Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– Мишаня с блядок вернулся, – лениво пояснил Витька. – Что так рано? Видно, не обломилось. С угощением бортанули, вот и приходится подбирать собственные объедки.

Кок чуть не подавился и, облив соусом белоснежную сорочку, бросил на обидчика взгляд затравленного волка.

– Не унывай, Мишаня! – доканал его Москаль. – Бери пример с Фокича. Заранее не договаривается с шалавой, а дует прямо в кабак, где действует, как Юлий Цезарь: пришёл, увидел, заплатил и увёл. Слышал о таком Юлии Фокиче в своей Латвии? Так и надо действовать – вся любовь и сиськи набок. А ты всё на дармовщину норовишь. Неделю лебезишь, канючишь, уговариваешь, слюни пускаешь, потом истратишь копейку на кино, а бабе уже и рожу твою толстую видеть невмоготу, не то что переспать.

У кока не нашлось слов для достойного ответа. Вообще никаких слов не нашлось. Рот его брызнул слюной, как носик закипевшего чайника, ноги в узких, по моде, штанинах дёрнулись от негодования, рука швырнула ложку на сковороду, и кок Мишаня ринулся с камбуза, красный, как петушиный гребень.

– Дневник завёл, – сообщил Москаль. – Ведёт счёт победам, а для конспирации пишет на латышском. Жмот, как и Фокич. Вот увидишь: он тебе «Яузу» предложит по дешёвке купить, а Фокич – свои старые башмаки.

– «Яуза» – это магнитофон? Я бы купил…

– Есть, что крутить? Тогда конечно.

Москалю было скучно. Он был готов болтать хоть всю ночь, а мне хотелось спать. Я поднял этюдник и спустился в кубрик. Сашка спал тихо, попискивая, как мышь, а в соседнем кубрике по левому борту ворочался и фыркал рассерженный кок.

Утро началось по предыдущему сценарию.

Со стеньгами всех трёх мачт канителились долго, но управились дотемна. Лишь на фок-мачте осталась, несъёмная из-за салинга, фор-стеньга. Её приспустили, насадив площадкой на топ мачты, да так и оставили до весны. Если бы не возня с фордунами, штагами и вантами (слишком много талрепов мне и Тольке пришлось отдавать), могли бы закончить гораздо раньше. «Тропик» снова оказался впереди, поэтому утром понедельника автобусы с курсантами остановились возле него.

У нас тоже хватало забот. Заводчане забрали в цех шлюпки, потом увезли в пескоструйку якоря и цепи. До вечера набили углём бункер. Зима, надо топить котелок для обогрева судна. Истопник – вахтенный матрос, который до просыпания Миши был обязан растопить и плиту на камбузе, поставить на огонь «семейный» чайник.

Во вторник принялись за балласт.

Для этой грязной работы училище отправляло не зелёных салаг-первокурсников, а опытных курсантов, которым предстояло переправить на берег сто пятьдесят тонн осклизлых каменюк. В каждом отсеке – определённое количество определённого веса. Учёт строжайший. Из спецификации, которую мне вручил старпом и которую пришлось выучить на зубок, я узнал, что «Меридиан» имеет восемь отсеков. Первым шёл форпик (парусная и шкиперская кладовые, канатные ящики, кубрик и танк пресной воды на 12 тонн). Он не имел балласта и отделялся от второго (помещения для курсантов, под пайолами – балласт) водонепроницаемой таранной переборкой. В третьем отсеке размещался комсостав и тоже имелся балласт. От четвёртого отсека (провизионка и танки пресной воды на 8 тонн каждый, балласт) его отделяла вторая водонепроницаемая переборка, третья такая же – от пятого, который предназначался для практикантов и для балласта. В шестом отсеке находилось машинное отделение, балласта он не имел, от седьмого, с топливными цистернами, его отделяла последняя водонепроницаемая переборка. И, наконец, последним шёл ахтерпик с сектором руля и штуртросами.

Мы вскрыли пайолы в трёх отсеках, цепочки курсантов протянулись с берега к борту, и камни, из рук в руки, «потекли» с баркентины в шесть куч, якобы разделённых килем и переборками.

Парни работали дружно. Им хотелось как можно быстрее разделаться с грязной работой. Да и мы вздохнули свободно, когда последний камень воссоединился с подобными себе. Курсанты укатили, оставив нам испачканное судно. Мыть его не имело смысла. Весной всё повторится в обратном порядке, после чего салаги, что пойдут в свой первый учебный рейс, отмоют и покрасят борта и рубки, а мы, штатная команда, должны до их прихода вздёрнуть стеньги и реи.

«Тропик» я навещал при первой возможности. В один из таких визитов Петя Груца дал мне книгу Джозефа Конрада «Зеркало морей». И вот что я прочёл в ней о балласте: «Сказать о парусном судне, что оно может плыть без балласта, значит сказать, что оно – верх совершенства. Конечно, никому не возбраняется утверждать, что его судно может плыть без балласта. И он это, конечно, скажет с видом глубокого убеждения, в особенности если не собирается сам идти на этом судне в море. Написав в объявлении о продаже, что судно может плыть без балласта, он ничем не рискует, так как не даёт гарантии, что оно куда-нибудь доплывёт. Кроме того, святая истина заключается в том, что большинство судов может плыть короткое время без балласта, но затем они опрокидываются и идут ко дну вместе с экипажем».

Действительно, святая истина! Балласт делает судно с высокими мачтами, обременёнными тяжёлыми реями и парусами, Ванькой-Встанькой, способным подняться из дозволенного ему судостроителями крена. Ну, а коли перебор, тогда – кранты, успевай переодеться в чистое. На громадном четырёхмачтовом барке «Памир», имевшем балласт, и, добавлю, кадетов-практикантов, сместился груз – зерно, взятое сверх положенной меры. Этого оказалось достаточно, чтобы из многочисленной команды спаслось после опрокидывания только шесть человек. Ведь груз – тот же балласт, а если он был взят неграмотно, без сепараций, которые не дали бы зерну ссыпаться к одному борту, то гибель судна в жестокий шторм была предопределена. Поэтому и только поэтому при выгрузке балласта штурманы следили в четыре глаза, чтобы каждый камень попадал в кучу своего отсека, а не соседнего. За тем же строго следили и при погрузке.

Зима, между тем, шла своим чередом.

Плотники ковыряли борта – меняли подгнившие доски обшивки на свежие. Я крутился возле, но добавилось и другой работы. Боцман свалил на меня замену бегучего такелажа, в котором были изъяны. Остальные воротили нос, и даже многоопытный Фокич, о котором насмешник Ранкайтис, сам бывший когда-то боцманом на «Меридиане» и знавший толк в такелажном деле, говорил, что Цуркан вряд ли отличит мушкель от полумушкеля, никогда не брал в руки свайку. Я же не сетовал. Меня хлебом не корми, только дай повозиться с огонами и сплеснями. А их было много, так как меняли не только отбракованные тросá, но и множество блоков на шкотах, а те, яйцевидные, охватывались тугой стальной петлёй. Возможно по этой причине, а может потому, что я почти не отлучался с борта, в феврале появился приказ, которым матрос Гараев переводился на должность подшкипера.

Другим претендентом был Медведь, но он сошёл с дистанции, взявшись починить капитанскую дверь (я бы отказался от такой работёнки) и так её исковеркав, что пришлось заказывать новую заводским столярам. Я бы тоже набуровил не лучше Володьки. Это не топором махать – брёвна тесать. Для наших дверей требовалось умение краснодеревщика.

Когда наступил май, кончилась и наша «первобытная жизнь» (©штурман Попов), а с приходом курсантов начался «период феодализма с привкусом рабовладения» (он же). Тревоги водяные и пожарные, парусные учения следовали друг за другом. Курсанты спали урывками, а увольняли их лишь по субботам и воскресеньям. Так как рангоут был уже восстановлен в прежней красе, то мальчишкам и нам пришлось начинать с подвязки парусов и проводки бегучего такелажа.

И вот наступил день, когда на «Меридиане» вслед за «Тропиком» был поднят флаг отхода, означавший, что пробил наконец долгожданный час.

Да ещё привычка

Говорить с собою,

Спор да перекличка

Памяти с судьбою.

Арсений Тарковский

«И сказал Бог: и соберётся вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша… и назвал Бог сушу землёю, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо». Так – в Библии, о которой в детстве я слыхом не слыхивал. На религию было наложено табу, а бронзовые иконки, которые бабушка прятала в сундуке, я увидел только в конце войны, когда одну положили ей на грудь, а вторую – на грудь дяди Вани: мать и сын умерли в одну ночь с разницей в два часа. Собственно, в этом заключается всё, что связывает меня с религией, но святая книга даёт множество примеров на все случаи жизни, и я говорю, что это хорошо.

О Боге я упомянул потому, что богами, попавшими на землю с неведомого мне «собрания вод», стали три военмора, отметелившие в так называемом «коммерческом» магазине парочку местных ханыг, которые вытащили из очереди и крепко обидели инвалида-фронтовика. Потом они шли нашей улицей. Жёлтая коробка маузера колыхалась у бедра крайнего из них, ленты с якорями падали на крепкие затылки, а я пылил позади босыми ногами и млел от восторга и зависти: бушлаты и суконные штаны, заправленные в голяшки яловых сапог, были для меня признаком мужества, силы и принадлежности к морям и океанам, которых я никогда не видел. Война ещё не закончилась, а мы, пацанва, только вчера смотрели фильм «Я – черноморец», до этого – «Степан Полосухин – русский матрос» и «Малахов курган». И матросы эти будто сошли с экрана прямо в нашу тыловую жизнь, сошли, конечно же, не с небес, что делало их, недоступных богов, своими в доску.

С того дня я и навалился на книги Жюль Верна и Стивенсона, Фенимора Купера и Станюковича, читал всё, что попадало в руки, лишь бы в этом «всё» говорилось о море и моряках. Тогда же или вскоре после этого прочёл «Тайну двух океанов» Адамова, «Морскую тайну» Михаила Розенфельда и, в первую очередь, «Двух капитанов» Каверина. Авторы говорили со мной разными голосами, но рассказывали об одном – о широком мире за нашей околицей. О том мире, в котором стали обыденными слова морского лексикона, а в особенности загадочные слова парусного языка. Они стали для меня сказочным «сезамом», паролем, дававшим право на вход в страну чудес. И если «кляксы», которыми вскоре я начал пачкать бумагу, запестрели именами Джимов и Джонов, то, думаю, это случилось потому, что моему детскому восприятию больше нравились приключения капитана Лудлова и бригантины «Кокетка», чем тяжкие испытания, выпавшие на долю капитана Татаринова и шхуны «Святая Мария» во льдах Арктики. И это при том, что первой толстой книжкой, подарком мамы, которую я самостоятельно одолел от корки до корки, была «Жизнь на льдине» Ивана Папанина.

 

Уже мальчишкой я понимал, что морская, особенно парусная, терминология – это язык, существующий обособленно от сухопутных говоров. И если теперь, оглядываясь назад и вслушиваясь в уже умолкшие для меня звуки той речи, я уснащаю ею своё повествование, будьте снисходительны к этой простительной слабости. В слишком, казалось бы, заковыристых терминах нет, в сущности, ничего особенного. Механик или токарь тоже могут говорить языком, непонятным для непосвящённого в тонкости их профессий. Для меня же «парусный язык» полон той красоты, которая помогает лучше и, главное, достовернее понять и ощутить душу моря и плавающих по нему. Сошлюсь на мнение знатока и, в данном случае, эксперта, Джозефа Конрада. «Прежде чем сняться с якоря, – пишет он, – необходимо якорь „отдать“. Эта совершенно очевидная, не требующая доказательств истина вызывает у меня сейчас желание поговорить на тему о недопустимости упрощения нашей морской терминологии, которое наблюдается в литературе. Почти неизменно – всё равно, идёт ли речь о судне или о целом флоте, – журналист употребляет выражение „бросать якорь“. Между тем якорь никогда не „бросают“, и обращаться так бесцеремонно с техническими терминами – это преступление против ясности, точности и красоты языка».

Тут ни убавить, ни прибавить. И если кто-то скажет, что слова – всего лишь красивая оболочка, которая только путает читателя, а суть, мол, в другом, я отвечу, слегка отредактировав фразу компартортодокса: «Читатель, ты не прав!»

Почему моряк гордится своей формой? Ведь и она – только внешняя оболочка, под которой может скрываться любая личина, как под белыми парусами гнилой рангоут. И всё-таки…

Животные лижут солонцы, не ведая, что такое соль. Она необходима их организму, и этого им достаточно. Так и слова моря, язык парусов необходим организму моего рассказа. А если кого-то зацепит за печёнку-селезёнку звучная непонятность – отыщите словарь или нужное пособие, хотя, по-моему, этого не требуется. Равнодушные не будут искать смысла в этих терминах, неравнодушные поймут, что именно они придают повествованию специфический аромат, без которого немыслимо описание парусного судна и жизни его экипажа.

Рей Бредбери, фантаст и знаток мальчишеских душ, сказал: «И здесь проторенные или ещё не проторенные тропы твердят: чтобы стать мужчинами, мальчишки должны странствовать». Этот роман не рассчитан на мальчишек. Слишком часто среди строк мелькает в нём небритая рожа Бахуса. Но если человек оставил за кормой детские шалости и стал мужчиной, наделённым «чистым разумом», с него и спрос за то, кого он возьмёт в спутники для дальнейших странствий по хлябям жизни. Гараев выбрал обрусевшего бога виноградной лозы, сиречь бога пьянства, однако он не пример для подражания. Так у него сложилось, но ведь каждый волен выбирать ориентиры, чтобы пересечь свою ойкумену по своему разумению.

Итак, в путь!

«С первым ветром проснётся компáс», – сказано Александром Грином, а он просыпается вместе с парусами. Коснутся их первые порывы ветра, тотчас оживает стрелка компáса и начинает шарить по горизонту в поисках нужного румба. В дорогу! В этом смысл существования всякого человека и судна, но только парусному судну ветер даёт ту силу и форму, которая из века в век сохраняет его неисчезающую красоту.

Французы говорят, что нет ничего красивее женщины в танце, коня в скаку и клипера под всеми парусами. Сравните с китайской пословицей: монах хорош, когда тощ, буйвол, когда жирен, женщина, когда замужем. Романтика и приземлённость. Красота и рационализм. Такова же разница между парусником и пароходом, будь то первенец Фултона или современный лайнер, построенный по канонам нынешнего дизайна.

Люди слишком рано вычеркнули паруса из своего обихода, из своей памяти. Но разве не забьётся сердце любого, услышь он поутру грохот якорной цепи в клюзе, отрывистые команды на палубе баркентины, барка или шхуны и крики чаек? И вот уже вздрагивают ванты под ногами матросов, потом начинаются двигаться реи, увешанные фестонами парусов. Они, как цветы, поворачиваются к солнцу, постепенно наполняясь ветром, вдруг вспыхивают в его лучах и распускаются тугими бутонами, минуту назад плоские и неживые. Голубые тени мечутся меж мачтами. Вобрав упругий напор утреннего бриза, паруса нетерпеливо рвутся вперёд, к небу, но, осаженные шкотами, становятся похожими на выпуклую грудь стайера, готового бросить себя в стремительный бег…

Паруса… Гордые, белокрылые, белоснежные… Какими бы эпитетами их ни награждали, они навсегда останутся символом морской романтики и морской дружбы, скреплённой на реях общим заспинником и тонким тросом перта под ногами.

Утверждение, что Земля – колыбель человечества, привычно и бесспорно, но колыбель качал океан, а колыбельную пели ветер и волны. Когда наш далёкий предок впервые натянул на палку звериную шкуру и отдался на волю стихии, именно парус пестовал его. Под ним человек, рос, мужал и набирался ума-разума, всё дальше уходя от обжитых берегов, с удивлением и восторгом познавая свою колыбель и самого себя. Всегда были они неразлучны – человек, ветер и парус, всегдашние противоборствующие соперники и друзья. На оселке океана оттачивалось мужество человека и шлифовалось совершенство парусного судна.

На небольшой баркентине близость океана ощущается постоянно, кожей. Волны плещут рядышком с низкой палубой, за невысоким фальшбортом. Они то и дело приподымают лохматые гривы, нехотя заглядывают в прибежище мореплавателя и вдруг стремительно бросаются на штурм, закручивая буруны между мачт и рубок, вылизывают палубу солёным языком. Среди океанских валов мачты, окрыленные парусами, встают, кажется, прямо из бездонной синевы и врастают в выцветшую синь неба. Они – единое целое с простором, ветром и вечным бегом волн. День за днём стремятся паруса к далёкому горизонту, никогда не достигают его, но зато, прибывая в гавань – конечную цель всякого корабля и морехода, обретают его надёжный, замкнутый круг.

Отплытие – не только последний момент, когда ещё видна земля: это, так сказать, официальное прощание моряка с берегом в отличие от эмоционального «последнего прости». С этой минуты моряк оторвался от суши, оставшейся за кормой его корабля. Для моряка это – событие личной жизни.

Джозеф Конрад

Если завтра в поход, будь сегодня к походу готов!

Мы готовы. И мы сегодня выходим в открытое море, в суровый и дальний поход. Так поётся и так будет, а пока идём каналом, и Фокич, не стоя на банкетке, а взгромоздившись на рулевую тумбу, вращает штурвал ногами, обутыми в стоптанные кирзачи с голяшками, подвёрнутыми чуть ли не до пяток. Мачты и снасти загораживают видимость. Что делается за бушпритом? Куда рулить? Вот и забрался повыше, ухватившись за гик, и, надо сказать, такой обезьяний способ освободил вахтенного помощника и капитана от постоянных окриков типа: «Влево не ходить! Вправо не ходить! Два градуса лево! Три градуса право! Одерживай!»

За Балтийском вырвались на оперативный простор, но заштилели. Флаг-капитан Чудов, не желая жечь попусту солярку, дал команду и обе баркентины встали на якорь за приёмным буем. Курсанты занялись учёбой, то есть, парусными авралами и всеми видами действий по «тревогам», которые понадобятся в реальной обстановке. Мы для начала устроили шлюпочные гонки, которые первым закончила команда Вахтина. Вторым финишировал Фокич. Медведь оказался последним.

Штурман Попов, оглядев «своего» Фокича, который вразумлял курсачей, крепивших вельбот на киль-блоках, сказал мне с усмешкой:

– Взгляни на это чучело! Как гений чистой красоты. Так и будет щеголять в замурзанных чунях и драной кацавейке. Он, Миша, из тех, про кого сказано: «Десять лет на флоте и всё на кливер-шкоте». Верен раз и навсегда обретённым привычкам. На мачту – только до салинга и то по крайней необходимости, а что до обмундировки – сам видишь. Сколько раз говорил ему, переоденься в чистое, но ему хоть кол теши на башке, – со вздохом закончил он.

На палубе тем временем – и довольно оживлённо – шёл обмен мнениями по поводу гонок. Второкурсник Кухарев, старшина третьей вахты и загребной у Медведя, винил в позорном проигрыше именно «черноморского шкипера».

– Орёт, руками машет… только ритм сбивает. Вот и гребли кто в лес, кто по дрова, – изливал он душу окружающим.

– Не переживай, Толя, всё впереди, – утешали его.

– И позади хочется, – не согласился Кухарев. – Взяли бы Миронова за старшину, первыми бы пришли.

Евгений Николаевич Миронов, полный тёзка Евгения Николаевича Попова, преподавал в училище навигацию, а на время той самой «навигации», выпавшей баркентине, стал помощником капитана по учебной части, помпоучем. Мне нравился этот спокойный мужик. Он не вмешивался в наши дела, занимался с курсантами и во всём помогал штурманам, которые и знакомили школяров с практическими основами морских дисциплин.

Минула неделя – задуло, закачало. И как раз в это время появился номерной морагентский танкер ТМ-322, который должен был сопровождать и снабжать баркентины топливом в первой половине пути. Может, Чудов поджидал его? «Тропик» тут же снялся с якоря. Мы последовали его примеру и тотчас сыграли первый настоящий «парусиновый аврал», как его именовали курсанты. Поход начался.

Для меня тот аврал тоже был настоящим. И в итоге Вахтин мог бы по-настоящему угробить боцмана. Всё-таки Толька не зря считался настоящим лоботрясом, на которого не действовали никакие увещевания по поводу нарушения техники безопасности.

Итак, закончился аврал: паруса – загляденье! Ветер ровный. И всё бы ничего, да закусило блок гитова верхнего марселя, тот, что у мачты. Боцман отправил наверх Вахтина. Попререкавшись по обычаю: «А почему всё я да я?!», Толька полез на мачту, а боцман, разгорячённый внушением обормоту, забыл на сей раз проверить, привязал ли тот свайку к поясу, за что и поплатился.

Вахтин ковырял блок, Майгон, стоя под мачтой, подсказывал верхолазу, как сподручнее выковырнуть трос, застрявший между его шкивом и щекой. Толька справился с задачей и… уронил свайку! Если бы Метерс в это время не нагнулся, получил бы по маковке. Вахтин крикнул свою «полундру», когда свайка шмякнулась в поясницу, а боцман, согнувшийся, как перочинный складень, шептал, уткнувшись носом в колени, всё самое, гм, нежное и ласковое, что нашлось в латышском и русском языках, применительно к случившемуся. Господи, думал я, а если бы свайка, наподобие гарпуна, пробила черепушку и застряла в сером веществе?! Подумал, и меня прорвало:

– Там бы тебя, скотину, и повесить! На ноке марса-рея!

По-моему, Вахтин не терзался угрызениями совести. Показал мне язык, но спускаться не спешил. Я тем временем помог Майгону добраться до каюты. Уложив пострадавшего, вышел на полубак, а Толька по-прежнему лежал брюхом на рее и задумчиво созерцал свайку, всё ещё валявшуюся у кофель-планки. «Снял» штрафника с мачты старпом, тоже наговоривший ему так много «ласковых», что нечто подобное, но без тяжких последствий, случилось лишь в конце рейса, когда Вахтин уронил с мачты скобу и молоток. «Горбатого могила исправит», – развёл я руками, а боцман вздохнул: «Вряд ли. Он и там что-нибудь отмочит…»

А пока «горбатым» оставался боцман, и доктор целую неделю ставил ему примочки и компрессы.

А сейчас думаю: дай-ка расскажу.

Конечно, это не решит ни одной проблемы, и, боюсь, после моего рассказа всё останется на своих местах. В конце концов, тексты пишутся не для самоисцеления, а только ради слабой попытки на этом пути.

Харуки Мураками

Я навестил старшину третьей вахты по скучнейшему делу. Помпа (кап-раз Покровский) упросил меня помочь ему с выпуском стенгазеты, а тот вместо агитки услаждал себя чтением Александра Грина и встретил меня декламацией:

– «День проходит быстро на корабле. Он кажется долгим вначале: при восходе солнца над океаном смешиваешь пространство с временем. Когда-то ещё наступит вечер! Однако, не забывая о часах, видишь, что подан обед, а там набегает ночь».

– Толя, мил друг, день на корабле, прав писатель, проходит быстро. И потом, заметь, «Нырок», о котором ты читаешь, идёт себе и никуда не спешит, а пассажиру вольно спать или прохлаждаться в тени парусов. У нас всё расписано по минутам, – принялся я нудить на манер помпы. – А кто будет стенгазетой заниматься? Пушкин?

 

– Я думал, что вы, Михал-Ваныч, романтик, как и положено художнику, а вы…

– Я, старшина, романтик в той степени, какая положена подшкиперу и не более того. А что более того, оставил вместе с Грином на берегу.

– Но…

– Давай без «но»! Тащи сюда редколлегию и приступайте. Я буду вас навещать и консультировать, НО не более того. Разделаемся, ублаготворим Покровского и займёмся своими делами: ты – романтикой учёбы, я – романтикой службы.

Поёрзал старшина, вздохнул и убрал книжку. Ой, как я понимал его! Для такой работёнки нужен особый талант и, главным образом, желание, а у нас, большей частью, она делается из-под кнута. Редколлегию он всё же собрал. Я дал несколько «ценных указаний» и поспешно ретировался. И всё-таки прав Александр Грин: день проходит быстро на «Меридиане». Особенно для курсантов.

Если ночь прошла в беспокойстве и хлопотах, или если она минула спокойно, всё равно ничего не меняется. Регламент дня неизменен: построение на подъём флага и развод на работы, завтрак и приборка, которая по субботам становится «большой» и «мокрой», с мытьём кубриков и рубок, проветриванием постелей и сменой белья раз в декаду, когда наступает банный день. Далее – учёба, вахты и авралы, отчётные журналы за практику и… И прочие «и». Всех не предусмотришь. Перечисленное – общие рамки, всё остальное – сплошные «и». Они и являлись главными ускорителями времени, добавляющими в регламент всё что угодно. К примеру, наряды. Они имели место, «и» провинившиеся чистили картошку для общего котла, драили палубу «и» всякие железки в машинном отделении, вытаскивались из коек в неурочное время для всяких срочных работ.

Боцману вменялось обучение школяров такелажному делу, но он быстро смекнул, что эту обузу можно свалить на меня. Умение вязать узлы, плести маты и прочие умения подобного рода было, на мой взгляд, самым важным умением для первоклашек. Они вместе с немногочисленными второкурсниками учились прокладывать курс на карте, брать секстаном высоту солнца, овладевать другими премудростями штурманской науки, но в конце рейса им предстояло сдавать экзамен на свой первый «диплом», и чтобы получить свидетельство матроса второго класса, им предстояло в первую очередь познать именно азы морской профессии.

Курсанты – не кегли на одно лицо. Одни увиливали от занятий, другие относились к «плетению кружев» честно, но равнодушно, иные с удовольствием пытались повторить своими руками всё, что я им показывал: мусинги, кнопы, «репки», сросты и сплесни. Себе Метерс оставил только ремонт парусов и чехлов, а это – игла, особый напёрсток-гардаман с чашечкой, залитой свинцом, и все виды швов: шнуровочный, двойной круглый шов – и двойной плоский, ёлочка, прямой, боцманский. Овладевшие этим искусством гордо называли себя «сшиварями».

Официальщины с курсачами я не разводил, но и не мямлил. Требовал выполнения любого задания. Наряды давал лишь в крайнем случае, помня, что комсостав и его низшее звено, боцман, пользовались этой своей прерогативой весьма щедро. У боцмана имелась амбарная книга, озаглавленная «Поощрения и наказания», где наряды, выговоры и благодарности были расписаны по графам, суммировались в конце рейса, а сумма того или другого находила итог в характеристике школяра, выдаваемой капитаном.

Было и такое, что некоторые малолетки плакались мне в жилетку. Юрочка Морозов, совершеннейший птенчик, оказавшийся истопником в банный день, был послан Медведем в машину: «Скажи Винцевичу, пусть добавит пару!» Стармех принял эстафету нашего дуролома и заставил мальчишку крутить какие-то вентили. «Покупка», конечно, раскрылась – над Юрочкой посмеялись. Я его утешил и призвал к осторожности: мол, то ли ещё бывает, так что будь осмотрителен. Однако и следующий вахтенный кочегар Самарский был отправлен «черноморским шкипером» за «компрессией» по тому же адресу к третьему механику Женьке Романовскому. Этот ответил гонцу, что «компрессия, увы, закончилась – приходи через неделю, когда подкопим». И снова мне пришлось вытирать слёзы. На сей раз этим я не ограничился. Дал Самарскому ведро с энным количеством хлорки.

– Плесни воды, разведи чуть жиже сметаны и сунь «компрессию» Медведю. Пару достаточно, так что она живо прочистит мозги шутнику, – посоветовал я.

Медведь выскочил из бани, как ошпаренный, но больше всех веселились не курсанты – стармех. Ранкайтис, как истинный художник, лишённый зависти, любил, когда розыгрыш получал неожиданный оборот, продолженный потерпевшей стороной и заканчивался поражением того, кто его начинал. Я тоже радовался, но для меня тот банный день закончился втыком от капитана. Не за идею с хлоркой. Перед выходом в море я купил-таки у Мишани старенькую «Яузу» и теперь, воодушевлённый победой над шутниками, решил опробовать маг и угостить курсантов Вилькиными песнями. Недолго музыка играла. Появился дежурный и сказал, что капитан просит подшкипера прибыть в кают-компанию.

Букин сидел в обществе помполита Покровского и помпоуча Миронова.

– Гараев, чтобы мы больше не слышали этого безобразия! – заявил кеп.

– Но почему?! – удивился я. – Нормальные песни. Бунин, Киплинг, орденоносный поэт Михаил Голодный. Все – классики поэзии.

– А частушки? – вмешался Покровский. – «Вышел Ванька на крыльцо почесать своё яйцо»…

И, как на зло, на палубе кто-то продолжил: «…сунул руку – нет яйца! Мать моя владычица!»

– А это, а это, – заторопился кеп. – Это вот… «Сколько раз к тебе я лазил под твою пухову шаль: «Дорогая, дай пошарю!» «Дорогой, пошарь, пошарь!»

– Чистая порнография! – упрекнул меня помпа.

– Всё, не будем дискутировать, – подвёл черту капитан. – Подобная «классика» неуместна на учебном судне.

– Умолкли звуки чудных песен, не раздаваться им опять… – вздохнул я, отступая к двери. – Приют певца – корапь учебный, и на устах его печать.

– Ты мне ещё поостри! – рявкнул кеп, а за иллюминатором те же певцы, Струков и Гришкевич, тоже вынесли приговор: «Сколько волка не учи, он в лес опять: к высшей мере, без кассаций – расстрелять!»

– И вот последствия! – скривился Покровский. – И это классика?!

Не заяви он это, я бы не пришёл к нему вечером того же дня с томиком стихов Михаила Голодного.

– Н-да, казус… – пробормотал кап-раз, взглянув на титульный лист. – Издательство… Действительно, «Советский писатель», гм… Библиотека поэта, основана Максимом Горьким… Всё так, Гараев, но слушать ИМ такое ещё рано. И непедагогично.

Магнитофон я больше не включал, несмотря на ИХ просьбы, и тогда курсачи стали резвиться по вечерам, исполняя наследие классиков на полубаке в сопровождении гитары. Песням Гонта требовалась только она, но у курсантов имелись и свои песни. Когда они заводили их, оркестр школяров (аккордеон, труба и барабан) выступал в полном составе.

Но я забежал вперёд: мы ещё не добрались до Зунда, а мысли оказались уже в Атлантике, под солнцем юга. Пока шли Балтикой, другие песни звучали во мне и в каждом из нас под аккомпанемент ветра и волн.

Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала. Струи пены стекали по его склону. Он был изображён в последнем моменте взлёта. Корабль шёл прямо на зрителя. Высоко поднявшийся бушприт заслонял основания мачт.

Александр Грин

Занявшись сочинительством, я стал искать в книгах ответы на вопросы, которые раньше никогда не возникали. Многие строчки находили привязку к новому занятию в виде эпиграфов, которыми стал снабжать каждую главу. Читатель уже убедился в этом. Вот и Грин с его «Алыми парусами» появился не случайно и не только потому, что напомнил о Кухареве и наших мытарствах со стенной печатью: «У каждого человека – не часто, не искусственно, но само собой, и только в день очень хороший среди других просто хороших дней – наступает потребность оглянуться, даже побыть тем, каким был когда-то». Я, садясь за рабочий стол, постоянно оглядывался назад (ей-ей, возникла потребность!), и дни мои были хорошими, но очень хорошим стал тот, когда приехал сын, чтобы известить родителя о том, что пора на время убрать пишмашинку и взяться за кисти. Он привёз мне заказ на марину по мотивам повести Грина «Алые паруса»: требовалось воплотить на холсте подобие той картины, которую юный Грэй увидел в библиотеке родового замка.