Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Оставшись один, я снова оказался не там и не в том месте. Время поджимало, а в моём кармане лежали ещё одни кастаньеты (на этот раз покрытые каким-то рисунком тореадорского пошиба), а подмышкой я прижимал к потному боку цветасто разрисованную книжеранцию «SHIPS: А Picture History In Colour», показавшуюся настолько необходимой, что я выложил за неё двенадцать шиллингов и шесть пенсов, что несколько утешило меня, ибо сумма, хотя и порастрясла мошну, показалась незначительной.

Из дальнейших торговых операций меня вырвал Стас Варнело, торопливо шагавший в порт.

– Мишка, ты ещё здесь? – удивился он. – Забыл, что через час шлюпочные гонки?

– Они меня не касаются, – ответил ему, но зашагал рядом, так как было любопытно, кто возьмёт верх в состязании ихних и наших школяров. – Боцман на борту, старшины… Вон, смотри, Фокич с коврами топает, а рядом Вахтин потеет с таким же грузом. Твой подшкипер Зайцев тоже, поди, не участвует в гребле?

– В гребле! – засмеялся Стас. – Он мастак только в… Сам знаешь, в чём!

А гонка не задалась, хотя началась довольно удачно для «Меридиана». У них вперёд вырвалась лишь одна шлюпка, с Ромкой Лочем. Фокич и Вахтин обставили остальных, которые, в свою очередь, показали кончик Медведю, но когда плавсредства поставили мачты и вздёрнули паруса, ветер скис, у поворотного буя началась толчея и свалка, в ход пошли отпорные крюки и вёсла. «Детский крик на лужайке», вынудил Чудова поднять сигнал: «Шлюпкам вернуться к борту».

Горевать о том, что выпадают волосы и редеют зубы, значит верить умиранию обманчивой видимости. Слышать, как поют птицы, и видеть, как распускаются цветы, значит постичь истинную природу всего сущего.

Хун Цзычэн

Дебаты начались за обеденным столом, когда подруга сказала, что я похож на облысевшего вампира-пенсионера: на верхней челюсти остались только клыки, нижняя похожа на прореженный штакетник нашего палисадника, а макушка принимает облик предмета моего обожания и созерцания – глобуса.

– Лысина – те же кудри, только в последней стадии их развития, – метнул я в ответ афоризм, почерпнутый в незапамятные времена из канувшего в лету «Крокодила», и добавил вслед ещё один, из того же арсенала: – Он был молод душой, но в его кудрях, как луна в джунглях, светилась лысина. Что тебе больше нравится? Выбирай.

– Оба хороши. А щеку справа снова раздуло. Про зубы в твоём «глобусе» ничего не застряло?

– Застряло. Из Голсуорси: «Зубная боль – признак высокоразвитой культуры». В ближайшее время я намерен отправиться к местному зубодёру. Избавлюсь от «признаков» и стану добрым беззубым вампиром.

– И другом такого же беззубого Бахуса. Без признаков культуры, – съязвила она. – Ты оброс мхом, голубчик, и ракушки твои морские давно отвалились.

– Не трогай святого, женщина! При слове «культура», я хватаюсь за бутылку, а ракушки… Да, отвалились, но лежат рядом, на полке, – гордо изрёк я.

– А что толку, что рядом? В них пыль и труха. Главное, рядом с тобой я тоже зарастаю кухонной сажей и огородной пылью, – с горечью констатировала она. – Одна стирка чего стоит! Посмотри, во что превратились руки! Сравни их с цыпами из «ящика»: «Ведь я достойна этого!» – передразнила она рекламных див.

– Сравнила! Это же курицы! «Что же ты дала эпохе, живописная Лаура?» – сказал когда-то про них поэт-провидец. Вертеть задом, демонстрируя интимное исподнее, вещать о прокладках с крылышками и о перхоти, – это, по-твоему, подходящее занятие для уважающей себя женщины?

– Это, по-ихнему…

– Вот-вот! Ведь ты не какая-нибудь эта… Ксюшка Собчак или Фимочка Собак и разные… прости за грубость! гламурные пробляди. Что они вспомнят в старости? Как вертели передком? Как знавались с разными гомиками и денежными мешками, норовя цапнуть из них полными пригоршнями? Возьми хотя бы пресловутую «Рублёвку». Это ж обратная сторона луны! Тамошние антиподы ещё дальше от народа, чем декабристы, которые как-то думали о нём со своей кочки зрения. Зато вот эти руки, руки трудовые, руками золотыми назовут, – пропел я, зная, что не услышу аплодисментов, и добавил: – Хотя бы в нашем семейном кругу. Могла бы чаще навещать ребят. Им – в радость, тебе – отдушина.

– А ты здесь будешь обрастать мхом?

– Во-первых, во мху уютнее, а во-вторых, «люди в миру хотят жить весело, но из-за своего желания веселиться попадают в беду. Постигший истину не ищет радости, но в конце концов обретает её в тяготах», – известил я жену постным голосом старорежимного помпы.

– Господи, в кои-то веки услышать бы твоё собственное мнение! – вздохнула она и раздражённо всплеснула руками.

– Думаешь, я скажу лучше других? Да это и есть моё мнение в переводе с китайского. А эти мудрецы ещё в древности постигли суть вещей и тяготы нашей многострадальной перестройки. Может, мне лень выдумывать прописи. Пусть ими занимается Карламаркса под бдительным оком Дикарки. Я – старый пират, и мой девиз: «Сарынь на кичку! По господу богу, чем-нибудь тяжёлым, на два лаптя вправо… Огонь!»

Подруга забрала у меня пустую тарелку, брякнула на стол сковороду с жареными пластинами кабачков, в нутро которых был напичкан фарш, а подав вилку и нож, отозвалась на «Огонь!» огнём из своей фузеи:

– Во-во! Как был лопоухим лаптем, так лаптем и остался.

– И этим я горжусь, – ответил я гнусавым голосом Васисуалия Лоханкина. – Первый тайм мы уже отыграли, второй близится к концу, а счёт не в нашу пользу. Коли нас выбили за пределы аута вместе с мячом, самое время полежать на травке и подумать о своей роли в мировой эволюции.

– А всё потому, Михаил, – сказала подруга, – что у тебя р-редкая для России болезнь – дипсомания.

– Ого! И каковы же её симптомы?

– Периодический запой.

– Н-да… Болезнь для России действительно экзотическая, но, знаешь ли, есть в ней нечто утешительное: если я – дипсоман, значит, всё-таки не алкаш. А вообще, с чего ты на меня напустилась? С утра – шло как шло, а к обеду тебя прорвало.

Она не ответила. Обед закончили в молчании. Объяснение последовало, когда я поднялся из-за стола.

– Прости, Гараев, погорячилась. Довёл ты меня своим бездельем с китайской, вдобавок, приправой. Взялся бы снова за краски, что ли, а? «Шторм» у тебя вроде получился, почему бы и не продолжить в том же духе?

– Надоело мыть кисти, руки и рожу. И потом, мать, я теперь Лев Толстой и Ваня Дылдин в одном лице.

– Ты уже опростился до предела, но возможности ещё есть. Бороду отпусти, Дылдин, – посоветовала она. – Тогда хоть внешне будешь соответствовать классическому образу непротивленца.

– Борода не годится. Я же не гусиным пером пользуюсь, а пэ машинкой. Волосья будут в ней застревать, а в бороде – щи да каша, пища наша. Выковыривать надоест. И другая опасность есть: седина – в бороду, бес – в ребро.

Подруга хихикнула, я – «возмутился»:

– А что ты думаешь?! Я, конечно, прихрамываю и поскрипываю при ходьбе, но если меня прислонить к тёплой стенке…

– Уймись, Гараев. Всё равно Бахус сильнее беса, а он прислонит тебя не к тёплой стенке, а к «верстовому столбу». Я почему о кисточках-красках вспомнила? Когда ты занят ими, то всё-таки рядом со мной, а когда садишься за пимшмашинку, то снова уплываешь далеко-далеко, где кочуют туманы, а сам ты бродишь в них. Ты отсутствуешь, понятно тебе?

– А ты, когда я с красками и помазками, уезжаешь от меня…

– Пусть так. Проветрюсь и – обратно. Картина – это что-то осязаемое, а твоё нынешнее занятие…

– Писано вилами на воде? Наверное, ты права. Скорее всего, права. А что до живописи… Терёхин рассказывал, что в Суриковском они соревновались в сочинении эпиграмм на литераторов. Начали почему-то с Василия Каменского: «Искусству нужен Вэ Каменский, как жопе воздух деревенский». А после поэта пошло и пошло. Про Георгия Мдивани, который написал сценарий фильма «Солдат Иван Бровкин», в том же духе: «Искусству нужен Гэ Мдивани, как… сама понимаешь, гвоздики в диване». Ещё пример – татарин Хади Такташ: «Искусству нужен Ха Такташ, как… м-м… карандаш два-аш». Я к чему веду? Мне тоже досталось от Володьки: «Искусству нужен Эм Гараев, как попе меч от самураев».

– Ты слишком самокритичен, Михаил.

– А как же иначе?! Нужен ей меч катана, когда задница и без того разрублена пополам? А самомнением, дорогая, я никогда не страдал. Моих талантов достаточно, чтобы ублажить Дрискина, а в живописи надо либо быть Ван-Гогом, либо оставаться деревенским маляром. Никем!

– Кто был ничем, тот станет всем. При настойчивости, – заявила она.

– Ага! Вчера было рано, нынче уже поздно, а послезавтра можно сидеть на лавочке у двора и, уподобясь известному полковнику Буэндиа, ждать, когда мимо пронесут гроб с твоим телом. Ушёл вагончик, а вокзал остался.

– Тогда выброси и свой печатный станок! – буркнула она в сердцах. – Писательство тоже не шутейное дело. Куда ты со своей писаниной? Деньги у тебя есть, чтобы издать свою писанину?

– Денег нет, но хоть дети прочтут и узнают, какой их папаша оставил след на… воде, – извернулся я.

– Эх ты! – вздохнула она и рубанула по мне рубаи: – «Коль ценность ты, но кроешься во мгле – таких сокровищ много на земле».

– «На воде»! Вот стучу по клавишам и жду, когда мимо проплывут «Меридиан» с «Тропиком», а там, глядишь, и «Крузен», – высказал я заманчивое предположение. – Если не достучусь до них, так грош мне цена.

– Так ведь и раньше ты и твои приятели стоили не больше гроша, когда вы… как это у вас говорилось? «Сброситься по три рваных». Вместе с Бахусом.

– Да уж, без Бахуса не обойтись, – согласился я, но мелодия этого разговора уже утомила меня. – Сама знаешь, как рыбак ни бьётся, а к вечеру напьётся.

– Тьфу на тебя! – И, окончательно осерчав, подруга вышла, с грохотом захлопнув дверь.

Карламаркса поднял башку и, скребанув свалявшуюся бороду, подмигнул мне: мол, держись, хозяин, на свете два раза не умирать! Дикарка взглянула с укоризной, однако воздержалась от каких-либо комментариев. Всегда давала понять, что в наших семейных стычках она – сторона, ибо признавала только полный и абсолютный нейтралитет.

 

«Эхе-хе… не сходить ли к ландскнехту Сёме за косточками для верных друзей? – мелькнула спасительная мысль. – Пока хожу, подруга остынет, а там, глядишь, и мирный статус-кво возникнет сам собой».

И всё-таки благоразумие одержало верх. Ведь Сёмка обязательно выставит свой фирменный «samogon», и тогда не избежать шторма, а мужествовать с бурей не было у меня ни сил, ни желания. Лучше отстояться в тихой гавани и поберечь такелаж и рангоут.

Исполнившись благочестивых мыслей, я дёрнул за бороду Бахуса, уже с готовностью замершего у двери, и, сказав «брысь!», сел в углу за колченогий столик, взывая к прошлому, чтобы оно ниспослало мне способность отринуть постылые заботы нынешнего дня и, осенив своей вдохновенной десницей, перенесло на палубу «Меридиана»…

Любовь к морю у русского народа есть любовь к новым землям.

Марина Цветаева

…и к заморским лавкам, добавил бы я.

Наши салаги были весьма осведомлёнными школярами и знали, где, что и почём, потому и пели-веселились, прощаясь со Скалой: «В тумане скрылась милая А-деса, золотые огоньки, не грустите нынче шопы, гёрлс и пальмы – возвратятся ры-баки-иии!» Да, эти ещё вернутся на Мейн-Стрит, а уже следующий выпуск мореплавателей будет отоваривать трудовые песо в другом месте. «Руски» траулеры перестанут заходить в Гибралтар. На Канарские острова переберётся мелкая шушера, что сбывала морякам залежалый ширпотреб. Теперь рыбаки будут «хватать» мохеровую пряжу и прочий дефицит в лавках архипелага (Магазин СОВИСПАН. Тингладо Муэльбе Ривера, тел. 274358, Лас-Пальмас-де-Гран-Канариа и Хорхе Манрике,1, здание «Д. Кихоте», тел. 215044—215255, Санта-Крус-де-Тенерифе), где будет создана ремонтная база для советских тральцов и перевалочная для их экипажей, которые будут прилетать сюда и улетать отсюда на аэропланах, дабы их пароходы не тратили время на долгие переходы из Кёнига на промысел, а весь моторесурс уходил бы на добычу рыбы. Словом, летят перелётные птицы в осенней дали голубой, летят они в жаркие страны… etc.

А пока можно было петь и про маму Одессу, коли заморский Гибралтар не укладывается в рифму, и уже не слышны распевные крики мороженщиков: « Айс-кри-им! Айс-кри-иии-им!»

Ночь скрыла не только Скалу и огни Танжера. Уже отмигал маяк на мысе Спартель и зачернели на розовеющем утреннем небе зазубрины вершин Атласа, а начавшийся день баркентины встретили в виду Антиатласа под марокканским берегом и ветром, который припудрил палубы рыжей пылью Сахары, что дало повод литовцу Ранкайтису обозвать латыша Метерса «вождём красножопых». Полуголые курсанты действительно походили на индейцев, но их окрасила не пыль, а загар.

Кошка между прибалтами пробежала в Гибралтаре, когда стармех ткнул боцмана носом в ослабшие штаги фок-мачты. Майгон не согласился с доводами оппонента. Дошло до крика и махания рук с одной стороны и саркастического смеха с другой. Однако стоило Винцевичу удалиться, как Майгон призвал меня, вахтенного Медведя и, вооружив свайками, начал обтяжку стоячего такелажа всех мачт. Признав правоту бывшего боцмана, он больше не обращал внимания на остроты в свой адрес, от которых не мог удержаться стармех.

– Ты тоже вождь, – ответил Майгон обидчику. – Вождь черножопых. Пыль мы смоем и посмотрим, отмоются ли твои маслопупы до прихода в Дакар. Приходи, Винцевич, за мочалками и антинакипином – выдам без звука.

– Соляркой обойдусь и ветошью, а ты скребком поковыряй в ноздре и за ушами, – буркнул Ранкайтис, но больше не приставал.

На борьбу с пылью были брошены все силы. Только управились с рыжей грязью, как за мысом Драа снова влипли в ту же историю. Виновником «загара» стал местный «гарматан». Если он дул «весело и бодро», становилось прохладно, если слабел – наваливалась удушливая жара. Донимали также частые кратковременные шквалы. Они усложняли жизнь по ночам, когда за парусами нужен был глаз да глаз. Винцевич часто останавливал движок, ссылаясь на неполадки. По-моему, механик хитрил: коли есть ветер, используйте его силу, а технику и керосин надо беречь. И тут я был целиком на его стороне. Пока что мы не расставались с парусами. Разве что к ночи, опять же из-за неожиданных шквалов, убирали брамсели и топсели.

С начала рейса я жил если не как во сне, то в особом и непривычном состоянии, с совершенно новыми ощущениями. Взять хотя бы бесшумное и стремительное скольжение в Бискайе! Вроде бы и раньше случались подобные дни, когда баркентина – с вырубленным болиндером – шла под одними парусами. Может, память специально подсунула неспокойный залив, в котором до того приходилось только бултыхаться с борта на борт, когда толчея волн, казалось, грозила опрокинуть пароход? Но теперь!.. От самого Уэссана мы шли с попутным ветром до мыса Рока под распахнутыми крыльями парусов. Тишину нарушали одни лишь всплески под форштевнем, шуршание водяных струй за бортом, да редкие удары блока фор-стаксель шкота о релинг или жестянку ходового огня. Иногда, будто ненароком, звякнет на баке колокол или скрипнет бейфут грузного фока-рея, да вдруг чей-то голос или смех нарушит дремоту солнечного дня. Пройдёшься босыми ногами по влажной палубе, оттёртой песком, торцами и кирпичами после мокрой приборки, окинешь взглядом мачты, чьи белые флагштоки слегка покачиваются в синеве небес, и… и начинаешь верить, что сказки, как сказал писатель, ещё живут на земле.

Когда расстались с африканской пылью, «Тропик» лёг в дрейф. Мы тотчас последовали его примеру, ибо приказ «Команде купаться!» касался и нас.

Танкер ещё накануне ушёл в Дакар, «Тропик» – в двух кабельтовых. Тут и там спущены на воду дежурные шлюпки, прямые паруса баркентин, взятые на гордени и гитовы, покачивают свои фестоны. У соседей разрешено нырять с нижних рей, нам такая роскошь не позволена. Нам нельзя даже с планширя. Букин неумолим в своих строгостях. Прежде чем отпустить людей поплескаться в солёной воде, их, в плавках и башмаках, выстраивают на переходном мостике, затем… Затем башмаки остаются в строю, а школяры по шторм-трапу спускаются за борт с – страшно подумать! – с «огромной высоты» в неполных два метра. Однако никто не бунтует. Все рады возможности как бы остаться один на один с океаном. Остаться за бортом по своей воле.

В какой-то миг «Тропик» оказался на расстоянии, позволявшем, не напрягая голоса, пообщаться с приятелями. Стас, как и я, только что вылезший на палубу из «солёной купели», выглядел бронзовым истуканом, вокруг которого толпились мокрые идолопоклонники. Петя Груца тоже смотрелся великолепно, но штурман поигрывал белыми мышцами. Согласно табели о рангах, ему приходилось париться в одежде, а сегодняшний день – редкое исключение.

– Миша, как жизнь? – спросил Стас.

– Прекрасна и удивительна! – заверил я боцмана. А как ты? Бьёте мировые рекорды?

– Гирьку утопили в Бискайе, – скорбно поведал он. – Скаканула с фор-рубки и… Но рекорды будут! – заверил он.

Он помахал мне рукой – и сиганул с мостика, не задев планширь.

В толчее загорелых тел бултыхался и Чудов. Флаг-капитан не чурался купания с амёбами и даже устроил заплыв на скорость вокруг своей баркентины. Дежурная шлюпка ещё гребла за ними, а наши пловцы уже спешили к своим башмакам, подчиняясь знаку Букина и зову вахтенного помощника. «Сирот» не оказалось, – значит, никто не утоп.

Через час баркентины устремились на юг.

Плавание продолжилось, а в атмосфере что-то изменилось. Океан лишился синевы, окутался серебристой дымкой и словно бы покрылся белой патиной, которая посверкивала искрами. Чудное состояние, которое вряд ли подвластно кисти. Искры вспыхивали и гасли, а пространство вокруг баркентины обрело некий сложный и волшебный рисунок, который постепенно размывал наступивший вечер. Он тронул в душе какую-то забытую струнку и вынудил достать из-под подушки Вахтина потрёпанную книжку Александра Грина. В который раз проглотив «Алые паруса», я принялся за «Бегущую по волнам», самый любимый мною роман этого удивительного выдумщика.

Да, есть великие книги, решавшие проблемы духа и мировоззрения, касающиеся всего человечества, повествующие о судьбах мира, а есть… есть просто любимые, без претензий на судьбоносность темы, но греющие тебя в самое нужное время переживаниями от соприкосновения сердца и слов, которые мог найти только человек такого именно душевного склада, как Грин. Пусть его выдумки не относятся к мировым шедеврам литературы. Я, пожалуй, даже соглашусь с этим, но скажу, что когда мне бывает неспокойно от неуюта, когда хочется вернуть душе исчезнувшее равновесие, а сердцу найти «несбывшееся», я беру в руки не «Войну и мир» или «Дон Кихота», а погружаюсь в, казалось бы, бесхитростный мир Ассоль и Грея, спешу с Гарвеем в Гель-Гью, чтобы шум и загадки тамошнего карнавала утвердили правоту моих чувств и поступков, жаждущих осуществления «несбывшегося». Что ж, я не высоколобый интеллектуал, который по многу раз перечитывает классика и каждый раз испытывает оргазм. Я – матрос. Мне бы – «со дна пожиже».

Впрочем, что такое «несбывшееся»? Зачастую оно рядом, оно уже сбылось, только нам бывает трудно в это поверить. «Самое странное в чудесах, что они случаются», как заметил Честертон. В это веришь, читая Грина. Его книги помогают захлопнуть тусклую форточку буден, за которой грязь и пошлость обыденщины, они распахивают другое окно, за которым свет солнца и улыбка любимых глаз…

«Земля! Земля!» – крикнул 12 октября 1492 года в 2 часа ночи вовсе не безвестный матрос с флагманского корабля «Санта Мария», на котором был Христофор Колумб, а с плывущей рядом «Пинты». И звали этого матроса Родриго де Триано. Вы скажете: «Какая разница?» А мне почему-то нравятся такие уточнения.

Ярослав Голованов

Всё дальше на юг. От мыса к мысу, которые регулярно, точно верстовые столбы, возникают на путевой карте, несут нас паруса. Лоция предупреждала, что «удобных якорных мест для больших судов вблизи берега мало», что «наиболее защищённые якорные места находятся в бухте Горе и в устье реки Гамбия. В первой расположился Дакар, крупнейший порт Западной Африки, в устье Гамбии – Батерст, который не входит в наше рейсовое задание. До мыса Верга, а значит, и порта Конакри, доберёмся после стоянки в Дакаре, где и завершим первую половину похода.

– Мая-ааак! – завопил Юрочка Морозов с марсовой площадки, где он, как вперёдсмотрящий, угнездился с позволения старпома.

– Ишь ты, «маяк»! А я-то думал, он маму вспомнил, цыплёнок, – усмехнулся Юрий Иваныч и энергично эдак потёр ладони, будто предвкушая «радостную встречу, ласковую встречу у окна». – Иди, Миша, пихни боцмана. Пусть готовит якорь к отдаче. Это нам светит мыс Манюэль, а там и остров Горе не заставит себя ждать.

Манюэль – чёрный базальтовый утёс. Его маяк похож на тот, что примостился на Зелёном мысе. Тот и другой отмигал и погас вместе с ночными звёздами, когда баркентины подошли к острову Горе. В этот ранний час он походил на кирпич с редкой цепочкой огней на плоской вершине. Мы не задержались возле него. Через два часа вошли в порт под проводкой лоцмана и подали концы, как мне показалось, на тот же причал, у которого когда-то стоял «Грибоедов». «Тропик» прижался к нам вторым корпусом, так что вся цементная пыль досталась нам, а не флагману.

Да, причал был тот же, а в те ворота когда-то увезли Таракана. Сейчас из них повалили «гости», чьи поползновения проникнуть на борт в надежде на «чоп-чоп» решительно пресекались самыми дюжими курсантами. Тем временем в кубриках уже готовились к увольнению на берег.

Вахтин выклянчил у Фокича электробритву и, жужжа стареньким прибором, дружелюбно ворковал:

– Ну и агрегат у тебя, лепший друг! Ежели к нему приладить зубило, можно гайки срубать или долбить асфальт. Бреюсь и не знаю: то ли зубов лишусь, то ли сотрясение мозга заработаю.

Москаль плюнул на палец и приложил его к сразу зашипевшему утюгу, затем расправил складки на выходных брюках, расположившихся на койке под влажной простынёю, и ответил за Фокича, который редко отвечал на уколы подобного рода:

– Сотрясение, Толя, тебе не грозит. Для сотрясения нужно иметь в котелке то, что можно тряхнуть и сотрясти. А зубы у тебя… тот ещё хавальник! И кувалдой не вышибешь. Лучше спроси у лепшего друга, почему он заначил новую бритву, а тебе сунул старую зубочистку?

Фокич окинул недругов равнодушным взглядом. Он сидел, как паук, и ждал возвращения собственности. Я тоже ждал, когда он получит её и спустится в каптёрку, чтобы вручить мне старенькие, но ещё крепкие, по его словам, сандалии, которые «уступил» за половинную цену с расчётом после рейса. Москаль уже откликнулся на эту сделку едким замечанием, назвав меня старьёвщиком: сначала Мишина «Яуза», шумевшая, точно «фордзон» при издыхании, теперь, мол, сандалии, выйдя в которых, вернусь с Африки босиком, потом вообще променяю «этому скупердяю часы на трусы».

 

У курсантов тоже дым коромыслом: шипят утюги, мелькают щётки, чистятся бляхи и башмаки, старшины проверяют белизну носовых платков. Помнят по Гибралтару, что старпом не пропустит любую мелочь, и разрешит увольнение лишь тому, для кого «чистота – залог здоровья советского моряка».

Сандалии меня удовлетворили. И в пору пришлись, и выглядели довольно сносно. Довольный сделкой, я ощупал в кармане кое-какую местную наличность, полученную от судового казначея Мостыкина, и выгреб на палубу в тот миг, когда старпом обходил строй курсантов. Он только что отправил в кубрик Чураева и, распустив строй, сказал мне с коротким смешком:

– Сколько ни чистится, а вид такой, словно его только что в пуху вываляли!

«Околоточные» ещё раз осмотрели своих подопечных, и курсачи, пока ещё толпой, потянулись в город. Я, как вольнопёр, улизнул от радиста Щербакова и сопутствующих ему, снова примкнул к Стасу и Пете Груце, тоже выруливших на причал. Петя считался полиглотом. Успев к этому времени закончить пару курсов ленинградской «вышки» с изучением английских «знаков», штурман самостоятельно постигал германьску мову и «парле ву франсе». Я надеялся, что его знаний хватит для того, чтобы создать хотя бы видимость общения с аборигенами.

Город выглядел куда цивилизованнее, чем Такоради и даже Конакри, но воображение не поражал. Что их объединяло, так это тропический «шик» современных строений. Глубокие ниши балконов, окна, прикрытые жалюзи, говорили о здешнем климате столько же, сколь и наши мокрые спины. А мы брели туда, не знай куда, и разглядывали иссиня-чёрную толпу, причём Пете ещё ни разу не удалось выступить в роли толмача.

Я крутил головой, стараясь запомнить «конструкцию» просторных балахонов, что как-то ассоциировалось с мусульманством здешнего населения, а в ней тем временем крутилось неотвязное «Тимбукту», каким-то образом связанное с Лаврентьевым. И докрутил-таки, вспомнив Жекину декламацию: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв. Послушай: далёко, далёко, на озере Чад, изысканный бродит жираф». Вот! Где озеро Чад, там рядом и Тимбукту, застрявший в памяти со времён сопливого детства, когда я впервые открыл пухлый журнал «Пионер» с романом Жюль Верна об экспедиции доктора Барсака. Или инженера? И ещё вспомнились воинственные туареги, и – снова Гумилёв в Жекином подвывании: «И как я тебе расскажу про тропический сад, про стройные пальмы, про запах немыслимых трав… Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад изысканный бродит жираф».

Я даже засмеялся, вспомнив рюмочную на Таганке, долговязого Шацкого, морщившего свой утиный нос, когда он пытался, поднося рюмку ко рту, представить «грациозную стройность» того, кто подобен «цветным парусам корабля», а у него, вместо жирафа, возникал образ «судьи ревтрибунала»! И тогда Ваньке, а с ним – мне и Хвале, пришлось выслушать насмешливый совет от Жеки-Гумилёва:

 
Подними высоко руки
С песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далёко уведут,
И из стран обетованных
Нам незримые фелуки
За тобою приплывут.
 

А фелуки, выходит, приплыли за мной. И может, прав не я, а правы те, за кем они не приплыли? Сама по себе моя «фелука» прекрасна, но что мне Африка? После Такоради и Конакри, всё уже так обыденно в этом Дакаре, что глаза бы мои не смотрели на экзотику без экзотики, и не прозвучит в душе сакраментальная фраза: «Живут же люди!» А друзья, «люди», живут теперь далеко. Из того далекá пролёг неровный пунктир: на Урале я «жил» с Гомером и Маяковским, в Кишинёве с – Огденом Нэшем и Уолтом Уитменом, а в Москве Жека свёл меня с Есениным и Гумилёвым, о котором я раньше слыхом не слыхивал, как и о Вертинском… А Вилька Гонт? Тут и Бунин, и Михаил Голодный, и Борис Корнилов, и всё-таки: когда я впервые прочёл о Профессоре Барсаке и Тимбукту? До войны или во время неё? Если до, то, выходит, уже тогда я умел читать? Вообще-то было ощущение, что читать я умел ВСЕГДА. Надо спросить об этом у мамы. Журналы… замечательные, между прочим, журналы, всегда сопутствовали мне. Нынче они уже не те. Какими чудными рисунками сопровождалось каждое продолжение «Приключений капитана Врунгеля»… Или толстенный «Глобус»! Над этой книжищей я провёл много часов. Наверно, поэтому и оказался, если не в Тимбукту, то в Дакаре? Погрузившись в досужие размышления, я чуть не отстал от стаи. Она поджидала меня, прежде чем впорхнуть в какой-то переулок.

– О чём задумался, детина? – спросил Груца, когда я присоединился к сплочённому коллективу.

– Петя, ты что-нибудь читаешь, кроме учебников и пособий? – ответил я вопросом на вопрос. – Знаешь, к примеру, поэзию?

– Только такого рода:

 
О, штурман, службою живущий,
Читай устав на сон грядущий,
И утром, ото сна восстав,
Читай усиленно устав.
 

Литературного спора не получилось. Фокич, тоже затесавшийся в нашу компанию, встрял с вопросом: «Интересно, что это за птица, похожий на орёл?» И Пете пришлось объяснять, что «птица, похожий на орёл», это «вантур», птица-санитар, которая избавляет городские улицы от падали и отбросов.

Оказывается мы успели добрести до одной из окраин. Они в Африке всюду одинаковы: хибары и лачуги. Вся жизнь их обитателей, все её отправления происходят на улице. Быть может, в Батерсте, протухшем в устье Гамбии, окраины ещё африканистее, но здешние выглядели довольно чистыми.

«Икспидиция» повернула обратно и, спасаясь от зноя, оказалась под крышей рынка Сандага. Стас привёл. Он бывал здесь раньше. Парни особо не любопытствовали, а что до меня, то я вожделенно пялился на рыночные натюрморты и дивился разнообразию красок, расточительно рассыпанных в разнообразном сочетании даров земли и моря. Это не восковые муляжи, что мы «срисовывали» в училище! Это, это… Нет нужных слов, да, пожалуй, и кисть (моя, по крайней мере) бессильна, чтобы передать красоту рыбин, лежавших на подстилке из водорослей, прочей морской живности, расположившейся в окружении зелени и каких-то местных фруктов и овощей. А продавцы?! Что ни рожа – типаж. Коллекция улыбок и жестов, взываний и завываний!

Я застревал там и тут, жалея, что нет со мной клочка бумаги и огрызка карандаша, но Фокич начал скулить, остальные тоже прибавили шагу: мы приблизились к другому входу-выходу, где становилась невыносимой вонь отбросов, что разлагались в ящиках под палящими лучами солнца.

Ноги уже гудели, требуя привала, однако неутомимый Стас и любознательный Груца повели нас в переулок, где обосновались торгаши поделками из местных пород дерева, бижутерией и часами подозрительного качества, всевозможными барабанами и рисунками здешних пиромсани, выполненных не на клеёнке масляными красками, а фломастерами на бумаге. Один туземец предлагал даже шкуру леопарда.

Пока я любовался фигурами антилоп и прочих представителей африканской фауны, вырезанными, надо отдать им должное, очень мастерски, а в случае столиков с ножками в виде зверей – просто талантливо, и отбивался от настырного комивояжера, пытавшегося всучить расчёску, штурман Петя не выдержал натиска и приобрёл часы-штамповку, похожие на медный пятак.

Для кого всё это, думал я, глядя на деревянное обилие всевозможных зверушек и звероподобных воинов с копьями и мечами? Ведь подобная экзотика не нужна аборигенам, а бледнолицых любителей что-то не видно. Даже на улице, среди прохожих, редко-редко мелькнёт, как ромашка на исходе лета, белое лицо. Чаще – женское, спешащей по хозяйственным нуждам мадам. Что им здесь, в этом тупичке, среди шельмоватых молодцов, предлагавших местный товар. Как говорится, на всякого молодца довольно простоты. Груца, нацепивший на руку тикавшую покупку, не смог вернуть к жизни агрегат, умолкший ещё до того, как он спустился в свою каюту. Петя встряхнул часики, поскрёб ногтем, а после трахнул ими об стол и швырнул в ящик: «Останутся как память!»

You have finished the free preview. Would you like to read more?