них должен был что-то перенести на расстояние нескольких шагов, он пустился бегом и рассадил себе о конторку колено. Комната была битком набита швеями, конторки завалены товаром, но Блюмфельду пришлось на все плюнуть, отвести плачущего практиканта в контору и сделать ему там небольшую повязку. Но и эта ретивость практикантов была лишь внешней, как настоящим детям, им хотелось иногда отличиться, но гораздо чаще, вернее почти всегда, хотелось отвлечь внимание начальника и обмануть его. В самый разгар работы Блюмфельд однажды, обливаясь потом, пробежал мимо них и заметил, как они среди рулонов товара меняются марками. Он готов был размозжить им головы кулаками, за такое поведение это было единственно возможное наказание, но это же были дети. Не мог же Блюмфельд убивать детей. И так он и мучился с ними дальше. Сначала он представлял себе, что практиканты будут помогать ему в разных отдельных работах, которые при распределении товара требовали очень большого напряжения и внимательности. Он думал, что будет стоять посредине за конторкой, держа все в поле зрения и ведя регистрацию, а практиканты будут сновать по его приказу туда и сюда и все распределять. Он представлял себе, что его надзор, при всей строгости для такой толчеи недостаточный, будет дополнен внимательностью практикантов, что эти практиканты постепенно накопят опыт, перестанут зависеть в каждой мелочи от его приказов и наконец сами научатся отличать швей друг от друга в отношении их потребности в товаре и добросовестности. При этих практикантах такие надежды были совершенно пустыми, Блюмфельд вскоре понял, что им вообще нельзя разрешать говорить со швеями. К иным швеям они с самого начала и вовсе не подходили, из страха перед ними или из отвращения к ним, зато к другим, к которым имели пристрастие, бежали навстречу порой до самой двери. Этим они приносили что угодно, вручали товар, хотя швеи имели право его принимать, с какой-то таинственностью, собирали для этих привилегированных всякие обрезки по пустым полкам, ненужные остатки, но, бывало, и годные для дела мелочи, они уже издали счастливо кивали им из-за спины Блюмфельда и получали за это конфетки в рот. Блюмфельд, правда, вскоре покончил с этим безобразием, выгоняя практикантов, когда приходили швеи, за перегородку. Но они еще долго считали это великой несправедливостью, сопротивлялись, нарочно ломали перья, а иногда, не отваживаясь, правда, поднять голову, громко стучали в стекла, чтобы обратить внимание швей на скверное обращение, которое они, по их мнению, терпели со стороны Блюмфельда.