Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– Ещё как! Я бы… я бы… Эх, и я бы с вами весной!

– В какие части собираются забрить?

– Сказали, на флот.

– Вернёшься и, как Москаль, придёшь на «Меридиан». Если не передумаешь к тому времени.

– Не передумаю! – заверил пацан и даже заёрзал на кофель-планке.

– Счастливой ночи и вахты, Сашок, – пожелал я и отправился в кубрик.

Всякий ветер морской, и всякий город, хотя бы самый континентальный, в часы ветра – приморский.

«Пахнет морем» нет, но: дует морем, запах мы прикладываем.

И пустынный – морской, и степной – морской. Ибо за каждой степью и за каждой пустыней – море, за-пустыня, за-степь. —

Ибо море здесь как единица меры (безмерности). Каждая уличка, где дует, портовая. Ветер море носит с собой, привносит.

Ветер без моря больше море, чем море без ветра.

Марина Цветаева

На берегу, под напором ветра, стонали сосны.

В такие часы озеро говорило со мной, как настоящая Балтика, голосом штормового восточного ветра, скрипом высоких стволов и шумом вершин, ветви которых сжимались и разжимались, словно пальцы.

Я представлял, как пенные валы с грохотом накатываются на берег, бурлят в камнях, а подруга вздыхала и поглядывала в окно, за которым, во саду ли, в огороде, раскачивались почти уже могучие лиственницы, тщетно пытаясь загородить собою ёлку и пихту, что вздрагивали и заламывали лапы, будто и вправду молили о защите.

 
Я извитое раковины тело
Беру и ухом приникаю к устью,
Чтоб вновь услышать, как она запела,
В душе внезапно отозвавшись грустью.
 
 
Шумит прибоя неустанный голос,
Как будто что-то объяснить мне хочет,
Как будто некто в этом чреве полом
Поёт ли? Плачет? Или же хохочет?
 
 
Я ж слышу рокот дальнего прибоя,
Чего-то жду, и, может быть, надеюсь…
А он гремит без пауз и без сбоев,
И этот ритм моей душой владеет.
 

Владеет, Профессор, владеет до сих пор. Для этого не надо приникать ухом к раковине, для этого достаточно шума сосен и ветра с востока, думаю я, шуруя в печи и вороша алую груду угольев, ещё лижущую кочергу язычками голубого пламени («Вебстер улыбнулся, глядя на камин с пылающими дровами. Пережиток пещерной эпохи, анахронизм… Практически никакой пользы, ведь атомное отопление лучше. Зато сколько удовольствия! Перед атомной печью не посидишь, не погрезишь, любуясь языками пламени». Как и перед батареей парового – или водяного? – отопления, хе-хе!..).

 
Давным-давно сказал поэт:
Иных уж нет, а те – далече…
И время бременем на плечи
Кладёт пласты прожитых лет.
 
 
Уже ушли учителя.
И вот – уже друзья уходят,
Но также вертится земля,
И неизменно всё в природе.
 

«И неизменно всё в природе»… Извини, Профессор, за винегрет из твоих стихов, но я тут не причём, их перемешала своей кочергой нынешняя непогода, а если они легли на душу в таком порядке, то какая тебе разница? И потом, знаешь ли, мысленно обращаюсь я и к нему, и к подруге, твои сонеты и нынешний ветер – одно и то же, благо они напомнили зимние ночи в Отрадном, где я оказался однажды не для санаторного отдыха, а для пошлой халтуры, на которую меня сподобил кадровик Запрыбпромразведки, сведший меня для этого с господином (вернее, «товарищем» ещё, по тогдашнему времени) из курортного ведомства, имевшим занятную фамилию Бульонов.

…Работёнка была – не бей лежачего: плакаты по технике безопасности для котельной тамошнего санатория. Меня поселили в отдельном номере небольшого особнячка на берегу моря, и положили вдобавок бесплатный харч. Днём я занимался «живописью», вечером уединялся в своей «каюте» и часто, очень часто, засыпал только под утро, слушая всю ночь музыку шторма, которую исполняли те же инструменты – ветер, сосны и волны Балтики, кидавшиеся на заснеженный берег и покрывшие наледью чёрные камни соседнего мыса. Чего только я не передумал в те ночные часы! И я бы не назвал собрание тех мыслей так же, как назвал Профессор сборник своих стихов: «Жизнь прекрасна, вот и всё…» Повода не было для такого оптимизма. Всё складывалось не по щучьему веленью и тем более не по моему хотенью. Безысходность – вот точное определение тех чувств, которые владели мною тогда.

Тот же благодетель, что подкинул халтуру, сказал, что моя загранвиза повисла в воздухе. У парткомиссии возникли большие сомнения касательно моей кандидатуры. Якобы участковый Города и его околотка, в котором осталась моя семья, со слов досужих кумушек, перемывающих косточки соседей, сидя на скамейке у подъезда, сообщил, что Гараев слишком уж зашибал в последнее время, а это недопустимо для советского моряка-промысловика. Да, будущее было темно, и траурный говор ветра, моря и сосен только усиливал тьму, в которую я погружался каждую ночь.

Сейчас Мини-Балтика рождала лишь отголоски тех чувств и мыслей, но и они, смягчённо-вялые, не вязались с благостным рассуждением Джеймса Джойса, роман которого «Портрет художника в юности» я перечитывал в тот вечер: «Тихая текучая радость, подобно шуму набегающих волн, разлилась в его памяти, и он почувствовал в сердце тихий покой безмолвных блекнущих просторов неба над водной ширью, безмолвие океана и покой ласточек, летающих в сумерках над струящимися водами». Более соответствовали настроению его же слова, сказанные дальше: «Всё зыбко в этой помойной яме, которую мы называем миром».

Пессимизма моим отголоскам добавило и письмецо Бакалавра-и-Кавалера.

«Боцман! Выполняя Ваше повеление, – писал Б-и-К убористым почерком (какое ещё повеление, чёрт возьми?), имею честь доложить: поставщик инфарктов и инсультов для некоего Хемингуэя Ренановича – небезызвестный (есть ещё хорошее слово – «одиозный») В.Э. – тебе его знать необязательно – поначалу вызверился: «Я всё твоё перенёс дословно, и не морочь мне голову!» Покорный слуга Ваш (смиренно): «В.Э., дорогой мой, ужель я сплю? Ущипни меня! Вот текст. Там ни хрена нет, снято даже то, что было в двухколонном тексте!» В.Э., искоса глядя в текст романа, бледнеет: «Гадом буду – переносил! Как получилось?!» Бросается нажимать на кнопки одного компьютера, второго, третьего. Доказательств, что переносил, нет. Бледнеет ещё больше. С тоской смотрит, господин Боцман, на покорного слугу Вашего. Тот, жалея его, вздыхает: «Судьба-с! Ладно, давай без этих ключевых эпизодов. Только обязательно сделай сноску: «печатается с сокращениями». В.Э. (облегчённо): «Это всенепременно, это обязательно». С тем и ушёл я, понурый и несчастный, глотать очередной килограмм валидола… Вот и весь мой отчёт. Обнимаю. Эр.

P.S. Только подумать, что когда-то я научил этого мудака пить сырые яйца, упирая на то, что в жидком виде они – это цыплята табака. В них есть всё, что есть в цыплёнке: клюв, коготки, крылышки и ножки Буша, а главное, не надо обсасывать, обгладывать и пачкаться – разбил скорлупку, посолил, закрыл глаза, проглотил и – никаких забот. И чаевых не надо совать гарсону. Вот теперь всё. Вечно твой и по-прежнему понурый и несчастный, Бакалавр-и-Кавалер.

Р.P.S. Что остаётся несчастному? Изволь:

 
И где-нибудь в углу чулана, под замком,
Годами пролежать бесформенным тюком.
И видеть, как тебе всю душу исчернили
Налёты плесени и липковатой гнили.
 

Вот теперь всё окончательно и бесповоротно. Эр.»

Если так обошлись с мэтром, то на какую долю обрекут меня, когда сунусь со своими «столбами» к тому же В.Э.?! И хотя я зашёл слишком далеко (уже наступила третья или четвёртая «болдинская осень»! ), стоит ли продолжать эту канитель?! Ведь неизвестно будет ли принята рукопись, а если и будет, то «одиозный» редактор даже не поинтересуется моим мнением, просто возьмёт и выбросит всё, что сочтёт нужным, и, быть может, даже не захочет встретиться и поговорить. И вполне возможно, что не получу распечаток текста для авторской корректуры. Ведь я червяк в сравненье с ним, с его сиятельством самим!

А Командор твердит: «Твори, выдумывай, пробуй!» Бакалавр уже не так настойчив – своих забот полон рот, но и он напоминает время от времени. Им, акулам пера, хорошо рассуждать, а тут хоть пропади от сомнений. Надо сделать передышку и всё хорошенько обдумать, благо на носу уборка урожая. Разделаюсь с огородом и сделаю резюме. К тому времени подруга снова отчалит к своим старичкам, а я… Я, как ни крути, видимо, потащу дальше свой воз со «столбами», водружу на черепушку монашеский клобук и «правдивые сказанья» начертаю.

Так всё и вышло.

Ветра перестали дуть, прекратились и начавшиеся дожди. С огородом разделались в одночасье с помощью городского десанта. Подруга тоже не задержалась. Собралась на железку вместе с детьми, сопроводив минуту расставанья просьбами и увещеваниями быть паинькой и не связываться с Дрискиным.

– Ты понимаешь меня? – спросила любезная, обняв любезного.

И я ответил, поникнув гордой головой:

– Я всё пойму и разумом объемлю, отброшу сны, увижу наяву, кто здесь топтал одну со мною землю, за ней в вечерний сумрак уплыву…

– Тьфу на тебя, балабол!

– И никто не узнает, где могилка моя.

– О, бож-же!

Сей возглас у неё почти всегда – вместо «до свиданья». Ну, да мне не привыкать. У неё одно, у меня – что-то другое завсегда выскакивает само собой, но – любя. Уж так повелось, что это стиль нашей жизни и общения.

Подруга уехала, а вскоре задули «бравые норд-весты». Они трепали жёлтое убранство лиственниц. Я слушал тревожный шорох полуобнажённых ветвей и не знал, на что решиться: то ли продолжать движение вдоль «верстовых столбов», то ли прекратить с ними творческое содружество. Как-то присел к столу, отстукал страничку, но, увы, у пишмашинки тут же отвалились две самые ходовые буквицы. Правда, и помощь тут же явилась. Сначала Умелец притащил от друга ненужный тому аппарат, и почти следом за ним Телохранитель привёз из города плоскую, как блин, портативную машинку югославского производства. Казалось бы, статус кво восстановлен, однако на меня нашло другое. Захотелось до снега собрать в кучу ботву, стебли цветов, кабачковые лианы, обрезки малинника и прочая, и прочая, и прочая.

 

За этим хозяйственным занятием застал меня рёв клаксона. Господи, «вас баюкает в мягкой качели голубая „Испано-Сюиза“»?! Надо уходить в подполье!

Не успел!

Над забором появилась раскормленная физиономия Прохорова мажордома Сёмки. В вечерних сумерках она светилась, как «томная луна, как пленная царевна», вот только её ухмылка была безальтернативной и наглой, хотя голос лакея почему-то снизился до конспиративного шёпота.

– Громче кукарекай, петух! – крикнул я, сообразив, что он боится выхода на сцену моей подруги. – Жена уехала!

– Мишка, включай все передачи и вали к нам! – рявкнул лакей и ландскнехт владельца сортиров и продавца унитазов. – Прохор Прохорыч приглашает на этот… – Он запнулся, но всё-таки вспомнил: – На этот… ага, на файф-о-клок.

– Передай хозяину, что я сменил амплуа: будет Мишка жить красиво, будет живопись любить, и не водку, и не пиво – только воду будет пить! И потом я роман пишу, понял? Скажи Прохору, если он согласен спонсировать его издание, то готов вернуться к винопитию на его условиях.

Сёмка свалился с забора на суверенную территорию бизнесмена, но вскоре явился снова с обнадёживающей вестью:

– Он грит, пусть Михаил непременно явится. Мол, если у него есть тема, то можно обсудить. Он… это, он предвидел, что ты снова захочешь его ободрать.

Прости, читатель, но я огласил своё согласие в виде нецензурной лексики, что привело ландскнехта в тихий восторг.

– Скажи Прохору, – добавил я уже спокойно, – щас напялю смокинг и явлюсь на свиданье, только без опозданья мечи на стол, всё что напи… парил, ясно?

«Жребий брошен, – сказал я себе, вступая в цитадель. – Чему быть хочу, то вряд ли сбудется, но почву прощупать надо: вдруг раскошелится?»

Впрочем, меня скорее всего поджидала другая вероятность, вероятность надраться, как это бывало прежде. По поводу выпивки Прохор не жлобствовал: сам пил и пить давал другим. Не зря ж он любил повторять: «Было бы желание, а бутылка найдётся». Поднимаясь в апартамент, я утешал себя тем, что при любом раскладе вернусь к себе с гостинцами для собак – чем бы ни закончилось заседание рыцарей круглого стола.

Господин Дрискин был трезв и утомлён, но, тем не менее, благодушен, и это говорило за то, что сортирные дела олигарха идут в гору или, по крайней мере, не топчутся на месте. А что до утомления на челе…

– Столько дел, проблем, столько хлопот! – будто отвечая на мои мысли, пожаловался Прохор Прохорыч, приглашая меня жестом в кресло напротив. – Иной раз, Миша, завидую тебе. Птичка божия не знает ни заботы, ни труда, торопливо не свивает… Как там дальше, не помнишь?

– Что-то насчёт гнёзд, которых ты, Прохор, орёл мой сизокрылый, успел наворотить вокруг цитадели. Поди, не успеваешь стричь купоны с ренты? – ответил и занял позицию тет-а-тет.

Прохор отмахнулся, давая понять, что рента – это мелочи жизни, а не его основного бизнеса, которому нет равных по социальной значимости в круговерти мегаполиса. Сёма тем временем заканчивал сервировку стола, а я продолжал ёрничать:

– Зачем тебе бизнес? Пора отдохнуть на пенсии. Стриг бы себе купоны и – «ноу проблем». Сидел бы в цитадели и пускал шептунов.

– А подь ты на, советчик! – слегка надулся он, но, видимо, здесь, вдали от шума городского, заботы действительно отпустили его на волю, – чело господина Дрискина распрямилось, избавилось от половины морщин и озарилось улыбкой предвкушения: – Давай-ка, сосед, пригубим с устатку, а после ты обнародуешь свою тему.

С устатку мы пригубили чуть ли не по ковшу. Хрустальные ёмкости, поставленные мажордомом очевидно в согласии с установкой барина на сегодняшний вечер, могли удовлетворить аппетит даже циклопа Полифема. Мне же хватило бы и половины, чтобы ощутить невесомость, и я её получил, поэтому легко, без знаков препинания, изложил «тему» и даже снабдил её ссылками на визави, жизнь которого и славные деяния на ниве благотворительности найдут отражение на страницах «романа века».

– Вот распишу тебя, какой ты хороший да пригожий, что ты непременно оближешь пальчики и не пожалеешь фунтов стерлингов на издание моих трудов, – закончил я.

– Трудов? – Он приподнял бровь. – И много их будет?

– Согласно творческому замыслу, роман поместится в трёх-четырёх томах in quarto. На худой конец, можно in octavo.

– Ин, говоришь? А ИНфаркт тебя не хватит? Ты мне мозги не пудри, говори по-человечески! – буркнул спонсор (ежели Прохор состоится как таковой), хмурясь и наполняя фужеры.

– Инфаркт, Прохор Прохорыч, хватил бы тебя, предложи я издать свои книжки in folio. Слышал такое слово – фолиант? – сообщил я, уже понимая, что из моей «темы» ни хрена не получится, ибо на чело утёса-великана успела набежать тучка, которая намеревалась заночевать на нём без намерения пролиться дождём банкнот.

И я, увы, не ошибся.

– А ты представляешь, Мишенька, сколько ЭТО стоит? Не фолиант, понятно – я знаком с этим словом, – простая обычная книжка. Говорю тебе со знанием дела, так как ко мне уже подъезжали с подобным предложением авторы вроде тебя. Авторы-деляги.

– Я не деляга, – обиделся я. Вернее, сделал вид, что обиделся. – Я честный труженик.

– Знааааем вас! – пропел Прохор Прохорыч. – Главное, тоже на трёхтомник целились. Я и спроси: а вы, господа хорошие, уже скалькулировали расходы? Потупились, замялись, но цифру назвали. Я чуть в обморок не хлопнулся. Ещё б чуток – инфаркт! Четыреста тыщ за каждый том! Не слабо? Не слабо, потому что знаю я эту механику. Улита едет, когда-то будет, а когда доедет, там уже полмильёна набежит, а то и весь мильён накапает. Ведь издатели тоже не лыком шиты. Им важен навар, им насрать на то, что ты накарябал!

– Считай, что вопрос снят с повестки дня.

– То-то… Ведь с меня… – есть субчики! – уже стрясли как-то энную сумму зелени на издательские расходы перед выборáми в думу. Наобещали кучу благ и позволений, а сами сели в лужу. С кого теперь взыщешь потери?!

– Не кипятись, Прохор Прохорыч, я же сказал, что избавляю тебя от инфаркта, либо инсульта.

– Но и ты меня пойми, что в бизнесе важен принцип, а не трали-вали направо и налево. Твёрдость нужна и понимание конъюнктуры рынка. Я почему выбрал сортиры и унитазы?

– Да понимаю я! Хватит! – взмолился я. – Понимаю, что сортиры вечны и непреходящи, а книжки годятся только для подтирки.

– Не утрируй! Я – за книжку, источник знаний полезных, нужных, необходимых в наш и без того слишком просвещённый век по части соплей и прочей попсы. Я тебе больше скажу. Возьми мою внучку. Ей ничего не надо, кроме телевизора. Смотрит те каналы, где пищат и вертят задом голые шлюхи. Работать она не желает. Считает, что коли дед что-то заработал, то ей всё должно быть преподнесено на блюдечке. И цель у неё одна – подцепить мильонщика и свалить в Штаты, потому что Россия для неё ещё не оцивилизована и слишком грязна.

– А когда-то Бунчиков пел: «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна!» – вздохнул я.

– Во-во! «Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна». Теперь она всем понадобилась! А чёрта ли в ней? Надо на своей бурьян выдёргивать. У меня денег достаточно, но я и у турок не был, и Канары не посещал. А этой шмакодявке Штаты потребовались. И ведь не слушает деда. Я, вишь ли, при капитале и выживший из ума старикан! Несовременный лох по её понятиям.

– Конечно, лох, – ухмыльнулся я. – Ты хотя и современный капиталист, но с советской начинкой. Дух-то ещё не выветрился. Кстати, о внучке. Ты же говорил как-то, что девчонка учится вполне прилично?

– Вот именно, а для чего? – поуспокоился он и кивнул на вторую бутыль: – Сверни ей шею.

– Бу сделано, барин!

И пока я священнодействовал, господин Дрискин, размякший от выпитого и съеденного, принялся за поучения.

– Ты, Михаил, зря мараешь бумагу. Ну, что ты можешь насочинять полезного, сидя в этой дыре, где алкаш на алкаше и алкашом погоняет? Ты мне давеча рассказывал, что институт бросил, в моря ударился, а для чего? Ты в будущее не заглядывал, не углядел перспективы. Меня в Диксон занесла служба, а тебя – какая холера?! Я в Заполярье хотя бы общался с разными людьми, я там, Мишенька, поднабрался много чего полезного…

– Главное, женился выгодно…

– Да! Но – по любви, а сейчас тесть – мой тяжкий крест, но не о нём речь, а о тебе. Брось ты это занятие. Если кисточкой заработать не можешь, то пером и подавно.

– Значит, меценатство чуждо вашей натуре, Прохор Прохорыч? – прервал я его прописи, чуждые мне, как говорится, по существу.

– А я не меценатствовал, покупая у тебя всё это?! – воскликнул он, окидывая взглядом стены и подкрепляя взгляд широким взмахом рук. – Что ЭТО, по-твоему? Как ЭТО называется? И заметь, зеленью платил, не деревянными!

– Меценатство в пользу бедных, – пробормотал я. – Подачка на паперти, чтобы штаны не свалились. Впрочем, спасибо. Ты меня крепко поддержал в ту пору.

– То-то!

– А ты возьми и покажи нынче широту натуры.

– Хрен тебе, Мишенька! Ты знаешь, во сколько мне один Сёмка обходится?! – завопил он. – А этот дом? А у меня ни шофера, ни охранника в городе. Того и гляди пристрелят в моём же сортире!

– А ты по большой нужде пользуйся домашним унитазом.

Прохор Прохорыч не успел ответить. Вошёл Сёма с охапкой мелко наколотых сухих поленьев. Глянув на хозяина – не будет ли каких распоряжений, и не получив их, растопил камин, подождал, пока дрова не разгорелись по-настоящему, добавил ещё пищи жарко полыхавшему «шалашику» и удалился. Я молчал, Прохор, тоже молча, уставился на оранжевые всполохи («Они долго смотрели молча, только огонь потрескивал, да осенний ветер о чём-то хмуро шептался с деревьями за окном»… Всё так, хе-хе, – литература врывается в жизнь… так сказать, эстетическое отношение искусства к действительности! А ведь впервые вижу у него зажжённый камин… Прохор не запалил его даже в ту новогоднюю ночь… оно и понятно – гости пьянка, «жакузи, жакузи – светлого мая привет»… ещё бы пожар устроили) и, право, я впервые видел на его лице какое-то по-настоящему горестное выражение. Ей-богу, даже стало жалко его, раба денег.

– Твоё писательство, Миша, ещё на воде вилами писано. Кто ты есть в этом плане? Ноль. Выброшу на тебя мильон, а потом в меня же будут плевать: зачем издал эту бездарь?

– Я тут на днях шёл мимо твоей крепости и увидел чайку на дороге. Как она попала сюда? Елозит в песке, бьёт крыльями, а взлететь не может. И пацаны рядом крутятся, палкой её норовят шибануть половчее. Шуганул я мальцов, самому настырному дал поджопника, а птицу сунул под куртку и – на озеро. Опустил на воду у водокачки – поплыла. Так и не взлетела. Плыла по прямой, пока не скрылась из глаз. Как думаешь, жива или сгинула? – спросил, не зная, зачем, к чему вдруг вспомнилась эта история.

– Ты, получается, чайка, а я, выходит, хочу тебя палкой зае… ить?! – сверкнул он глазами, эдак вот повернув мой рассказ. И ведь правильно понял, чёрт возьми, хотя у меня на уме было что-то совсем другое, что-то расплывчатое, связанное с ветром, гудевшим в трубе камина, с одиночеством и беспомощностью. А ещё мне хотелось вернуться к моим собакам, которые сейчас наверняка распластались во дворе, уставив морды к воротам в ожидании беспутного хозяина.

Так ведь и засиделись порядком! Я повернул к часам, золочёной бабе на камине, отяжелевшую голову: ого, пора отваливать. И Прохор Прохорыч уже клевал носом.

– Ты, Михайла, не обижайся… – Он еле ворочал языком. – Деньги счёт любят.

– А цыплят по осени считают, – ответил ему и поднялся на обмякших ногах.

– Ух-ходишь? Я тебя щас коньяком спонсирую, а Сёмка проводит, чтоб, значит, блин… не отобрали.

Сёма доставил меня к воротам, дождался, когда я включу свет, вручил два пакета и ушёл, когда я звякнул задвижкой и, погасив светильник, ушёл в избу.

Насчёт собачек я не ошибся – заждались! Юркнули за мной в распахнутую дверь, и я щедро оделил их, высыпав в миски всё содержимое пакета. После этого силы оставили меня. Добравшись до койки, мешком свалился на постель, впервые ощутив приступ морской болезни. И то верно – штормила Балтика, ох как она штормила! И как злобно и неистово гудел ветер, громыхая на крыше двора оторванным листом железа! Нет, не железо это… то рвутся мáрсели, как рвались они вслед за фоком, когда мы уходили от Вентспилса в Рижский залив, так и не добравшись до Клайпеды… ленты, клочья на реях и обезумевший грота-трисель, сваливший Фокича с его курсачами… и что-то было ещё… а, вырванные с мясом риф-сезни на бизани и…

 

…Что это? Дрискин на «Меридиане»?! Это было невыносимо! Ну, пусть бы он качал насосом в гальюне воду в расходный бак для смыва дерьма, так нет же! Командует и распоряжается – оттого и паруса летят по швам! А в общем, ничего странного. У нас завсегда так, что на мостике обязательно бездарь…

Обрывки этого сна вспомнились утром, когда я, продрав глаза, отхлебнул из горла коньячной бутылки. Глоток прочистил мозги: «А что если Дрискин прав? Может, на самом деле сунуть в угол пишмашинку и выскоблить с палитры засохшие краски?» Второй глоток дал мыслям обратный ход: «Нет уж, братец, так нельзя – столько труда потрачено, столько бумаги испорчено! Взялся за гуж, не говори, что не дюж. „Меридиан“, возможно, успел сгнить в Клайпеде, так пусть же останется хоть какая память о нём хотя бы для сыновей, когда ты и сам сгниёшь в уютной ямке».

Прямо передо мной, левым бортом к стенке канала, стоит парусник. Он сразу же кажется мне почему-то лучше, чем тот другой, что стоит немного дальше, хотя, как я потом убедился, они были одинаковы. На борту парусника чёткая белая надпись: «Коралл».

Борис Шанько

Ту, первую, книгу капитана Шанько «Под парусами через два океана», что читал на кухне у людоеда Липунова, я отдал Командору, так как добыл у букиниста не такой, истрёпанный временем, а почти новый экземпляр, даром, что он был издан тоже в пятьдесят четвёртом году. Оказавшись на баркентине, я перечитал её как бы совсем другими, свежими, что ли, глазами.

«Коралл» был четвёртым в серии парусников, начатой финнами для СССР сразу после войны. Ведь он и однотипный «Кальмар» пустились в трудное плаванье из Лиепаи на Дальний Восток аж в сорок седьмом. Обе шхуны имели бермудское парусное вооружение (Шанько называл «Коралл» исландской шхуной из-за наличия на фок-мачте дополнительного паруса брифока, который крепился к рею), так что их внешний вид весьма отличался от баркентин.

Я сразу вспомнил о книге, когда, ещё до завтрака, прибежал трусцой в Краснофлотский переулок и обнаружил у подъезда голодного кота. Сестра Фреда уехала, возможно, после моего ухода, но завтрак Великому Моурави был приготовлен. Пока он уплетал свой breakfast, я собрал кой-какие вещи и не забыл захватить книгу, так как в памяти всплыла и другая деталь: когда мы передавали мартышек на «Владивосток» у берегов Африки, я от кого-то узнал, что капитаном плавбазы был именно Шанько. Но который из двух братьев? «Мой» Шанько капитанил на логгере в Мурманске, а здешний, наверное, был тем, который командовал «Кораллом». Ну да, о чём-то подобном упоминал Женька Пискорж, обменявший у капитана чучело лангуста на бутылец спирта.

Тольку Вахтина я нагнал у проходной, а за ней маячила спина Москаля. Боцман, Медведь и пацан Сашка уже чаёвничали в матросском салоне. Медведь был не в духе, а его левое ухо напоминало багровый пельмень.

– Никак сожительница приварила кастрюлей за то, что шкодишь на стороне? – спросил Москаль, тоже узревший солидный фонарь.

Назревала новая ссора, но её прервало появление старпома. Он был доволен, что вчера мы управились со снастями и спросил боцмана, сумеем ли за день опустить реи.

– Со всеми вряд ли управимся, – ответил тот. – Ведь ещё паруса не срезаны.

– Ладненько, сколько успеете, но к концу недели – обязательно. Вместе со стеньгами, – сказал Минин. – В понедельник приедут курсанты выгружать балласт, так что имей в виду. Дочаёвничаете – и начинайте.

Начали после короткого перекура.

Всё-то мне было внове, а потому вызывало особый интерес. Механика спуска тяжёлых металлических труб была для неофита тёмным лесом, а мне хотелось как можно скорее освоиться на баркентине, стать «своим» человеком, которого не будут тыкать носом в каждую мелочь. Я, понятное дело, ни на что не претендовал и ни во что не вмешивался, но когда боцман, чуток подумав, предложил мне присоединиться к Вахтину, которому поручил поднять и закрепить на фор-бом-брам-стеньге тяжёленький и громоздкий канифас-блок, согласился без раздумий, оценив доверие латыша.

Блок мы подняли и закрепили у флагштока, пропустили через него крепкий пеньковый фал и начали срезать паруса. Спускали их, обвязав этим фалом. Оставшиеся на палубе принимали тяжёлые кули, сворачивали должным образом и уносили в салон кормового курсантского кубрика. Когда разделались с последним парусом – а это был фок, весивший два центнера – боцман объявил перерыв на обед. Откушав, принялись за реи, опять же начав с самого верхнего и самого лёгкого бом-брам-рея.

Техника спуска их повторяла спуск парусов с той лишь разницей, что пеньковый фал заменили на стальной трос, да пришлось повозиться с бейфутами, чтобы отсоединить реи от мачты, у основания которой, на фор-рубке, боцман подсоединил скобой к палубному обуху второй канифас. Через него был пропущен ходовой конец фала, шедший на турачку брашпиля. Медведь и Фокич, Москаль и Сашка заняли места у левого и правого рóзмаха, то есть рукоятей, которыми якорь выбирается или отдаётся вручную, Метерс набросил на турачку несколько шлагов фала и, отдав команду «Поехали!», крикнул нам, чтобы мы отжимали рей от мачты. Моряки навалились на рóзмахи, те начали вращать вал брашпиля, отсоединённый от «звёздочки», а боцман, задрав голову, потравливал конец через турачку – рей медленно пополз вниз.

С верхними реями справились быстро, а когда добрались до нижних, самых тяжёлых, на причале появился не только капитан, старпом и вахтенный помощник Мостыкин, но стармех Ранкайтис, что для всех нас означало: «надо держать ухо востро».

Верхний канифас-блок пришлось перевесить и закрепить ниже, на эзельгофте фор-стеньги, чтобы уменьшить нагрузку на её хрупкий верх. Спуск продолжался по той же несложной схеме, а когда верхний марса-рей лёг на ограждение полубака, нам с Вахтиным пришлось спуститься с мачты на причал. У брашпиля теперь оставались лишь боцман, Москаль и Фокич. Медведь, Сашка и призванный на помощь кок Миша впряглись вместе с нами в оттяжку, чтобы общими усилиями стащить на берег «эту уродину» (Медведь). Впрочем, настоящей «уродиной» оказался тяжеленнейший фока-рей, с которым пришлось повозиться до пота. К этому времени из зрителей оставался один стармех, но и он тут же ушёл, поздравив нас: «С праздником, господа питоны!»

Что ж, пусть с праздником. В шутке тоже есть доля истины. Ведь мы старались, коли вопреки осторожной заявке боцмана успели до ужина спустить все паруса и реи. На «Тропике», правда, управились и с брам-стеньгой, но у Варнело, как сказал Москаль, народ расторопный. Как бы то ни было, а настроение у меня было действительно праздничным. Во-первых, не подкачал, во-вторых, несложный механизм спуска рей многое для меня прояснил. В этой работе главными были две вещи – внимание и точное выполнение порученного тебе. Даже Вахтин, которого все называли раззявой, ни разу не дал пенки, был чёток и собран.

Все вымотались за день, но вымотались всё же не до конца. После ужина Фокич и кок Миша снова превратились в денди и отправились порознь творить личную жизнь в обществе прекрасного пола. Медведь и Вахтин раньше них отчалили по домам. Сашка – вот кто выбился из сил – залёг в койку восстанавливать затраченную энергию для следующего дня. Москаль надел драную шубейку и заступил на вахту. Мало погодя и я отправился в Пещеру проведать кота, которого утром выпустил на волю. Он ещё где-то бродил, но через час явился. Накормив гулёну и прихватив зачем-то этюдник, хотя и знал, что не открою его в ближайшее время, я вернулся на судно.

Москаль курил возле камбуза. Я тоже достал сигарету.

– Художничаешь? – спросил Витька. – Мой тёзка Бокалов раза два появлялся на заводе с таким же ящиком, да вроде ничего и не намазал. Знаешь его?

– Встречался… – Говорить на эту тему не хотелось, а когда Витька снова упомянул расторопных тропиканцев и сказал, что Вадим Владимыч не любит сачков и засонь, я поинтересовался, кто таков этот Вадим Владимыч.

– Ну, ты даёшь! Варнелу знаешь, а об их капитане не слышал?! – удивился Москаль. – Это же их кеп и общий флаг-капитан! Дело знает туго. У них все такие. Старпом Гена Погородний тоже дока, но слишком колючий и воображала. Наш Юра лучше.

– Чем лучше-то? – спросил я.

– Чем-чем… С ним это… теплее.

Пока мы вот эдак болтали, вернулся кок. Сразу прошёл на камбуз и принялся, чавкая и обирая с толстых губ капли соуса, сгребать со сковороды остатки гуляша. Жирный подбородок ходил ходуном. Под ним подрагивали крылья синей «бабочки».