Спой мне о забытом

Text
3
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Спой мне о забытом
Спой мне о забытом
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 10,93 $ 8,74
Спой мне о забытом
Audio
Спой мне о забытом
Audiobook
Is reading Ирина Ефремова
$ 5,52
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Глава 5

Встреча с Сирилом проходит быстро, а когда оканчивается, я слетаю вниз по ступенькам, чтобы навести порядок в комнате. Запихиваю под кровать платья и чулки, поправляю покрывало для более приличного вида. Бросив взгляд на маленькие, украшенные серебром деревянные часы на ближайшей книжной полке, я издаю стон. На тумбочке громоздятся грязные бокалы, пол усыпали скомканные листы пергамента с прошлой недели, когда работа над музыкальным сочинением застопорилась; а до полуночи осталась пара минут.

Я хватаю с полки кинжал и запихиваю за пояс, прячу в карман платок и бегу по катакомбам наверх, в театр.

Добежав до вестибюля, я останавливаюсь за углом, чтобы привести в порядок маску и поправить корсет. Выждав, пока дыхание не успокоится, я расправляю плечи и стремительно выхожу.

Эмерик стоит напротив главного входа, неотрывно глядя на острые крыши Шанна и иссиня-черное небо над ними.

– Месье Роден! – Я останавливаюсь на полпути.

– Эмерик, – поправляет он, не оборачиваясь. – Город незабываем ночью, правда? Все эти фонари и дым из труб…

– Мне тоже всегда так казалось.

Он оборачивается ко мне, и глаза его ярки, как звезды за спиной.

– Вы жили в Шанне всю жизнь?

Я достаю из кармана платок. Некогда болтать: Сирил может пройти мимо в любую секунду.

– Нам пора. Завяжите глаза.

Он фыркает:

– Ни за что.

Я делаю несколько шагов вперед, все еще протягивая ему платок:

– Будет… безопаснее, если вы не узнаете дорогу.

– Безопаснее? – он выгибает бровь, но криво ухмыляется в той манере, которая углубляет ямочку на правой щеке. – Простите, но перспектива блуждать с завязанными глазами по полному призраков театру вслед за загадочным фандуаром с кинжалом не выглядит «безопасной».

Я сердито смотрю на него.

– Не говорите глупостей!

– А, так это я глупости говорю? – он качает головой, расплываясь в улыбке.

– Надевай чертов платок!

– Нет!

Я свирепо гляжу на него.

– А если я скажу «пожалуйста»?

– Вежливость никогда не помешает.

Я закатываю глаза.

– Пожалуйста?

– Такая замечательная, вежливая юная леди! Но… Все равно нет.

Я пихаю ему платок.

– Ты всегда такой?

– Какой?

– Неисправимый. Невыносимый. Невозможный.

– Да, – смеется он. – И, позволь заметить, дивная аллитерация вышла.

– Теперь понимаю, почему ты так хорошо моешь полы.

Он сощуривается:

– Какое отношение мытье полов имеет к лучшим чертам моего характера?

– Ты же говорил, что мама заставляла тебя все отмывать каждый раз, когда ты плохо себя вел.

Он откидывает голову и смеется звонко и чисто, как колокольный перезвон:

– Touché[8]!

Смех его, хоть и тихий, отражается от плитки и стен. Я оглядываюсь через плечо, молясь, чтобы Сирил или был поглощен работой и не слышал, или уже собрался и ушел домой.

– Ладно, – я оборачиваюсь к Эмерику и отбираю у него платок. – Не надевай.

Разворачиваюсь на каблуках и раздраженно иду прочь.

– Мне идти за тобой или…

Я резко оборачиваюсь:

– Серьезно, тебя головой роняли в детстве?

– Я бы сказал, это не исключено. Многое бы объяснило.

Я всплескиваю руками:

– Да, тебе идти за мной!

– Ладушки, рад, что все прояснилось. – Он трусцой догоняет меня. – Веди, Исда!

Я застываю при звуке собственного имени. Сирил произносил его тысячи раз, но никогда – так.

– Все хорошо? – Эмерик смотрит на меня, и в уголках глаз собираются морщинки любопытства.

– Да, отлично. – Я поспешно иду по коридору, не утруждаясь проверить, следует ли он за мной.

Мы поворачиваем за угол и выходим к картине во всю стену: Троица свирепо смотрит на святого Клодена, а тот тянется сияющим изогнутым клинком к их глоткам. По спине бегут мурашки, и я отвожу взгляд от искаженных лиц трех гравуаров, чьи крики навеки запечатлены в красках на стене. Я собираюсь пройти мимо, но Эмерик останавливается. Он пристально всматривается в картину, поджав губы.

Вслед за ним я поднимаю взгляд на Троицу. Слева – Маргерит, она самая высокая из трех; светлые, практически серебристые локоны омывают ее тонкую фигурку. Фиолетовые глаза сияют из-под густых ресниц, а рябое лицо искажено бешенством.

Следующая – Элуиз. Она маленькая, пухленькая и гневная, волосы у нее рыжие, как у меня, и обрезаны так коротко, что они пламенем полыхают вокруг головы.

А справа – Роз. Шелковистые пряди, черные как вороново крыло, гладко спускаются к босым ногам. При виде ее длинных тонких пальцев и острых зубов меня всегда продирает мороз. Наклон шеи, стиснутые кулаки, румянец на щеках – вся она воплощенная ярость. Но я вижу и боль. В глазах. Боль, тоску, предательство. Потому что по легенде это она любила Клодена. И это ее кровь он пролил первой, когда убил Троицу и стал спасителем мира.

Эмерик подходит ближе и ведет рукой по их нарядам туда, где мазки черной краски дымом завиваются вокруг ног. Пальцы скользят к крови, капающей из дюжин знаков, покрывающих кожу. Я узнаю Символ Управления на щиколотках: прямая линия, пересеченная молнией, которая напоминает мой старый шрам – тот, что подарил мне возможность работать каждый вечер в театре. Руны мерцают багрянцем на их руках, ключицах, горле.

Я много раз спрашивала Сирила о прочих знаках гравуаров. Он всегда отвечал, что они слишком опасны, слишком капризны, и что он и так рисковал, обучая меня использовать Символ Управления.

И все-таки каждый раз, проходя мимо этой картины, я гадаю, на что еще я способна. Что еще я смогла бы с этими символами.

Но узнать мне не суждено. Если Сирил заметит на моей коже любую из этих рун… Меня передергивает при мысли об этом. Его доверие – одна из немногих ценностей в моей жизни.

Тоненький голосок в голове шепчет, что я прямо сейчас предаю Сирила, приглашая Эмерика в свой склеп и допуская в свою жизнь.

«Это другое, – убеждаю я саму себя. – Я буду осторожна. Ничего не случится».

– Пойдем. – Голос звучит сдавленно. Вдруг Эмерик переосмыслит свой вывод о том, что я просто фандуар, который прячется от судьбы? Вдруг он поймет, кто я, по лицу Роз?

Он опускает руку и кивает, но глаза его не отрываются от Троицы.

– Я никогда раньше не видел их портретов. Большинство о них даже говорить не желает.

– Правда? – Я бросаю взгляд на картину. В театре дюжины подобных изображений, а в кабинете Сирила стоит статуэтка. Но теперь, когда Эмерик упомянул об этом, я понимаю, что ни разу не видела их портретов ни в одном из воспоминаний.

– Они прекрасны, – мягко произносит Эмерик.

Я таращусь на него:

– Что?

Он замечает выражение моего лица и смеется:

– То есть они, конечно, и ужасны одновременно. Не пойми меня неправильно. Я бы, наверное, в штаны наделал, если бы встретился с ними на самом деле.

Я фыркаю:

– Да уж. Эм… Сюда.

Я иду дальше, и через мгновение он следует за мной.

Какое-то время мы идем в тишине. Слышно только шаги да шуршание моей юбки по полу. Когда я поворачиваю к винтовой лестнице, которая спускается в подвал, Эмерик спрашивает:

– Ты так и не ответила на вопрос.

– Какой вопрос?

– Ты всю жизнь прожила в Шанне?

Ведя рукой по перилам, я спускаюсь во тьму. Внизу нет окон, но я знаю эти лестницы и коридоры как свои пять пальцев.

– Да, – коротко отвечаю я. – Ни разу нигде больше не бывала.

– Ни разу? Даже в Шантере[9]? До него же меньше дня пути!

– Даже в Шантере.

Он присвистывает, а потом спотыкается и впечатывает меня в стену.

– Извини! Ничего не видно.

Точно. Я лезу в карман и достаю простую зажигалку, которой зажигаю свечи в своей комнате. Щелкаю, и крошечный желтый огонек освещает лицо Эмерика.

– Так лучше? – Я вручаю зажигалку ему и продолжаю спуск.

– Замечательно.

Огонек за спиной делает мою тень на полу длинной и неестественной. Перья на маске выступают из головы рогами демона, и мне становится не по себе. Я отвожу взгляд, пока веду Эмерика мимо коробок и груд старых костюмов, беспорядочно хранящихся в подвале, к большому позолоченному зеркалу на стене в дальнем углу комнаты.

Мы становимся перед ним, и отражения его лица и моей черной маски чуть колышутся в свете зажигалки. Я прижимаю ладонь к холодному стеклу и давлю. Зеркало поворачивается внутрь, открывая крутые ступеньки вниз. Ледяная тишь подземного мира знакомо щекочет холодом ноги.

– Ты живешь там? – Эмерик подносит к проходу зажигалку, но света не хватает, чтобы пронзить тьму внизу.

– Боишься?

– Знаешь, если быть совершенно честным… – Он глядит мне в глаза. – Да.

– Не бойся. Я самое страшное, что тут есть, а я тебя вроде не беспокою.

– Пока что. – Он будто дразнит меня. – После вас, мадемуазель.

Я шагаю во тьму, а он спускается сразу за мной, пока мы не добираемся до подножия.

Он осматривает гранитный тоннель, паутину, свисающую с потолка, сырой пол под ногами.

– Прям уютненько тут.

– Сюда, – говорю я, и он идет за мной по тоннелям, следуя резким поворотам и длинным спускам, пока мы не добираемся до катакомб.

 

Хрупкие бурые кости вытянулись вдоль стен, и каждые несколько футов линия черепов и бедренных костей прерывается тяжелыми дверьми склепов, исчерченными старыми рунами.

– Кем были все эти люди? – Эмерик разглядывает один из черепов, когда мы проходим мимо, да так близко, что носом чиркает по его челюсти.

– Когда Шанн стал слишком многолюдным несколько десятков лет назад, их перенесли с кладбищ. Надо же было куда-то их деть.

– И было решено художественно разложить их под землей. Логично, – бормочет Эмерик, и мы доходим до моего склепа. Я распахиваю каменную дверь и завожу его внутрь. Свечи еще горят с тех пор, как я спускалась сюда прибраться, и мягкое сияние будто успокаивает его. Он гасит зажигалку и отдает мне, проходя мимо.

Я медленно вдыхаю через нос, а сердце подступает к горлу.

Я привела в свою комнату другого человека.

Эмерик останавливается и оглядывает все вокруг.

– Это тут ты живешь?

Я деловито прохожу мимо него к книжным полкам у дальней стены и листаю бумаги в поисках каких-нибудь нот.

– Да.

Я делаю вид, что мне все равно, но на шее встают дыбом волоски, пока он окидывает взглядом мои безделушки, мою кровать, одежду. Мой орган.

Так стиснув зубы, что в висках ломит, я беру несколько арий из знаменитых опер и возвращаюсь к Эмерику. Замечаю, что он изучает трубки с одной стороны органа, и ладони холодеют.

– Какая мастерская работа, – замечает он.

– Не трогай.

Он моргает, касаясь большим пальцем одной из самых толстых трубок:

– Что?

– Я сказала… – я гневно бросаюсь к нему и стряхиваю его руку с органа, – не трогай!

– Прости, я не хотел…

– Ты знаешь что-нибудь из этих арий? – я пихаю ему ноты, руки дрожат, щеки пунцовеют.

Может, зря я привела его сюда. Это мой мир. Это мои вещи. Здесь нет места для лезущих не в свое дело чужих рук или осуждающих взоров.

Забрав ноты, он пролистывает их.

– Более-менее. Вот эту, из «Агатона», очень люблю. – Он показывает ее мне.

– Давай споем что-нибудь из них, чтобы я получила представление о твоем диапазоне, навыках и умении управлять голосом. Так я лучше пойму, над чем работать. – Я выдергиваю ноты у него из рук и занимаю место перед органом, раскладываю страницы и успокаиваю дыхание.

Он становится за мной, держа руки в карманах. Он так близко, что если чуть отклониться назад, я коснусь его. Я сижу, будто палку проглотила, и пытаюсь не думать о том, как вьется вокруг его запах, аромат ванили и жженого сахара.

Я кладу пальцы на клавиатуру, а глаза пробегают по нотам, отмечая тональность и размер. Эмерик за спиной набирает воздуха, и я начинаю играть первую арию из оперы «Агатон».

Когда голос Эмерика наполняет склеп, мне приходится все силы положить на то, чтобы не впустить в себя его эмоции. Если я собираюсь соответствовать тому, что о себе говорила, если я хочу убедить его, что я достойна его времени, нужно вести себя как простая учительница вокала. Ему нужно увериться, что у меня нет никаких тайных побуждений. Это значит, что мне следует сосредоточиться на его вокальных данных, а не на прекрасных картинах и душераздирающих эмоциях, которые его голос доносит до самых глубин моего сердца.

Не говоря уже о том, что если я поддамся волне его памяти сейчас, то могу и не всплыть на поверхность, так мне кажется.

Мы наполняем комнату звуком, и мой страх и волнение насчет того, что я привела его сюда, тают. Водопад звуков моего органа смешивается с его неопытным голосом, и я холодею.

Его пению место здесь.

Когда ария из «Агатона» заканчивается, мы поем еще. И еще. Чем больше я слышу, тем меньше хочу, чтобы он останавливался. Теперь я уделяю внимание его голосу, а не памяти, и кровь стынет от такой несправедливости.

Сирил не дал Эмерику даже шанса на прослушивание. Он отказал ему просто потому, что тот никогда не учился.

Мир заслуживает его услышать. Проведя столько лет в оперном театре, я ни разу не встречала такой голос, созданный, чтобы повелевать сценой.

Если бы я могла слушать его каждый вечер до конца своих дней, то боль, с которой я жила с рождения, жажда выйти наружу… Все это могло бы померкнуть. С крепкой поддержкой его живых воспоминаний мне не нужны были бы собственные. Я прожила бы жизнь его глазами. Если он станет оперным певцом, я смогу проводить вечера в его воспоминаниях о сцене. Его память такая живая, что я словно сама выходила бы на сцену. Даже если я так ничего и не узнаю о том гравуаре за время наших уроков, то, если смогу сделать так, чтобы он остался здесь навсегда, чтобы его наняли в Шаннский театр оперы, у меня появится шанс прожить почти настоящую жизнь.

Пальцы прокатываются по клавишам в резком крещендо, а Эмерик разражается ангельским фальцетом, от которого слезы наворачиваются на глаза.

Мне нужно устроить его на эту сцену.

Я отбиваю последний аккорд, и мелодия вибрирует внутри меня, пока я не отпускаю клавиши. Стены и потолок держат звук еще долго после того, как мы затихаем, дрожа под натиском музыки.

Глава 6

– Где ж ты научилась так играть? – едва шепчет Эмерик.

– Я самоучка. – Я оглядываюсь. Он стоит в паре дюймов, грудь его тяжело вздымается.

– Как?

Я указываю на ряды книг по музыке вдоль стен.

– Много читала. Много училась. Очень много практиковалась.

Он осеняет себя знаком Бога Памяти: проводит указательным и средним пальцем правой руки от левого виска к правому.

– Никогда не слышал ничего подобного.

– Могу то же самое сказать о тебе. – Я отрываю от него взгляд и собираю ноты. – Но тебе нужно разобраться с техникой дыхания и еще с кое-чем. Нижний диапазон нужно бы немного усилить, но это придет с практикой.

Я направляюсь к книжным полкам, чтобы вернуть ноты на место, затем просматриваю книги по технике в поисках гамм и упражнений по арпеджио. Эмерик идет следом, вместе со мной читает заголовки, но руки на этот раз уважительно держит в карманах подальше от моих вещей.

– Во-первых! – Я вытаскиваю одну книгу и листаю ее. – Тебе нужно следить за тем, чтобы дышать диафрагмой. Я буквально слышу, как у тебя плечи поднимаются на вдохе. У тебя выйдет гораздо более полный и мощный звук, если наполнять воздухом живот и выталкивать его мышцами пресса.

Я все болтаю: велю ему класть при пении ладони на живот, чтобы чувствовать, как он надувается с каждым вдохом, описываю дыхательные упражнения на укрепление мышц.

– Ты все это носишь? – перебивает Эмерик, я резко оборачиваюсь и вижу, что он совсем забросил учебники и глазеет на ряд масок на полке.

– Ты хоть слово слышал из того, что я рассказываю? – раздраженно спрашиваю я.

– Конечно. Дыхание и все такое. Ты все эти маски носишь? – Он указывает на одну и улыбается мне этой своей дурацкой улыбочкой. Замечает мой сердитый взгляд и поднимает руки: – Не злись! Я ничего не трогаю.

Тяжело вздохнув, я захлопываю книгу, которую просматривала, беру ее под мышку вместе с другими отобранными томами и подхожу к нему.

– Многие я носила раньше. Они больше не по размеру. – Я касаюсь места, где та маска, которая на мне сейчас, обхватывает подбородок. – Эту сделали на заказ.

– А украшения тоже на заказ? Стразы и эти крылышки? – Он веером растопыривает пальцы около глаз и машет ими.

Пряча улыбку, я качаю головой.

– Нет, стразы и… «крылышки» я сама пришила. Кстати, они называются «перья».

– Перья. – Он улыбается так широко, что ямочки делят щеки напополам. – Посмотри-ка, уже поучаешь меня!

– Ты уже нашпионился? Можем вернуться к уроку?

– Уже нашпионился, да. – Он замолкает, привлеченный чем-то еще за моей спиной. – Ой, подожди! Я соврал. Что это там?

Я иду вслед за ним к полке, где расставлено множество вещиц, которые я за годы собрала в театре. Большая их часть – всякие мелочи, случайно забытые зрителями, которые я находила после представлений: часы, зажигалки, шелковая перчатка, сережка, блокнот, вышитый кружевной платок. Крупицы внешнего мира, которые можно подержать в руках.

Эмерик все это разглядывает, а у меня с каждой секундой все жарче и жарче горят щеки. Он решит, что я дурочка: коплю тут всякий хлам, как будто это драгоценности. Я замечаю, что вытащила кулон из-под платья и стискиваю его грани, чтобы успокоиться, и заставляю себя дышать ровно.

Он разглядывает старый ловец памяти – маленькую плетеную подвеску, которую суеверный люд носит на шее, надеясь вспомнить забытое после потери эликсира памяти. Ловец рваный, не особо красивый или дорогой – на полке есть и подороже, – но Эмерик с теплом рассматривает его. Защитный символ Бога Памяти, простой круг внутри ромба, тщательно выплетен в центре.

– У моей мамы тоже был похожий ловец памяти, – тихо говорит он. – Только ее был голубой. Она то и дело его целовала. По несколько раз на день. Помню, как-то в детстве спросил ее, зачем, и она сказала, что целует его всякий раз, когда желает сохранить в памяти момент, который не хочет забыть.

Я не знаю, что ответить. Ловцы памяти – милые безделушки, но они бесполезны. У памяти ограниченный запас эликсира, человек рождается с эликсиром на семнадцать лет. Когда люди достигают семнадцати, их тело начинает использовать заново эликсир, потраченный на самые ранние воспоминания, чтобы создавать новые. Но если в тяжелые времена человек решит продать свой эликсир, емкость памяти уменьшается.

Единственный способ никогда ничего не забыть – купить достаточно эликсира, чтобы хватило на всю жизнь. Переборщить невозможно: когда человек поглощает достаточно эликсира, чтобы все запоминать, добавочные порции помогают четче обрисовать детали, уберечь ощущения от выцветания с ходом времени. Самые гениальные умы принадлежат богачам – людям, которые могут позволить себе миллионы порций.

Это наука. И пусть ловцы памяти – прекрасная идея, но ничто не спасет от потери памяти, если у человека не хватает эликсира, чтобы удержать ее.

Наверное, есть кое-что, за что мне стоит быть благодарной. Ни у фандуаров, ни у гравуаров нельзя забрать эликсир. Я буду помнить каждую секунду жизни до самой смерти.

– Что это? – Эмерик указывает на мою руку.

Я опускаю глаза на кулон в кулаке.

– Нашла его как-то в гримерке.

– Можно? – Он протягивает руку.

Я обдумываю ответ. Я едва знаю Эмерика и без того уже слишком многое ему открыла. Какой вред он способен причинить мне, зная то, что он знает, увидев то, что увидел сегодня?

Я вглядываюсь в его лицо, выискивая обещание беды, ту описанную Сирилом ненависть, которую мир затаил к таким, как я, то отвращение, которое, как меня учили, течет по их жилам. Но вижу только любопытство. И доброту.

Дрожащими руками, с колотящимся сердцем я снимаю через голову ожерелье и кладу его в протянутую ладонь.

Он подносит кулон к глазам, бережно рассматривает золотое украшение. Взгляд скользит по необычной форме коробочки, красивым гравировкам на наружной стороне, зубчатому верху, стеклянному окошечку спереди, в которое видно крошечную, изумительно проработанную балерину, замершую на середине вращения. Он оглядывает танцовщицу, наклоняя кулон вперед-назад, чтобы поймать свет.

– Я нашла его под конец сезона, когда мне было пять, – говорю я, чувствуя себя до кошмарного выставленной напоказ, пока он рассматривает кулон. Я сняла его впервые за много лет. – В детстве я смотрела в окошечко и представляла, что эта маленькая балерина – это я, а коробочка вокруг – это театр. Мечтала, каково это – иметь такое лицо, уметь танцевать. У нее красивая улыбка, правда?

Меня бесит дрожащий голос, который трепещет крылышками колибри по прутьям клетки.

Эмерик кивает.

– Она красивая. Да и вообще всегда питал слабость к рыжим. – Он ловит мой взгляд и подмигивает.

Я делаю шаг назад, меня охватывает такой жар, что кажется, будто я вот-вот потеряю сознание. Поправляю маску, убираю обрамляющие ее волосы, что выбились из прически, за уши.

– Тут как будто петли есть, – задумчиво произносит он. – Он открывается?

– Открывается? – хмурюсь я. – Вряд ли.

– Вот же, похоже на петли. Маленькие, но я почти уверен, что это петли и есть. – Он показывает мне кулон.

Я сощуриваюсь и качаю головой:

– Похоже на декоративные выступы.

Он скользит ногтем по невидимому шву, прикусив язык. Берется за обе половинки кулона и, крякнув, тянет.

Я пытаюсь отобрать у него кулон.

– Если сломаешь, клянусь Памятью, я убью…

Кулон распахивается. Постамент маленькой балерины поднимается на несколько сантиметров и вращается. Играет тихая звонкая мелодия.

Я изумленно смотрю на нее.

– Откуда ты…

– Тсс! – он прижимает палец к губам и закрывает глаза.

Музыка колокольчиками течет по комнате, не громче вздоха, но прелестная мелодия прогоняет дрожь из рук, а страх из сердца. Я закрываю глаза и слушаю.

 

Эмерик тихо напевает себе под нос контрапунктом, что вплетается в ноты.

– Ты ее знаешь?

– Это старая южная ворельская колыбельная, – отвечает он. – Мама пела ее мне, когда я был маленький.

Он прочищает горло и, когда мелодия начинает повторяться, поет:

 
Встретимся во тьме мы,
Встретимся в ночи.
Там, где звездный ветер
Солнце погасил.
 
 
Здесь, под сводом древа,
Хорошо молчать.
Полночь воскресает,
Чтоб память охранять.
 
 
Тени дней минувших,
Помнящих закат,
Все воспоминанья
В шепоте хранят.
 
 
Дремлют в лунном свете,
Им ангелы поют.
Встретимся во тьме мы, милый,
Где дни былые ждут.
 

Я не дышу, пока его голос нежно скользит от слова к слову, и не впускаю в себя его воспоминания, потому что хочу слышать каждую ноту. Когда мелодия начинает вновь повторяться, я присоединяюсь.

Благодаря идеальной памяти гравуара я уже выучила слова наизусть, так что мы поем вместе, и я срываюсь в высокое сопрано.

Холодный воздух подземелья вокруг колышется, и наша музыка вплетается в его дыхание. С закрытыми глазами существуют лишь наши голоса да перезвон крохотных колокольчиков.

Наши голоса взмывают вместе, дуэт возносится, пока не заполняет всю землю, пока не вздымается горами, взлетает на крыльях ветра и мчится к небесам, чтобы встряхнуть звезды.

И впервые я чувствую себя свободной.

Голос Эмерика обнимает меня, пронизывает, вплетает пальцы в мелодию, пробирается сквозь мое вибрато, занимая все пустоты. Перевиваются гласные. Согласные волнами набегают друг на друга.

Я не могу дышать, не могу думать. Вокруг лишь звезды, цвета и свет. Вверх-вниз по рукам снуют разряды, искры танцуют под кожей.

Как один, мы поем последнюю строчку, последним ударом разбиваясь о каменистый берег, усеянный лунным светом.

Я распахиваю глаза. Мы неотрывно смотрим друг на друга, тяжело дыша. Он стоит в паре дюймов, так близко, что я вижу каждую янтарную искорку в его темных, темных глазах. Каждый взмах этих черных ресниц. Каждый трепет нижней губы на вдохе.

Я пьяна его карамельным ароматом, отравлена жаром, что пышет меж нами.

Тихая мелодия кулона замедляется и останавливается, и мы замираем в тишине, прерываемой лишь тяжелым дыханием и стуком бурлящей крови в моих ушах.

Часы бьют час ночи, и я вздрагиваю всем телом.

Нельзя так петь – и так чувствовать себя – с кем-то еще. Я гравуар, тень в подземном мире мертвых. Я хватаю кулон с ладони Эмерика, не обращая внимания на то, как мозоли на его пальцах оставляют горящие следы на коже, и накидываю цепочку обратно на шею.

– Тебе пора. – Я пихаю ему книги по музыке, о которых чуть не забыла.

– Но…

– Возьми. Делай дыхательные упражнения. Тренируйся петь в нижнем регистре.

– Погоди!

– Помнишь, где выход?

Я чуть ли не бегу к двери склепа, чтобы распахнуть ее, и роюсь в кармане в поисках зажигалки.

– Да, но…

– Чудно. – Я выпихиваю его в катакомбы и бросаю ему зажигалку. – Увидимся завтра ночью. В то же время.

– Исда…

Я закрываю дверь так резко, что в воздух вздымается пыль. Прижимаюсь спиной к холодному камню, срываю маску и вытираю пот со лба. Колени дрожат и подламываются, и я падаю на пол.

До вчерашнего дня я знала лишь одну жизнь – ту, которую я урывками перехватывала из воспоминаний оперных певцов. Единственные чувства, что были мне знакомы, – тоска и одиночество.

Всего за несколько часов благодаря одному рвущему сердце, душераздирающему, сокрушающему звезды голосу я оказалась в полном раздрае, все части моей симфонии перепутались, переписали себя в новый громовой мотив.

Я делаю медленный рваный вдох, пытаясь вспомнить, как Сирил всегда учил меня держать чувства в узде. Вдох. Выдох. Найти равновесие. Раствориться в тишине.

Но нет ни тишины, ни покоя. Крошечная музыкальная шкатулка в кулоне, которую я убрала обратно за корсет, касается кожи. Металл теплый, будто там его рука, нежно прижимается к бух-бух-бух сердца.

8Сдаюсь! (фр.)
9Город называется Chanterre. Terre (фр.) – земля, chanter (фр.) – петь, вместе – «Край пения».