Оборотень

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

А кто там идет за тобой?

Кто?!

Обернись…

Нет. Не оборачивайся. Ты же знаешь. Ты же все знаешь.

***

Дорогие люди, время наше кануло. Что толку о нем говорить? Не вернешь. А вот я, языком своим без костей, его вам – возвращаю. Плохое было время, на части разымалось, разваливалось на глазах. Земля наша пыталась склеить его чем угодно: дыханьем далекого Бога, золотыми нимбами забытых святых, приказной волей и державной силой; везде и всюду неведомую, забытую силу наращивали, вздували незримые мускулы, кричали: глядите! мы становимся крепкими! мы опять становимся славными! мы – герои! мы – возрождаемся! встаем с колен! разгибаем спины и поднимаем головы! – и, да, мы снова вставали с колен и поднимали головы, а может, думала я изумленно, завтра мы снова на колени встанем и шеи согнем? И все это повторяется, повторяется во тьме времен больно и странно? Время распадалось. Не пространство, а время. Время, ржавое, в коросте, на глазах вдруг очищалось, как по молитве, и сияло обновленным, святым золотом, и мироточило, и так же страшно, вдруг, затягивалось свежей пленкой красной ржавчины и ледяной лжи. Люди, что управляли нами, а мы глядели на них с надеждой и тоской, хорошо умели командовать, разделять, властвовать и награждать; они плохо умели вникать в отчаянную печаль и помогать настоящему горю, потому, что слишком много горя валялось везде по нашей земле: под всеми заборами, во всех канавах. Кто-то пировал и жировал, а кто-то плакал, согнувшись в три погибели, на забытой церковной паперти. Впрочем, так было всегда. Я благодарила Бога, что я в моем времени, богатом печалью, не одинока и на паперти милостыньку не прошу; что делаю в жизни то, что люблю. И живу с тем, кого люблю. Это и было подлинное, святое. Мои стихи и моя семья – это и была моя земля, и она не была подвержена распаду и тлению. Мне так казалось.

Пока жива я и моя семья, думала я, жива будет и моя великая земля. Пусть она болеет. Пусть она страдает. Она всегда болела и страдала, ну и что? Мы же на ней выживали. Выживем и сейчас.

А жестокость? Да всегда зубами скрежетала. А злоба? Да всегда за шкирку хватала. А ложь, подлог, подмена истины – фальшивкой? Да всегда пожалуйста! Разве этого не было во все века!

Мир все больше становился обманом, а я бодрилась и хорохорилась, молясь умирающей правде. Сила моей земли, страны моей? Да это же наше искусство! Вот, родную землю топчут ноги родных художников, и я тоже художник! И муж мой – художник! Пусть мы последние художники, наплевать! Рождаем мы боль и красоту, и, как Гойя, свои Капричос, и, как Бетховен, свою Оду к Радости, и, как Гораций, Овидий… Что Гораций, что Овидий? Мы – это мы. Мы – сами по себе! Мы не повторяем никого, и нас повторить нельзя!

Нельзя тебя повторить, Леличка, нельзя, шептал мне муж и улыбался. Нельзя, во веки веков, аминь. А я во все глаза глядела на его новую картину. Она тихо стояла на мольберте. И глядела на меня. Она глядела на меня из тьмы двумя яркими золотыми глазами. Голый стол. Шторы задернуты. На столе два золотых яблока. Они глядят мне в сердце. Не шелохнутся. Катятся из тьмы. Штора прозрачна. За крестовиной окна – призрак. Человек за стеклом закрыл глаза, его лицо искривлено болью. Он голый. В одной холщовой повязке вокруг бедер. Его заносит снег. Его глаза закрыты. Может, он слеп. А яблоки зрячие. Сейчас они скатятся со стола. Я буду их подхватывать, ловить. Прижму к груди. Все. Твой Бог, избичеванный, голый, в крови, молчит в метели за черным крестом окна. Твой Рай окончен.

***

Думать, не надо было думать о волке. А я думала. Я выдыхала слово – а оно, как запах или ветер, немедленно долетало до Ветки, и вот уж она, катая его меж губ и зубов, не выдыхала его ответно, неслышно – орала на весь белый свет! Не думать, об этом не думать, станет худо, надо быть выше, надо плевать на все это с высокой колокольни, – где бы еще такую колокольню найти. Или, может, найти учителя, что научил бы крепко, нагло оскорблять? На железное зло отвечать стальной злобой?

Слушайте, люди, а что такое оскорбление, кто мне объяснит? Где граница между злостью и злобой? Ну да, я сама сейчас догадаюсь. Злость, она временная, она проходит, вспыхнула и погасла, а злоба – та всегда с тобой. Злоба у человека в кожу, в сердце въедается. Многие с ней, наверное, родятся. И так живут. Мучительно это, так жить. Немыслимо.

А ведь живут же.

Злобные. Это про них говорил наш забытый Бог? Ну, что они, которые злобные, они – грешники?

Стать волком! Стать как он! Не дать себя в обиду! У него зубы, и у тебя зубы!

А у тебя, на минуточку, крепче, острее и сильнее! Ты одним смыканием пасти – не только чью-то жалкую глотку, время перегрызешь!

Человек-волк. Волк-человек. Ветка бежит за мной, да кто она такая, твердила я себе, жалкая бабенка, ну, кропает стишки, все мы кропаем стишки, я вон тоже кропаю стишки, и толку? А есть настоящий, сильный волк. Нам всем не чета. Может, это он, Сильный Волк, взял да стал человеком, и оборотился в Ветку, и преследует меня? А она, Ветка, и знать не знает, что Царь-Волк в нее вселился; может, и мучится от этого темно и страшно, ничего не понимая, и мечется по снежному полю жизни, и пытается лапу свою, ой, ногу, в следы всех чужих быстрых лап поставить, уместить!

Ветка, да это ж все чепуха. Птичье чириканье. Даже не думай! У нее пройдет. Она просто заболела, и болезнь пройдет. Она заболела мной, ну и что? Пусть себе болеет! Спадет неистовой злобы жар! И стыдно ей станет!

Все пройдет… пройдет и это…

Настоящий волк, я чувствовала это, там, за деревом, за скалой. За поворотом. Он Высший Человек, который перерос себя, человека, и превратился в Высшего Зверя. Я слышала его рычанье. Оно опьяняло. Если он позовет – за ним пойдут многие. А куда он уведет? На край пропасти?

…вся земля туда рухнет, ой, нет, не надо, прекрати молоть чушь, иди на кухню, тебя зовет муж, дети ждут твоего обеда, вот над смертью твоя победа, и столько в тебе одной бьется сердец, столько душ, и ты на земле свою песню поешь не за страх, не за куш.

Волк, он тоже поет. Он воет будь здоров. На всю землю слыхать. Он – последний зверь? Да, может, и последний. Нет, не последний. У последнего, по Писанию, будет семь голов, и огонь и дым увьется по ветру из семи его пастей. И шкура его будет огненная, красная. Страшно! А пасти-то – волчьи. Это просто у нас в глазах слезы замерцают, сквозь их соленую радугу один волк превратится в семерых волков, а зачем же у него еще и десять рогов? На краю черной пропасти – зверь! Павлуша, возьми с полки ту книжку, да, ту, толстую, старинную, кожаный корешок, золотые оттиснуты буквы, да почитай из нее мне, ну там, в самом конце! В каком конце? В конце мира, Паша. В конце мира.

Там блудница на Звере едет. Крючьями-пальцами ему в красную шерсть вцепилась.

На огне верхом сидит! Скачет и плачет! Зверь-то под ней живой! Жизнь! Жалко!

Господи, Леличка, кого тебе жалко? Это чудовище? Ну брось, все это древние сказки, все на свете это сказки, стихи, это же просто миф, виденье…

Виденье, Паша, это видение… я это вижу…

Да это просто костер горит. А баба прыгает через костер. А тебе чудится – едет на красном волке! Глупости какие!

Жалко… Паша… он живой… он же… дышит… с языка капает слюна… глаза горят… хвост по ветру летит… он царь… да, царь… он – владыка… волк…

Лелька! Я тебе сейчас корвалол накапаю! На тебе же лица нет! У тебя же… сердце…

Паша, что за ним стоит?

За кем, Леля? Что с тобой?

…он царь, а за ним стоит – тьма.

***

Стать таким же, как человек! Таким же – как…

Как кто?

Да кто угодно.

Кто угодно другой: самый красивый, самый умный, самый пламенный, самый… самый…

А не стал никем.

Так волком и остался.

…лучше уж остаться волком, чем стать никем!

Надо быть самим собой. Зачем ты хищник?

А не хочу ягодки собирать, травку жевать. Я – живого мяса хочу! И чтобы оно орало и плакало! Тогда – вкуснее!

…и все же ты поднатужился – и стал человеком. Хоть на миг!

Человечицей. Стихи завыл, запел.

Стихи, это красиво. Это люди умеют.

Так повою. И еще так, и еще вот так. Песня моя слеплена из чужих кровавых кусков! Песня моя – лоскутное одеяло! Только вместо старых лоскутов сшито оно из обрывков чужих судеб, из подхваченных зубами на ходу ошметков чужой боли, чужого счастья; из сочащихся живой кровью заплаток чужой кожи, из чужих стонов и вздохов, одиноко летящих из тьмы.

…Ветка, да ты сама-то можешь песню сложить или не можешь? Свою? И больше ничью!

Могу! Могу! Могу! Мо…

А где же любовь?!

Нынче смеются над ней! Тычут ей пальцем в лицо!

Песня рвется из горла. Далеко летит волчий вой.

Повторяет кого-то несчастного, дальнего. Забытого.

Точь-в-точь, хоть слова и другие.

Травля. Гон. Ольга хочет стать волком. Она – волк, и я – волк! Сойдемся в чистом поле, два волка! А что для этого нужно сделать? Как человеку – в волка оборотиться?

Искусство оборотня велико и страшно. Тебе оно не по зубам! Ты идешь по улице, шатаясь, слезы слепят тебе глаза, ты видишь все хуже. Ты заходишь в чужую открытую дверь, это дверь кафе, тебя обнимает тепло, ты заказываешь чашку кофе, садишься за стол и плачешь. Тебе нужно вина, но вино ты стесняешься заказать: кто-нибудь знакомый увидит, разнесет на весь город: Лелька Еремина в кафешке одна сидит, винцо потягивает, любительница абсента, ну-ну, мы же говорили, этим все кончится, женским алкоголизмом, сначала психушка, потом воровство, у бедняги Волковой хренову тучу стишков сперла и не краснеет, потом вина-коньяки, потом наркота, и вперед, финиш близок. Ты выпиваешь кофе одним глотком, крепко жмуришься, из-под прижмуренных век по щекам ползет стыдное, соленое. Беда – это соль. Сон. Травля! Гон! Сейчас откроется настежь дверь, и медленно, тихо войдет этот проклятый зверь.

Подняться. Бросить монеты на барную стойку. Выбежать. Бежать по-волчьи, закусив губы. У тебя тоже есть зубы. Есть. Есть.

 

Но тебе, как ни старайся, оборотнем не стать.

Для этого надо повернуть время вспять.

И войти зародышем в чужой бабий живот. И родиться ею.

Той, что так пытается стать тобой, злея, косея, на ветру пламенея.

Осведомители появлялись, как грибы после дождя. Они пьянели от слухов. Ольга Михайловна, а вы знаете… Я знаю! Спасибо! Отстаньте. Не отставали. Шли следом и пороли чушь. Слежка! За поворотом ночлежка! Стукачи! Да ведь вы не держали свечи! Что? Не слышу! Громче! Она говорит, пишет и кричит, что я – кто? Дура! Дуреха! Дурица! Курица! Дурища! Головешка с кострища! Что она еще сказала? Ей что, этого мало? Может, сразу прямо так, матерками? Со слезой, с воплями, с носовыми – в пальцах – платками!

Ольга хотела стать волком и сама загрызть Ветку, а стала дурой.

Просто дурой – в Веткиных плетущихся быстро и сумасшедше, как бухарский, на спор, а ну, кто скорее, бабенки, разноцветный ковер, пестрых, птичьих, коровьих и овечьих, воющих и режущих, наспех слепленных, простудных-обветренных, полных грубостей и визга, воплей и бесчинства, бесконечных, бедных, пестрых, рваных стихах.

…просто – дурой. Простодырой.

Где там волк! Он убежал.

А ты, колченогая баба, не смогла побежать по его следу.

Я себе говорила, шептала ночью себе: смеется тот, кто смеется последним. Павел спал, лицом вверх, я просыпалась и глядела в ночи на любимого. Мне повезло. Какие там волки! Со мною мой человек. А я с ним. Надо прижаться покрепче, уснуть. И все. Так все просто.

Так… все… просто…

***

Люди, готовы ли вы слушать дальше мой печальный рассказ? Или вы сами хотите, тут, без меня, в тишине, в молчании, попить вина?.. а может, кофейку?.. Боже мой, у вас есть и кофе… какое чудо, счастье… Неужели – настоящий? Будете заваривать, и мне чашечку налейте. Я вам буду очень благодарна. Как важно на свете быть благодарным кому-то. Благодарность – это память. Все остальное – пепел. Все сгорит. И мы с вами. Где сейчас Ветка, спрашиваете?.. о, погодите, не спрашивайте… это слишком страшно, больно… она бы сама к вам сюда пришла, если бы вы ее пригласили. Но вы нашли меня, вынули из тайника, и вот я здесь. И слушайте, ибо даны уши, чтобы слышать. Чтобы слышать правду. С правдой на груди легче умирать.

Я вплывала в призрачную Сеть и отчаянно билась в ней. Но глаза мои еще не слепые были, не рыбьи, не затянутые белыми бельмами, еще – видели это.

…ах, хорошие деньги взяла ты, подруга, за горе мое! Я тону – чтоб тонула я, сколько тебе заплатили?! Ты, продажная торжница, грязью белье-шелковье все испачкано, будто собакой копалась в могиле! Ну, руками ты, граблями, деньги греби к животу! А Блаженной смени на Шалаву, на Шлюху ты имя! Пусть счета твои пухнут! Зато у меня на счету – вихри-звезды Вселенной, и что дуре-мне делать с ними! Видишь, дохлая ты! Кто же клюнет на падаль, на труп! Я живая! Побрызгать, забрызгать водою живою зенки мертвые, синь червяков этих, губ?! Ты меня предала – зомби, корчись над золотом, воя!..

…Оля, Оля, вы осторожней на поворотах, вы правда организовали во Всемирной Сети платное преследование Виолетты Волковой? Берегитесь, если этому вонючему делу дадут ход, мало не покажется. Кто даст ход? Да сама же Волкова и даст ход! Вы что, Оля, не знаете, что однажды у нее было сразу три суда! Она к судам привычна. Остерегитесь! Она богатая, у нее много денег, не то что у вас, она всех адвокатов скопом купит! И нашенских, и заграничных! Каких пожелаете!

…я богаче, чем ты! Я по крови богачка! Я вся русская, пылкая, ты же вся – нерусь! Не нужна мне твоя золотая подачка! Красоту я ловлю в прапрадедовский невод! Да, краду рыбарей, волгарей, печенегов, диких половцев, всех Пересветов, Ослябей! Нахватала, заимствовала горы снега, рук мужицких объятья, цифирь астролябий! Урвала, ухватила – сдалась ты мне, дура! Рвешь рубаху – а я рву в клочки синь зенита! Над тобой заклекочут прощальные куры, надо мной – соловьи: это я знаменита!

…знаменита, знаменита и бессмертна, Ветка, блин горелый, бессмертная Ветка, шепотом, сотрясаясь от горького смеха, повторяла я. И снова звенел телефон. И снова я с трудом улыбалась: Волкова? новые стихи? обо мне? подлые? оскорбительные? да что вы говорите! Нет, еще не читала. Но прочитаю непременно!

…войн ты не разжигай, ты, княгиня поганая Ольга! Да, поганая! Я не боюсь древнекровного слова! Погань, погань и есть, и тебе уже княжить недолго. Полетишь ты по вольному ветру гнилою половой! Изолгалась! А там полыхает война красномясо! Ты меня опорочила – хочешь войну опорочить?! На костре я сгораю, я гибну в пылающем плясе, так строчи же об этом стишки, плюй слова между прочим! Вот горят твои, Ольга, роскошные княжьи палаты. Выбегаешь во двор, рвешь седые старушечьи косы. Видишь кровь?! Это я тобой, злюка, распята! Лей же, гадина, слезы!

…гадина, да, сидела и лила слезы. У гадины в клетке костей билось живое сердце. Но о живом сердце непонятной гадины мало кто думал. И меньше всего о нем думала Ветка.

А может, люди, наоборот, о нем-то она больше всего и думала? Для волка самый лакомый кус – чужое сердце, что толкается, безумно бьется под ребрами. Растерзать зубами грудную клетку – и вот оно, живое, горячее. Налетай! Рви, грызи!

Алё. Алё. Я слушаю. Это Виолетта? Да, это Ольга. Привет! Опять прости? Да за что – прости? Я ведь уже простила тебя. И не один раз. А сто раз. И опять простить? За эти стихи? Но там же… нигде нет моего имени…

Как же, есть! Есть! Ольга – разве это не имя?! Все же и так догадываются, что это – ты!

А может… это другая Ольга… не я…

Ну, если имя нашего царя не называют, а о нем всячески говорят, все и так догадываются, что он – наш царь!

…мучительша, ты пригвоздила меня к скале! Прометею подобно! Иль нет, ко кресту, и в кровавейшей мгле шепчу я: «Прощаю…» – надгробно! За деньги ты, став палачихой моей, вгоняла мне гвозди в ладони! А кто же заказчик? Он что, из людей?! Он зверь – на границе агоний! Ура, догадалась: продажная тварь ты, Ольга! Портовая шлюшка! Но, Ольга, люблю тебя так же, как встарь, хоть нынче ты стоишь полушку! Тебя за копейку снимает матрос. Ступай же с ним в эту таверну! А я распускаю созвездия кос и больше не нюхаю скверну!

Отовсюду, со всех сторон валились на меня Веткины стихи. Да она сошла с ума, шептала я себе, сколько же она строчит, так много ненависти в рифму, и так много красивых и славных имен, ведь это же графомания чистой воды, это моря, реки, ручьи и лужи стихов, она сама в них скоро потонет, – Русь, Борея, Гондвана, Лемурия, Атлантида, кариатида, град Китеж, Египет, кораллы и пряности, Афанасий Никитин, шалишь, уехал в Париж, Людовики и Хлодвиги, Аттилы и Аларихи, молебны, алые паруса, Ассоль, каменная соль, Америка, Кремль, Донбасс, цыганский пляс, Сирия, Бетховен, Мария Стюарт, колода карт, Владимир Красное Солнышко, ботинок Хрущева, Валентина Терешкова, мать-героиня, халат сатиновый синий, Сибирь, имбирь, осетры, опять костры, костры, костры, на которых опять горит, пылает, сгорает она – мученица – вечная Жанна – одной ей осанна – в огне нету брода – дочь трудового народа! Ты, подложи ты вязанку в огонь! Да святую меня, подлюга, не тронь! Все во мне, звездной, чисто и свято! А грязным катам – приходит расплата!

Мне хотелось зачерпнуть этот словесный борщ расписным половником и щедро, в глубокую миску, налить тому, кто никогда еще никаких стихов в жизни не читал. И пусть хлебает. А я на него погляжу.

Странно, все так странно. Ну, еще, еще погляди на себя со стороны. Отдались от себя. Рассмотри себя. Такая судьба. Ты все та же? Или ты другая? От кого, от чего я – себя – сберегаю?

А может, не беречь… под гусеницы лечь… и пусть переедет танк… отдам странную жизнь – за так…

Господи, моя любовь, да где же ты…

И раздался звонок. Очередной. Там, на другом конце туго натянутого пространства, вспыхивал и гас тоненький голосок, то и дело переходящий в визг. «Олечка! Серебряная моя, яхонтовая! У меня к тебе большая, громадная просто даже, огроменная просьба! Давай встретимся! Ну правда! Надо поговорить!»

И я сказала «да».

И мы встретились. На поминках.

***

На забытой войне в широких южных степях, вы о ней слыхом не слыхивали, друзья, а война эта, жадная волчица, пожрала тогда много безвинных людей, погиб поэт Иван Птица. Наш земляк. Его застрелил снайпер. На годину собрались друзья. Одноклассники, однокурсники, газетчики, знакомые мужики, с которыми табак смолил и водку пил, и мы, писатели-поэты. Родня накрыла столы в заштатном кафе. Принесли и расставили по столам, по белым скатертям, как водится, честь по чести, по-русски, поминальный обед: кислые щи, гречневую кашу с мясом, компот, пироги. Нас рассадили. Воткнули в вазы салфетки. Рядом взвихрился воздух. Ветка Волкова уже тянула к себе стул, ножки стула с визгом процарапывали мраморные плиты.

«Олечка, Олечка, ну вот мы и встретились! Ура! Лапочка! Как ты прекрасно выглядишь, красавица, душенька!» Здесь все прекрасно выглядели: молча сидели, затянутые в черное. Ветка кокетливо поправила на коленях искристую, с люрексом, короткую юбку. Поддернула ладонями, думала, незаметно, а все увидали, обвислые тяжелые груди в нахальном, совсем не поминальном декольте. Пододвинулась ближе ко мне. «Ах, Олечка, я так хотела с тобой поговорить!» Говори, кивнула я и постаралась улыбнуться. Мне это удалось. «Леличка, ну что мы с тобой как два павловских гуся на гусиных боях! Это просто Хиросима какая-то! Нагасаки, блин! А если по-хорошему! А?!» По-хорошему – что, постаралась тихо и спокойно спросить я. И это мне удалось. «Как что! Ну ты же попросила у меня прощенья! А я – у тебя! Давай в знак окончательного примиренья поцелуемся!» Как, зачем, здесь? «Да, здесь! На глазах у всех! В такой день! День памяти нашего друга! Ивана! Он погиб на священной войне! Каждый, там убитый, священен! Иван – герой! И наш поцелуй будет – такой священный знак! Все увидят, что мы любим друг друга! Ну не так, конечно, как ты подумала, ха, ха! Мы же не лесбиянки! Давай!» И не успела я опомниться, как она схватила меня за руку, близко притянула к себе и коснулась намазанными алой помадой губами моего рта.

Мне показалось, рот у меня загорелся. Я отвернулась и незаметно вытерла губы ладонью. Люди за нашим столом замолчали, положили ложки и вилки и молча смотрели на нас. Ветка изломанно, мелко захохотала, на самой высокой ноте, и стекла в окнах задрожали от ее хохота. «Ну вот и ладно! За это надо выпить! Ссора, драка, мир!»

Она подмигнула незнакомому мужчине за столом, он ловко сорвал с водки пробку, серебряная струя, перевиваясь, сначала ударила в Веткину рюмку, потом в мою. Ветка подняла рюмку и хотела было стукнуть ею о мою, да спохватилась, воскликнула: «На поминках не чокаются!» – и, хитро блестя в меня острыми, жгучими глазами, быстро выпила. Я выпила тоже. Водка встала у меня поперек горла. Кашель задушил, как астматичку. Я еле прожевала кусок селедки. Ветка глядела на меня, губы ее лукаво изгибались. В углах глаз вздрагивали лапки морщин. Я сидела слишком близко к ней, и я вдруг увидела, как обреченно испещрено мелкими, тоньше паутины, морщинами ее смеющееся, нарумяненное лицо. Неведомая, жалкая жалость стиснула мне сердце, как зубами. Прокусила. По-волчьи. Я захотела выпить еще водки. Но пить не стала.

Поэты выходили и читали стихи в память убитого Ивана Птицы. Вызвали Ветку. Она выскочила и стала читать, как всегда, зазывно повизгивая на высоких нотах. Я слушала и ничего не понимала. Снаряды, огонь, Антихрист, Христос, Моцарт, соловьи, мишени, архангелы, Верден, Гитлер, камыши, утки, рыбы, рассветы, закаты, Бисмарк, Геббельс, Троя, опять Троя, всегда сгоревшая Троя и троянский конь, коня, дурака, водят за веревочку, снова несчастный Моцарт, его опять отравляет сучий потрох Сальери, бомбежка, Киев, Дрезден, Гамбург, Лондон, кровь Дона, кровь Волги, кровь Амазонки, взорванный аэропорт Токио, Яго и Отелло, Борис и Глеб, Ахилл и Гектор, костер до неба, война до победы, не было всему этому конца, да где же здесь убитый Иван, потрясенно думала я, в этом нечеловечьем стогу земных имен и яростных событий, и чертовы грабли рядом валяются, где тут сокрыт, зарыт бедный, застреленный влет солдат Птица и память о нем? Склонив головы, терпеливо слушали родные. Ветке вежливо похлопали. Вызвали еще поэта. И еще. Вызвали меня. Я прочитала короткое поминальное стихотворенье. Оно было сурово и горько. В нем было очень мало слов.

Поминки закончились. Народ не расходился. Разбросались гости по залу, приютились за неприбранными столами. Беседы, болтовня, байки, и еще выпить охота, и что, мужики, скинемся? Мы сидели с Веткой рядом, за нами чужие мужики поминали Ивана, и все горячей и бессвязней звучали их голоса. Ветка искрила аляповато подкрашенными глазами, передергивала плечами, беззастенчиво поправляла под платьем лямку лифчика. «Ах, Олечка! Поэты такие сволочи! Я вот что-то вспомнила, как мы в Матрешки ездили. Ну, в Матрешки, в усадьбу декабриста Крюкова, ты же знаешь! Ну, там гостиница, поэты, конечно, после концерта надрались… и я с ними немножко выпила, ха-ха! Веселая ночка! Утром садимся в автобус, домой ехать, а я кричу на весь автобус: эй, народ, эге-гей, шофер, заворачивай обратно, я в номере трусы забыла! Так, блин, в чем смех-то, это я не для смеха все орала, я их и правда забыла! А может, поэты, сволочи, своровали! А-ха-ха! Долго ли до греха!» Я не могла смеяться. Мне было не смешно. Ветка поднесла к губам рюмку. Пригубила водку. Вытащила из крокодильей сумочки пачку мятных дамских сигарет и закурила. Положила ногу на ногу, демонстрируя всем круглые голые коленки. «Хорошие, блин, поминки по Ивану получились. На пять с плюсом! Лелька! А знаешь что! Давай и правда любить друг друга! Нет, я не пьяная. И пошла ты в задницу, что косишься так, я не про Лесбос твой! Все вы на нем, на Лесбосе, дуры бабы, помешаны! На древней дури – нынешние дуры! А я просто тебе – про любовь. Ну хватит уже вражды! Давай – любить! Ведь это же так просто, елки!» А как любить, прохрипела я. «Да очень просто любить! Стихи давай друг другу посвящать! Ты – мне, я – тебе! В Сети давай сердечки друг другу ставить! Гулять давай вместе, бродить… выпивать! Коньяк хороший, вино французское, итальянское! А ты – будешь мои стихи в столичные журналы пристраивать! А я – твои вслух читать! Ну, тебя пропагандировать! Рекламировать, короче! А ты – мои читай! За мной не заржавеет! Я проставлюсь! Бутылка шампанского за мной! Да что я, вру я, целый ящик! И вместе наконец-то будем выступать! Ну ведь близнецы мы! Как ты не поймешь до сих пор! Ты из себя глухую-то не корчи! Все ты слышишь, все понимаешь! Ну как? По рукам?!»

 

И Ветка протянула мне маленькую ладошку. Накрашенные ногти поблескивали. Хитрые пальцы подрагивали.

Я глядела на эту руку, что моталась над столом с грязной посудой передо мной.

Я почувствовала себя немытой тарелкой.

А женская, в маникюре, рука превратилась в когтистую лапу.

И серая шерсть густо покрывала костлявое зверье запястье.

***

Помирились, думаете вы? В сотый раз? О люди! Дорогие мои… Я тоже так думала. Тогда.

Я теперь тихо и горько говорю всем, кто во чьи-то волчьи слова наивно, по-детски верит: дорогие, не верьте, никому не верьте, кто говорит вам о хорошем-расхорошем и честью клянется. Только вы за угол – он изготовит для вас мину, злорадно, торжествуя, взорвет под вашими ногами. И, главное, нарушит клятву.

Честь, бесчестье – все едино. А в нашем мире… сейчас…

В нашем мире, люди, о, в нашем проклятом мире, теперь, сию минуту, все забыли про честь… про совесть… даже просто про милость – забыли… И получился, провались все на свете, вот такой мир. Наш – мир.

Разве мы его – хотели? О нем – мечтали?

Вышло то, что вышло. Мы ненависть вовремя за руку не схватили. Ненависть, подлог и обман.

И все покатилось. Во тьму.

Клясться никогда нельзя. Человек – клятвопреступник: даже если он клянется жизнью матери, отца или собственного ребенка, он все равно пошлет свою клятву к чертям, если ненависть окажется сильнее любви.

Не прошло и двух недель, как город гудел: Ветка Волкова о Лельке Ереминой новые стишки накропала! А вы читали? А вы читали? А вы?

Боже мой, ну неужели непонятно: две дамы вот так изысканно выхваляются на публике! Недурно придумано! Одна другую грязью поливает, а та, другая? А что другая? Молчит пока в тряпочку. Зря молчит! Надо развернуться – и как дать! Хуком под левое ребро! Ну, так это только мужики могут. У баб, у них другое оружие. А какое? Вы что, разве не знаете? Сплетня! Кривые языки страшнее пистолета!

Не кривые, а злые.

А какая, хрен, разница!

Зато какая реклама!

Читайте, какая грязь! О Господи, и правда грязь.

Да не грязь, а пошлость!

А что, вы это серьезно – про пошлость? У Виолетты Волковой ведь такие красивенькие стихи! Как розочки! И там про чудеса разные, про детство, про речки, про вышивку гладью, про костры, про морозы, про березы, про ягодки, грибочки, про солнышко, про звезды, про радуги…

Я вам не буду объяснять, что такое пошлятина. Это все и без объяснений видно и слышно.

Ах, так для вас пошлятина – это речки и грибочки?! Это, между прочим, наша святая родина!

Ах-ах, у нее не только про грибочки! У нее – про пожар Рима есть! И… и… и про Марию-Антуанетту!

Да у нее чего только в стихах нет! Иди с лукошком и собирай! Тыщу грибочков насшибаешь!

А этот стих? Разве это пошлость? Это – ужас!

Да, ужас. Это воплощенная ненависть!

А разве ненависть может быть поэзией?

Черт подери! Выходит, что может!

Это не поэзия, господа. Это – помойка. Я сам – такие злобные стихи километрами могу писать!

Ну так вот Ветка километрами и пишет.

А мы – читаем?!

Туда нам и дорога.

…из капкана одежды торчат руки, ноги. То бредет, головою мотая, старуха. Глина мертвая. Сохлый ручьишко убогий. А княгиней плыла в тучах меха и пуха. Ольга, черная бабка, уж лыка не вяжет. Обезжизнилось слово. Рот дряхлый и впалый! А когда-то парчой трясла: все на продажу! Расшивала каменьями плат небывалый! А сейчас ковыляет безумка-старуха. И в глазах – дурота. Дура, круглая дура! Никакой благодати святейшего Духа! Нет восторгов! Не сердце в груди – камень бурый! А когда-то взахлеб ею я восхищалась! Этой, бабкой согбенной, совсем безголосой?! Вызывает она отвращенье и жалость! Нет закатов, рассветов, нет алого плеса! Ах, как я восторгалась старухой когда-то! Ее ядом напитывалась под завязку! Повторяла при солнце прах сказов проклятых, повторяла ночами постылую сказку! Ах, старуха! Да вечность тебе и не светит. Ты сама себе – Каин, Сальери, Иуда. В грудь толкает тебя заблудившийся ветер, и на землю ты валишься, курва, паскуда! Ты – мертвячка! Ты черное солнце. Дыра ты густо-черная! Тонут в тебе междометья! Вот, старуха, когда наступает расплата – за напевы обмана, за звон лихолетья! Ты – мертвячка, а я так преступно живая! Крови хочешь моей?! Всю возьми, влей в себя ты! Я тебя, Ольга, труп твой в пыли обнимаю, за гордыню твою наступает расплата! Ты сама себя вдрызг иссушила, старуха! И лепечешь теперь: я умру, умираю… Что бормочешь еще, запредельно и глухо?! Вот оно – твое, Ольга, изгнанье из Рая! Сдохла ты! Вся иссохла! Не быть тебе славной! Не мечтай! Все тебя, о старуха, забыли! Ты – скелет. А царила княгиней державной! Гниль зубов, дыры глаз полны ядом отравным. Попляшу на твоей я могиле!

Ольга, здравствуйте! Ольга, вы меня слышите? Да, я слышу вас. Хорошо слышу. Ольга, это вам звонят из Нового Света. Ой, здравствуйте, как хорошо слышно, удивительно, через океан. Ольга, скажите, правда ли это, что стихотворение некой Виолетты Волковой, опубликованное в знаменитом столичном издании, это про вас? Да. Это про меня. Спасибо, мы так и поняли. Дело в том, что ваша Волкова просто-таки забрасывает нас письмами и стихами. Получаем по пять писем в день. У нас работники читают, ну, мы просто обязаны читать почту… все в шоке. Стихи, мы сразу поняли, обращены к одному человеку, к женщине, к поэту, ее в тексте зовут Ольга, мы сначала думали, это зашифрованное имя. Нет, не зашифрованное. Настоящее. Спасибо! Мы вас знаем. Ваши стихи знаем. Хотим, чтобы вы у нас напечатались. Вы не против? Нет, я не против. А мы хотим у вас попросить прощенья. За что, помилуйте? Да вы вряд ли нас простите. За что, Господи?! Да за то, что мы тут не разобрались толком… и показали у нас одно стихотворение вашей Волковой. Мы слишком поздно поняли, что оно тоже про вас. Оно для вас оскорбительное. За такие стихи, в общем-то, подают в суд. Но там нет фамилии. Только имя. И за оскорбление личности, увы, в суд не подашь. А у нас в Новом Свете, знаете, если один человек назовет другого дураком, можно смело подать в суд. А тут столько грязи! Просто ушат! Щедрая на грязную ругань ваша Волкова. Скажите, а она воспитанный человек? Скажите, а у нее все в порядке со здоровьем?