Не знаю

Text
4
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Не знаю
Не знаю
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 10,07 $ 8,06
Не знаю
Audio
Не знаю
Audiobook
Is reading Екатерина Финевич
$ 5,49
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Anna Koltsova11 онлайн

3 июн в 22:17

Деньги. Со времен родительских драм они надо мной висят знаком, фоном. Дамокловым мечом. Я всю жизнь с деньгами борюсь. Я им пытаюсь доказать, что они не главные тут. Немного как секс в отношениях. Не главное, но… крайне существенное. И вот я им это доказываю, а они надо мной ржут. Я их в конец списка, а они хоп! – и в начало. Я им пытаюсь определить место в своей жизни, а они сами норовят определять мою жизнь.

По-разному было. Было так, что месячного заработка хватало на четыре яйца, полкапусты и три сосиски в неделю. Или я работала в большом, богатом и знаменитом вузе за шестьдесят долларов. Преподавателем. Но младшим. Но в богатом и знаменитом. И ушла оттуда секретарем в фирму. На четыреста. Народ в это время капиталы делал на рынках, на толкучках, в той же рекламе, куда я попала много позже, когда всё уже поделили и цивилизовали. Но мне-то деньги не нужны, я же их презираю. Я, как папа, – аскет.

Однажды я попала в рабство. Это когда отдел кадров берет в залог твои документы – у меня свидетельство о рождении лежало, зарплата черная, хотят – дают, хотят – нет. Я совершила побег, бросила к едрене фене свое свидетельство о рождении. Меня поймали – обманом – и предложили повышение зарплаты. Прям спросили: говори, сколько хочешь. И я попросила на сто долларов больше. Надо было видеть недоумение-пренебрежение в глазах барыни-директрисы.

И во времена наступившего-таки благополучия мои деньги все равно были не самые крутые. Так себе денежки. Я даже откатов брать не научилась. Пятнадцать лет в ивенте… Ничему не научили. Иногда думаю, может, дело не в деньгах, может, я дурочка просто?

Нет, один откат я получила. Пятьдесят долларов. Я причем вообще не поняла, что это, понесла их в бухгалтерию сдавать.

Раз я сделала инвестицию. В кофточку в переходе. Накануне дефолта. Тетка сказала: «Покупай, девушка, завтра кусок хлеба возьмешь на эти деньги». Ну я и купила.

Да! Еще был «Гербалайф». До сих пор чемоданчик с банками протухшей травы и порошков валяется где-то на дачном чердаке. Попросив у отца в долг денег на приобретение первичного набора, я ни одного не то что не продала, а даже не заикнулась никому о том, что у меня он есть.

Именно деньги в руках – не капиталы и не собственность – решают мои проблемы. Забыл, не успел, продолбал – просто заплати чуть больше. Потерял, украли – купи новое. Сразу же. Два. Двое трусов, две пары пляжных тапок, два деревянных котика, два чемодана.

Деньги – как технологии – начинают жить за тебя. Сначала они убирают за тебя, готовят, регистрируют тебя куда-то. А потом ты вдруг спохватываешься: а я вообще могу что-то сам?

Вот если меня оставить без телефона и без денег? Что будет вообще?

А с другой стороны, объявления в интернете. Нужна сумма на операцию. От этого зависит жизнь. И я такая: блин… это треть моей машины. И это два моих отпуска. Ну хорошо, три. Ладно, четыре… Не так уж много я зарабатываю.

И перевожу тысячу рублей. Не мало? Так спрашиваю себя. И – нуачё, я ж не миллионер. Другие сто переводят. Хоть что-то. Я ж работала. Не на дороге их нашла…»

Созависимость. С деньгами плохо, без них еще хуже.

Кольцов

2021–1950–1988 гг., Москва

Эта квартира. Дом с мемориальными досками на подъездах. По нынешним рыночным – базарным – временам ценное имущество. В свое время это стоило многих усилий. Намеки, звонки, услуги, отношения, водка, интриги, нужные люди, победы, творческие союзы, должности в них. На черта мне это все сдалось?

Я приехал в Москву талантливым провинциальным аспирантом. На защите кандидатской звучали возгласы: «Предлагаю присудить докторскую степень!» и «Зачем же докторскую? Он же кандидатскую защищает». «Своим» я так и не стал. Преподавательского места для меня на филфаке не нашлось: захвалили, запоздравляли и: «Вам с вашим талантом в нашей академической среде негде будет развернуться, мы вам дадим рекомендацию в самый творческий вуз Москвы, там учились A, B, C, а преподавали X, Y, Z и даже сам W!» И мне перечисляли фамилии. С одной стороны, тех, кого знала вся страна. С другой – тех, что на слуху были у широких кругов узкой прослойки: интеллектуалов, как говорят сегодня, заимствуя из английского; или интеллигенции, как выражались тогда, неоднозначно как-то при этом интонируя. «Еще очки нацепил» – м-да. Фамилии, носители которых слыли недосягаемыми полубогами, но втайне казались мне, что уж там, не такими и гениями – я-то никак не хуже. Профессура дореволюционных годов рождения, легендарные седины, пенсне, академические тома, на равной ноге с титанами – Пушкиным, Шекспиром. И выпускники – мои почти ровесники, но уже гремевшие официально, а иные – подпольно, что еще было почетнее. Сколько водки было позднее выпито с этими фамилиями да и с новыми, которые, в свою очередь, становились и славными, и маститыми, и признанными. Ступить с ними на один паркет? О да.

– Ну что ж, – покряхтывая, сказала матушка моя, Кривая Нина Григорьевна. – Не МГУ, конечно…

В семидесятые, ближе к восьмидесятым, я был во главе, кажется, одной из самых шумных и резонансных литературных стай. Мне принадлежало авторство самого называния нас – «сорокалетние». То была общность, согласие, казалось, идей и координат, литературное братство. Не цифра-возраст, но середина линии, эйдос расцвета виделся в этом самоназвании. Энергия – не протеста, но самой жизни. Впрочем, достаточно быстро все было упрощено и уплощено до понятия «поколение», хотя, строго говоря, что такое поколение? В каждом поколении есть всё. Условная совершенно категория. Идеи наши, описываемые со стороны, изменялись до неузнаваемости. Но да бог с ними, понятно, нужно же всё закомпоновать, к чему-то отнести, классифицировать. Фокус на частную жизнь и лирику, герой – приверженец «дворничества» и иных идеологий ухода из социальной жизни – вот что нам приписывалось. Битвы разыгрывались на страницах литературных газет и модного «Культобоза». Я, всегда в первых рядах боев, писал много, легко, с азартом, неизменно пытаясь вернуть глубину, непримитивность нашей платформе. Литературная Москва ждала каждой публикации. Я сам, достав из ящика свежую газету, разворачивал, читал вслух. Текст, отчужденный от меня, своего автора, заживший своей жизнью на этом тонком, но жестко держащем форму крахмальном листе, был хорош. Силен, упруг. Лёлечка жила, дышала вместе со мной этими публикациями, слушала, поддакивала. «Свои» звонили с восторгами, враги точили перья для ответа.

Вот подшивки тех газет за несколько лет, вон в том углу, слева, за книжным шкафом. Почти превратились в пыль. Или то не они? Другие, скопившиеся за годы пресловутой перестройки, когда я вдруг оказался один в поле воин, не у дел среди «своих» и подавно не свой среди чужих, порвав с теми и с этими, выйдя из всех и всяческих партий и группировок, без чего не существует писательская кухня, на которой вечно белая роза дружит против красной, а красная – против серо-буро-малиновой, и значение имеет тон, каким Н. поздоровался с М. или вовсе не поздоровался. К тому моменту, правда, высоты уже были за мной, круговую оборону я держал с хорошо укрепленных позиций. Здесь была и должность в Союзе, и докторская, защищенная тоже с боем, вопреки некоторым академическим бонзам, и кафедра в том самом институте, и репутация среди тех самых фамилий, и богатая библиография, которую всегда можно было швырнуть в лицо тем, кто разевал рот со жлобским: «Да ты кто такой?!» Да вот кто я такой – тысячи публикаций, сотни студентов и учеников-поклонников, десятки книг напечатаны, некоторые переведены на иностранные языки, в основном контрабандой, кстати. Накося выкуси.

Тут как раз случился и переезд в эту квартиру – в известном доме в самом центре, в знаковом месте. Это была победа.

Вскоре после переезда однажды вечером раздался телефонный звонок – в трубке незнакомый картавый голос с акцентом. Переводчица из крупного французского издательства просит о встрече, хочет работать над переводом моего романа. Она сейчас в Москве, да, хорошо бы встретиться, вполне удобно, если это будет у меня дома. Престижная квартира сразу пригодилась – я тогда подумал об этом, хотя, казалось бы, подобные вещи никак не должны меня волновать. Зато они сильно и откровенно волновали Лёлечку. Она достала какие-то скатерти, вышитые салфетки своей матери, еще какую-то вышитую кружевную и хрустальную дребедень, мельхиоровые вилки, оставшиеся от Кривой, сервиз, на который ушел, кажется, весь мой последний гонорар… Переводчица-француженка оказалась небольшой аккуратной дамой средних лет, но совершенно седой, с очень сдержанными, никак не галльскими манерами. Лёлечкина сервировка и салфетки ее умилили. Это же hand made, о-ля-ля, это очень дорого стоит. Вы могли бы быть миллионершей, мадам, если бы брали заказы на подобную работу…

Салфетки в сторону, мы здесь, чтобы работать над текстом. Я не знаю французского, но Лили действительно хорошо знает русский. Конечно же, ее бабушка из Одессы. Поразительный, сложный, тонкий процесс – перевода не слов, но чувств и образов одного языка на другой. Как Набоков переводил Пушкина? Впрочем, там одних комментариев на толстенный том – так и переводил. Не больно-то я доверяю в принципе искусству перевода: только в какой-то степени он возможен, не до конца, не до самого нутра. Как переведешь на какой-нибудь французский или там английский слово «хмарь»? Даже «метель» по-хорошему не переводима – словари дают вьюгу, бурю, снегопад… а это все не то. А «размашистый шаг»? Или тем паче «размашистый слог»? Никак не переведешь. «Взор» – чем отличается от «взгляда»? Или испанское слово ilusión – что-то среднее между «вдохновением» и «иллюзиями». Desilusionado – «разочарованный», а буквально – «лишенный иллюзий». И так далее, так далее…

Мы готовили роман к участию в престижной премии специально для иностранных авторов, переведенных на французский язык. Лили работала методично, скрупулезно, я проникся уважением, каким-то даже пиететом к ней и ее труду. Иногда мне казалось, что роман, который предстанет перед жюри конкурса, будет уже, скорее, ее произведением, чем моим. Зимой восемьдесят седьмого года я отправился в Париж, на церемонию. Предварительные этапы были успешно пройдены, в декабре. Аккурат накануне Нового года должно было состояться само вручение премии – со вскрытием конвертов на глазах у зала, как на знаменитом киношном фестивале. И-и-и-и… Гран-при-и-и получа-а-а-а-ает…

 

Среди номинантов оказался соотечественник, один из бывших «сорокалетних», к этому времени распавшихся и сухо здоровавшихся друг с другом при встрече. Вражды, впрочем, не было. Этот Володя всегда был одним из наиболее спокойных, что называется, приятных людей в нашем писательском улье – открытый, незлобивый. Он приехал в Москву, как и я, из одного из городов Черноземья, автором небольшой, довольно неловкой книжицы рассказов. Поступил учиться в институт, в котором я к тому времени уже преподавал, очень старался. Потом мелькал в авторах сценариев, переметнулся в ту сферу. Одно время мы жили неподалеку и даже наведывались друг к другу в гости. В основном мы к ним, так как Лёлечка, кроме вышитых салфеток, обычно мало что могла предложить гостям.

Обстановка вечера действительно была весьма торжественная, дамы в вечерних платьях. У Володи нашелся элегантный смокинг и галстук-бабочка с крахмальной манишкой.

Премию получил он. Мне, однако, выдали что-то вроде второй премии и деньги. Странное было чувство – почти победы. Не совсем, но поражения. Думалось невольно: ну ладно, не в этот раз, но уж в следующий-то… и – что там за знакомства у Володи? Откуда смокинг? Кто его переводчик?..

По советским законам нам полагались какие-то проценты от процентов от процентов от суммы. Этих денег хватило на две хоккейные сумки подарков: сапоги, шубы, модные французские платья жене и дочери, бабы из делегации советовали – колготки, белье, мы поможем вам купить. Не дожидаясь отъезда всей группы, я попросил отправить меня домой, в Москву, раньше запланированного срока. Мы и так уж пробыли тут долго, насмотрелся я вашего Парижу.

В девяностые вышел другой мой роман, выстраданный, выверенный, зрелый, промаринованный по редакциям несколько лет. Он остался незамеченным и читателями, и критикой – утонул в потоке хлынувшей в ту эпоху обескураживающей желтизны вперемешку с извлеченными из подполья, из-под полы шедеврами и «шедеврами». «Лолита», Довлатов, Солженицын, Серебряный век, Шаламов – все без разбору обрушилось на читающую публику. Ныне живущие пишущие собратья всех мастей, чуя опасную конкуренцию со стороны диссидентства, а то и недоизданных классиков, толкаясь и собачась на ходу, рванули к средствам массовой информации, а там – и к новым кормушкам. Некая культовая поэтесса из протестных шестидесятников допущена была – сенсация – на телевидение. На просьбу прочесть из ненапечатанного чистосердечно призналась: «А у меня нет ненапечатанного, у меня все напечатано…» Окапывались в креслах ведущих на самом культурном телеканале, в жанре сценаристов для кино- и телепроизводства, седлали беспроигрышных классиков, становясь срочно набоково-, или солженицыно-, или, на худой конец, новыми пушкиноведами. Были те, кто зацепился надолго – и доныне, старцами уже, мелькают, мелькают уютно, сыто рассуждая, усыпляя…

Что же до моих первых книг – и прозы, и критики, – они вышли и были замечены еще тогда, в эпоху «сорокалетних». Мой лирический герой, лишь отчасти автобиографичный, жил свою холодноватую, парящую в духовной выси жизнь. Большой роман, написанный по следам первых любовей и драм, не брали в печать. Боялись эротизма и эгоистических, несоветских откровений героя. Зато все знали, шептались, ждали: когда же, кто же решится издать. Он расходился в машинописном виде, почти самиздатом.

Книга рассказов «Весенний лед» – о ранней юности, детстве, школе – была прямо-таки популярна. Особенно часто звонили дамочки, рыдая, благодарили за рассказ «Возвращение рыжего». А он был практически документальным: был у меня в детстве рыжий кот, есть даже по сию пору пара наших совместных фото… были где-то, во всяком случае. И произошла, действительно, с ним такая душещипательная история – с долгим отсутствием и счастливым возвращением.

Анна

2010 г., Москва

На фотографии (Федя еще не родился, на подходе) Кося – вчера только с помойки, уши вертолетом, тонкая шея, глаза двумя золотыми полтинниками, хвост посудомоечным ершиком – сидит рядом со мной на диване. Я чешу его за ушком.

И вот теперь Федя пошел в одиннадцатый класс, на подбородке у него едва завязался пух. А Косю мы вчера похоронили в коробке из-под роликов, под елкой, в дальнем углу дачного участка. Федя копал ямку. Сначала в извечной подростковой ленивой манере два раза ткнул в спрессованную почву и сообщил: «Не копается», – предоставляя мне лопату вместе с возможностью удостовериться… Но вдруг забрал инструмент назад, велел взять фонарь и стал по-мужицки, остервенело дербанить лопатой землю, плотно прошитую корнями, дробить и выдирать их. «Без Феденьки мы бы не справились», – нараспев, с плакальщицкими интонациями произнесла моя мама.

Она притащила этого кота семнадцать лет назад, в марте. Ему было недели три. «Значит, – сказала Лёлечка, – он родился в феврале, может, даже двадцать девятого числа, в Касьянов день». Так рыжий котенок стал Касьяном, Косей.

«У меня в детстве был очень похожий кот, почти такого цвета, – сказал отец. – Помнишь, рассказ у меня “Возвращение рыжего”, популярный был рассказ, да». Мать кивнула, она помнила, конечно. Я не читала.

Старушка Росита не простила его появления, ее отношения с хозяйкой никогда не стали вновь такими нежными, как были раньше. Ей, родившейся в этой семье династической кошке, присутствие рыжего плебея с помойки было противно. Толстая, холеная Росита, получившая свое имя за нежный розовый нос, а прозвище Посикушка за манеру мстительно писать на вышитые подушки, к концу жизни стала худой и тощей, с перистой шерстью, на лапе у нее завелась какая-то мокнущая болячка. После ее смерти Коська стал единственным ребенком в семье. Я-то всегда была взрослой. А ребенок Федя был только мой, не семейный.

Мать постоянно нянчила рыжего кота на руках, таскала за собой, как дети таскают, прижимая к пузу, плюшевую игрушку. Она разговаривала с ним, а он отвечал блеющим мявком, называла уменьшительно-ласкательными именами, кормила из своей тарелки, из магазина каждый раз приносила вкусненького. Поднимала его, ухватив за подмышки, на задние лапы, причем он покорно жмурился и только с затаенным раздражением помахивал хвостом. «Кося, давай мусь-мусь», – означало, что она тянулась к нему лицом с тонким, точеным носиком, и он тоже тянулся к ней, и они терлись носами, как эскимосы. Когда она шла в сортир, кот сидел под дверью. Ей нравилось, по-детски округляя глаза, сообщать, что Кося умеет говорить «мама».

«Шут», – морщился отец. А мне иногда казалось, что кот мутирует и скоро превратится в человека.

Лето он проводил один в квартире. Соседка заходила кормить его. Из балованного шута-получеловека кот становился испуганным, полудиким существом, выбегавшим в коридор при звуке открывавшегося замка. Видя снова не ее, пригнувшись и прижав уши, на полусогнутых Касьян бросался обратно и забивался под кровать. Оттуда раздавалось дикое шипение.

Брать кота на дачу было сочтено опасным. Раз его привезли – он тут же сбежал и спрятался под баню. Полдня ушло на то, чтобы его оттуда извлечь, разве ж можно допустить, чтобы кот сидел под баней? После чего животное было посажено на длинную веревку и привязано к дереву. Весь день он орал и нарезал круги на своей привязи. К вечеру уперся лбом в ствол, как Карабас-Барабас в старом детском фильме про Буратино…

Предыдущие коты нашего семейства, представители династии, к которой принадлежала Росита, но не принадлежал рыжий Касьян, гуляли свободно, по нескольку раз в день курсируя между домом и улицей. Еще бы – в те поры мы жили на первом этаже.

Собственно, благодаря этому именно обстоятельству династия и образовалась. Прародительница по имени Лиза пришла под Новый год и постучала лапой в стекло балкона. Ее впустили, накормили и выставили. Через пятнадцать минут она уже ломилась в стекло второго балкона, выходившего не во двор, а на проспект…

Бабушка Мура увезла Лизу в свой маленький город после появления котенка, ее дочери, которую мы по неопытности сочли сыном и назвали Тишей, или Тихоном, – за ясный и тихий нрав. В тот момент моим родителям казалось, что два кота – это перебор; никому и в голову не приходило, что в самом скором будущем – с точки зрения мировой истории, практически тут же – в их доме будут проживать одновременно трое кошачьих и это перестанет кого-либо смущать. Итак, Лиза поехала в другой город, где, по слухам, характер ее испортился, она стала барыней, растолстела и довольно скоро умерла. А Тихонька осталась с нами.

Позже, через несколько лет Тихонька пропала. Было такое слово для котов, которые однажды ушли гулять и не вернулись. То же случилось и с Тихонькиным сыном Мартом, названным по месяцу рождения. Про него нам еще говорили, что видели в дальнем микрорайоне его маленькое тело, перебитое надвое чем-то острым, брошенное на чужом газоне.

Еще одно Тихонькино дитя, кошка Коутиньо, получила имечко в честь бразильского футбольного тренера Коутиньо. Имена котам в нашей семье давались не просто так. Она родилась во время матча с участием бразильцев и их тренера.

«А у нас котеночек родился, черненький, а на лапках беленькие сапожки и перчатки, и грудка беленькая», – меня до того распирало, что радостью я поделилась с вредным стариком-домоуправом. Больше не с кем было – лето, во дворе никого.

По той же причине каникулярного сезона Коутинка до осени осталась на попечении соседки. Вернувшись с югов, мы вошли в квартиру, и… «А где же котеночек?» Котеночек был совершенно дикий, жил в щели между шкафом и стеной и так шипел при попытке приблизиться к нему (к ней), что аж плевался.

Коутинка была самая верная, самая храбрая, самая ловкая. Она таскала домой добычу (периодически прямо мне в кровать) – полупридушенных мышей, воробьев и даже крыс и голубей. Роситу она тоже родила прямо у меня в кровати: ночью, как обычно, спала со мной. Я проснулась от громчайшего, оглушительного мурлыканья новоявленной матери. Мокрый и слепой новорожденный котенок лежал у меня практически на подушке.

Коутинка сигала с балконных перил на кухонное окно по касательной траектории, как белка-летяга. Она так остервенело колотила лапой в стекло, что животнолюбы из соседнего подъезда вышли походом на моего папашу как на злостного мучителя животных, не пускавшего котов в дом и морившего их голодом. «Сам жрет, а кисюленек не кормит!» На краю балкона регулярно появлялась плошка с селедками.

Коутинка дралась с соседской сиамкой и даже с соседским эрделем, которого, по легенде, загнала под его же собственную машину-жигули последней модели, коей они с хозяином, заслуженным художником, так гордились.

Однажды я полезла на дерево, чтобы снять оттуда дико оравшую черную кошку, которую с земли приняла за Коутинку. Это оказалась не она, чужая кошка, которая с перепугу на меня сверху написала. При этом с меня слетела шапка, которую тут же утащили хулиганы из нашего подъезда. С одним из них у меня случилась первая любовь – чуть позже.

К старости Коутинка стала беспокойно спать – вертелась, копошилась, чесалась. Я просыпалась, злилась, выставляла ее из комнаты. А она обижалась, скреблась и мяукала всю ночь под дверью.

Коутинка была очень красивая – до самой смерти. Это была первая кошка, которая умерла дома. Меня при этом не было.

Котенок, которого мы привезли в ветлечебницу на улице Юннатов на такси, завернутым в плед, был уже мертвым. Так, значит, я и везла его, прижимая к себе, завернутого в плед и мертвого. Мне было лет четырнадцать, и это была первая увиденная вблизи и осознанная мною смерть. Помню, как от жалости, от страха, от стыда не могла ни стоять, ни идти – валилась в снег, в сугроб во дворе лечебницы. Кажется, мы даже и не хоронили беднягу, видимо, мать оставила его в больнице. У него почки оказались больные – так кто же знал, он был совсем молодой, ужасно бешеный и веселый. Я его сама нашла во дворе – еще с синими, только прорезавшимися глазами. И полугода не прошло, как я подняла его, обессилевшего и надрывно, ритмично мяукающего, с подстилки, и мы поехали на Юннатов.

На Юннатов мать успела свозить и Коську. Какая-то у него образовалась то ли грыжа, то ли не грыжа… была операция, успешная.

В то последнее его лето рыжего, как обычно, оставили одного в московской квартире. Заехав как-то в воскресенье, я обнаружила в этом замкнутом, темноватом пространстве в центре Москвы полубезумное существо, тощее, спотыкающееся, с темными пятнами в глазах. Сгребла его в охапку, посадила в корзинку и повезла с собой на дачу. Клянусь богом, мне кажется, он был счастлив этот свой последний месяц. Сразу после возвращения в Москву кот сдох. И мы повезли его назад, на природу, хоронить.

 

Коробку с мертвым котом мать всю дорогу держала на коленях. Мы говорили о разном, постороннем. Последнее время она стала страшно болтлива, а поболтать-то ей и не с кем – подруг у нее нет, отец больше вещает сам, чем слушает. Вдруг, без связи с темой, она произносила: «А помнишь, как Роситочка умерла?» или: «А помнишь, как мы с котеночком ездили на Юннатов?» Заодно рассказала она и как помер от инфаркта на прошлой неделе Валерий Степанович и лежал в гробу – как будто спал. А его жена хочет подавать на кого-то в суд за доведение до смерти.

На даче засуетились в поисках лопат, в поисках места, руководя друг другом. Когда яма была готова, мать сказала тем же подвывающим голосом: «Надо попрощаться с Косей, подойдите, не бойтесь». Я уныло стояла в стороне. Мне было тоскливо, жалко и неловко. Сын, кажется, хлюпнул украдкой, но держался рядом со мной… Тогда мать вытащила мертвого из коробки, стала его прижимать к себе и причитать: «Кошенька, мой маленький», – положила снова, погладила по оскаленной голове. «Он как будто спит». Ни жесткая поза, ни оскал зубов не походили на сон. Я вспомнила мягкую, шелковистую шерсть, тонкую, как пух.

Покончив с обрядами, мы выпили чая – поминки. Стемнело.

Я вышла на крыльцо и лбом уперлась в темень. Садовое товарищество – стократ увеличенная копия вороньей слободки – почему-то за что-то там не заплатило, что-то с кем-то не согласовало, не успело в итоге оплатить электричество, и фонари вырубили. Гуськом, след в след, мы вышли за Федей с его фонариком на дорогу и сели в машину. Здесь были звезды, которых отчего-то не было внутри забора. Фары осветили наш путь.

– А вот тут, – проговорила мама, глядя на темный силуэт дома на соседней улице, – одной женщине дети такую собачку милую подарили. Крошечная, но такая мордочка у нее приятная. Как-то называется порода… чи… чиху… чи-хуа-хуа, по-моему.

Моя мама – она никогда ничего не скажет прямо, например, если хочет, чтобы вместо помершего кота ей купили собачку. А если ей надо воспроизвести какое-то необычное слово, она никогда не выговорит его сразу, обязательно сделает вид, будто не очень хорошо его помнит. Хотя память у нее прекрасная.

* * *

Шел второй курс филфака. Восемьдесят девятый? Вроде того.

За спиной остался ужас вступительных экзаменов. Вот на моих глазах отец вглядывается в списки поступивших в полной уверенности, с гордостью, просто убедиться. А я уже знаю, что меня там нет. Ну да, я на вечернем отделении с полупроходным баллом. Стоя у него за спиной, я не выдерживаю и тихо сливаюсь. Уже потом я узна́ю, что вслед за многократным изучением списка последовал визит отца в деканат, к тем самым лицам, которые тому двадцать с лишним лет не нашли ему места на этом самом факультете. И спокойное, с тайным ядом: «А, так это была ваша девочка? А мы обратили внимание на фамилию и отчество, да. Но не были уверены. А, так у нее полупроходной, все отлично, поздравляем вас, она на вечернем. Нет-нет, что вы, не пять, четыре». Тем, кто знает только ЕГЭ, рассылаемое во множество мест на удачу, отчужденное от личности абитуриента, не имеющее отношения к его праву на уважение, счастье и в принципе на существование в этом мире, – им не объяснить, что это было – вступительные. Отец сидел с бутылкой шампанского, купленной для празднования триумфа, – это должна была быть моя победа за себя и за него. Шампанское выпито было в итоге в одно лицо, чуть не в один присест – залить горе. Я сидела на полу на кухне зареванная и уничтоженная – та самая бездарь, потенциальный иждивенец, который то ли жаждет исчезнуть с лица земли, то ли уже исчез. И в любом случае лучше бы никогда не родился. Весь первый курс вечерки прошел под знаком – доказать, перевестись на дневное.

Филфак поглотил меня. Юный снобизм, распущенный вид при полной фактической невинности, питие водки чисто девичьим кругом под рассуждение о литературах, витание в облаках старых текстов и теории языков. Я, правда, водку не пила, относясь, скорее, к касте чистых книжников. О, где теперь то стройное, глубокое знание сути вещей, картина мира, выстроенная вокруг Логоса?..

Временами задевало крылом ощущение, что где-то есть другая жизнь, более реальная. Но мимолетно. Оно накрыло после: когда бездна действительности разверзлась прямо под ногами и Логос показался с овчинку, а рынок в Лужниках занял его место в мироздании.

Античка, курс фольклора и средневековая литература архаичными орнаментами оплели мой мозг. Досталась на мою долю и пара-тройка легендарных преподов. Из тех, что на лекциях – един во всех лицах – изображают хор сатиров, на экзамене спрашивают, что ела Анна Каренина перед тем, как броситься под поезд (ничего), или в каких родственных отношениях находились остров Крка и корабль «Арго». (Правильный ответ, чудом всплывший на экзамене из самых недр моего мозга: Крка – одна из огласовок имени волшебницы Цирцеи, которая приходилась теткой Медее, которая помогла получить золотое руно Язону, который приплыл на корабле «Арго», забрал руно, а Медею взял в жены.)

Аспирант N, помогавший мэтру принимать соответствующий экзамен, женился через время на моей однокурснице Маше. Молодожены оказались соседями одной моей нефилфаковской подруги, которая долго мне рассказывала о придурках, из-за чьей стены доносились то молитвы часами (видимо, чтение вслух античных текстов в оригинале), то звуковой ряд порно. Пока мы все не столкнулись на лестничной клетке с возгласами искреннего удивления и фальшивой радости. Позже Маша удрала от супруга аж в Италию, поближе к первоисточникам. А еще позже, уже в наше время, N, став заведующим кафедрой, оказался замешан в сексуальных скандалах со студентками. Чего еще ожидать от нашего времени. Его наставник и предшественник на посту, женившийся в семьдесят лет на аспирантке, счастливо избежал обсуждений. В советское время люди были чисты, верили в любовь и зачатие в преклонном возрасте.

 
  Столько в столице девиц, и такие в столице
                                                                        девицы,
  Что уж не целый ли мир в Риме сошелся одном?
  Жатв на Гаргарской горе, гроздей виноградных
                                                                   в Метимне,
  Рыб в пучине морской, птиц под покровом
                                                                        листвы,
  Звезд ночных несчислимей красавицы
                                                   в нынешнем Риме —
  Уж не Энея ли мать трон свой поставила здесь?
  Если молоденьких ты и едва подрастающих
                                                                    любишь —
  Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;
  Если покрепче нужна – и покрепче есть сотни
                                                                         и сотни,
  Все напоказ хороши, только умей выбирать;
  Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,
  То и таких ты найдешь полную меру на вкус.
 

Овидий с его Ars amandi и «Метаморфозами» были моим порнхабом. Откройте наугад том в белоснежном супере с иллюстрациями Пикассо – эта тонкая линия, бегущая от рисунка к рисунку, плетущая мир превращений, соединяющая силой Эроса воедино людей, богов, растения, моря и горы. «Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы / Новые». Линия, жесткими узлами, широкими кольцами захватывающая Боккаччо, Шекспира, деревню Макондо из «Ста лет одиночества» и человека, за восемь страниц Кортасарова рассказа становящегося аксолотлем.

You have finished the free preview. Would you like to read more?