Исаак Дунаевский

Text
0
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Я помню, с каким восторгом рассказывал об этом Евгений Исаакович. Трогательность его воспоминаний породила у меня во рту вкус «Вод Лагидзе», к которым память отнесла изобретение Иосифа Бецалевича.

Я пробовал «Воды Лагидзе» в начале 1990-х, сразу после ельцинской революции, пока ею торговали у станции метро «Пролетарская» вместе с вкуснейшими хачапури.

Факт, позже тщательно скрываемый Исааком Дунаевским (не насчет Пролетарской, а насчет увлечения его отца частным делом по производству ликера). Говорить при Сталине о том, что ты был частным предпринимателем, неважно, мелким или крупным, равносильно тому, чтобы надевать себе на шею петлю и ждать, когда любимый вождь пригласит тебя на танец, выпихнув из-под ног табуретку.

Но воды – это так, маленький штрих к большой биографии. Деталь невысказанной жажды к музыке. Главный вопрос, который жег, который мучал меня: в кого мой Ицхак такой музыкальный? В кого, кроме влияющих звезд, фантомов и диббуков[13]? В первой биографии, чтобы не мучить лукавое воображение слушателей, я сразу высказал догадку, что во всем виновата мать, Розалия дочь Исаака из рода Бронштейна. Ох уж эти мне художники!.. – воскликнула бы она.

В еврейской семье девушке было прилично играть, и я полагал, что так и было. Вчитываясь в воспоминания брата Бориса, в моей душе рождался образ женщины, играющей по вечерам на музыкальных инструментах. Возможно, в ней оставалось живо воспоминание о девичьем увлечении скрипкой, когда она брала ее в руки и видела себя играющей на лучших сценах мира. Подобные образы кружили мне голову лучше прозы Исаака Башевис-Зингера.

Но время все время расставляет что-то по местам.

Прошло больше десяти лет после выхода моей первой книги… И вдруг на съемках передачи, которую вел Андрей Малахов, я познакомился с очаровательной женщиной: Ларисой Борисовной Чечевицыной, вдовой Семена Осиповича Дунаевского – четвертого сына Бецалеля-Иосифа Дунаевского. Я с интересом смотрел на нее, подкараулил в гримерке и предложил встретиться. У нее дома. Кажется, она не очень поняла, какое отношение к Дунаевскому я имею, или я не очень четко представился ей; про первую книгу она не знала или мне так показалось, но ее тронул мой неподдельный интерес к ее персоне.

Началась продолжительная игра в «не могу», «больна», «устала» или «устал» с обеих сторон, пока однажды я не стукнул кулаком по столу во время исполнения увертюры Россини и, схватив трубку для табака, после первой же затяжки договорился, держа в руках трубку телефонную, о встрече.

Летней порой я спешил к той, кто помнила моего героя молодым. Я спешил, и это сыграло со мной злую шутку. Все время меня преследовало какое-то шуршание. Я не мог понять, откуда оно взялось. Оглядывался, смотрел на небо, ни ворон, ни воробьев, ни слежки – не было. Оставалось предположить, что шуршит трущееся об меня время.

Осколки удивленных взглядов отлетали от меня. Поверьте, это очень много для автора, родившегося через 32 года после смерти своего героя, видеть ту, чьи ладони хранили тепло его рук.

Я запутался в дебрях сада Баумана, который мне надо было преодолеть, в лабиринте взглядов, ожидающих свидания влюбленных, в месиве арок подворотен, которые уводили меня все дальше от искомого дома. Пока, наконец, не поставил точку на месте огромной железной двери, которая остановила бег меня и времени.

Я нажал на кнопку звонка. И не услышал ни топота ног, спешащих ко мне людей, ни рева сирен, желающих меня отогнать от предмета вожделения. Я не услышал вообще ничего, что могло бы отослать меня к началу какой-либо литературной истории, нет, ибо на самом деле все имеет истоки там, где мы не ждем, – в фантазии. Был только щелчок и в проеме двери появилось очень красивое лицо на манер экспоната из галереи Уффици. Портретом назвать его было нельзя, ибо вихрь жизни постоянно менял краски на лице хозяйки дома, которая радушно улыбнулась, уступая мне дорогу.

Я очутился в прихожей, которая показалась мне сначала не соразмерной той, к кому пришел, но затем очень быстро стала очень обычной кооперативной квартирой эпохи развитого социализма. Она была полна всем, только не квадратными метрами.

Лариса Борисовна разыграла в тот вечер какую-то сложную шахматную партию с тарелочками, тарелками, бокальчиками, бокалами и бокалищами, которые удивительным образом уместились на обеденном столике.

– Здесь «бородинский», здесь «белый», – указала Лариса Борисовна. – Какой?

– Только «бородинский».

– Мужчинам корочку не положено. (Мой удивленный взгляд.) Можете вилкой, можете руками.

(Есть я не собирался, но голод взял свое.)

– Учтите, все может удваиваться. Все, что длинное, используем как бокалы. Не стаканы, но нечто вертикальное (чем-то смущена). Попробуйте хренка. Я всегда в магазинный хрен кладу ложечку сахара и размешиваю. Получается как домашний. Правда. Ну, давайте. Только я не пью. Чтобы не в первый и не в последний раз. Есть еще и водка. Вы есть не забывайте. (Звонок по телефону, трубка сразу не отвечает.) Вроде я не пьяна. (Наконец на другом конце ответили.) Я сейчас не одна. Так на чем мы остановились?

С этого и начался наш разговор. Честно говоря, про голод я не забыл.

– Вы не думайте, я это не сама готовила. Все купленное, – упредила Лариса Борисовна мою похвалу.

Я слушал ее рассказ. Скользил взглядом по комнате. Ощущение было не из приятных. Минутные стрелки замерли, точно хищники, поджидая малейшего прокола с моей стороны. Я хотел сразу перейти к делу, но пришлось слушать всякие глупости… К нашему разговору я буду возвращаться неоднократно. Но тогда меня волновало другое. То, ради чего я и пришел.

– Лариса Борисовна! Кто из родителей Исаака играл и пел? Мама или папа?!

Лариса Борисовна взяла деликатную паузу.

– Розалия Исааковна? – Она рассмеялась, благодарно наблюдая, как я съедаю восьмую кильку, кажется, последнюю.

– Кто-то там говорил, что она обладала музыкальным слухом.

Этим «кем-то» был я, в своей первой книге. Самое главное, я сам не помнил откуда взял эту информацию.

Ярко-красная улыбка прорезала белесый туман в комнате.

– Слушайте. – Она посмотрела куда-то вдаль, вероятно туда, где были те, кто мог сказать, что все ею сказанное будет истиной. – Розалия никогда не пела и не играла. Она готовила, да. Но все остальное… Можно называть это мычанием, даже если она думала, что поет.

Это было жестко, но в тот вечер Лариса Борисовна окончательно открыла мне глаза на то – кем была мать Исаака – не певицей. Но откуда же я взял про клавикорды, про ее музыкальность? Интуитивное озарение? Я был склонен думать именно так. Было более ужасное подозрение – все, что я написал про завещанные клавикорды, про дочь и отца, могло оказаться выдумкой. Два возможных источника музыкальной одаренности детей: у всех пятерых мальчиков (кроме дочери Зинаиды) либо отец, либо мать, мать – надо было отбросить. Отца – выбросили сразу.

Из родных, кроме дяди, не остался никто.

Я был посрамлен. Спустя десяток лет Лариса Борисовна все расставила по своим места, но… Я не собирался спорить с ее детской памятью, дети знают все абсолютно точно, только не всегда понимают то, что знают.

Я снова стал смотреть на фотографии отца и матери Исаака. Суровый, прямолинейный отец, властный, богатый, без забвения любящий мать своих детей, и… – не поющая мать…

Откуда тогда в доме взялись клавикорды в воспоминаниях брата Бориса? И где вообще у меня эти мемуары Бориса? Я полез по книжным полкам. Вот же они, были… на полках стояли детективы Агаты Кристи, и никаких книг про Дунаевского. Загадка. Я начал вспоминать, кому что отдавал.

Мемуаров Бориса нигде не было. Откуда я их вообще взял? Вспомнил про толстенный голубой том 1970 года издания. Да, мемуары. Но где эта книга? Снова полез рыться. И не нашел. Бесконечные уборки сделали свое дело! Я потерял книги. Тогда вообще откуда клавикорды?

Разозленный, я написал Римме Дунаевской, вдове Евгения Исааковича Дунаевского, и она прислала мне ксерокс шести страниц из голубого тома воспоминаний про Исаака. Я открыл и охнул. Они начинались воспоминаниями брата Бориса.

Очень скупыми, очень общими… не за что уцепиться. Как во всем, что проходило железную терку советской цензуры. Там была только одна выпадающая из общего ряда банальностей фраза «клавикорды». Именно их Борис считал источником музыкальности своего брата, выводя происхождение дара от экзотического музыкального вида из щедрости своего скупого отца, подарившего их матери подарок.

Зачем?

Эти клавикорды выпадали из стройной картины немой семьи.

Откуда было взяться музыкальным генам Исаака, если не от матери или отца? От пресловутого дедушки кантора из Одессы? Того самого Иосифа, в честь которого был назван первенец Иосифа – Борис?

Нет, это в принципе возможно. Проснувшиеся у внука гены, под влиянием некоего стресса, как результат компенсации, как следствие изменившейся внешней среды, давшей новые психические свойства на самом высшем витке. Мозг – сигнальная система самого совершенного образа действия.

Но как быть с традицией, которая, я точно знал, существовала в местечках. Если в доме стоят клавикорды и отец не играет, значит – это приданое матери. Старинный клавишный инструмент, предшественник рояля, чаще всего доставался невестам в приданое, когда они выходили замуж. В то время в местечках в приданое невесте отдавали то, что было ей очень дорого, чтобы она не грустила по родному дому.

 

Я готов был отказаться от собственной интуиции. И я от нее отказался. Но только раз. Дважды – уже не будет. И еще я не отказался от перечитывания старых воспоминаний. И открыл как-то на досуге много раз читанные воспоминания Бориса, и не поверил своим глазам: он же мне все подсказал.

«Отец, – писал Борис, – не умел играть ни на одном инструменте. Но он всю свою жизнь, сравнительно недолгую и очень трудную жизнь (это дань шестидесяти годам, когда писались эти воспоминания, про счастливого и богатого отца ни слова! – Д. М.), любил искусство (куда же без него! – Д. М.), музыку, особенно украинские и еврейские песни.

А мать… (и вот здесь я закричал во весь голос! – Д. М.) …обладала незаурядным слухом и небольшим, но очень приятным мелодичным голосом. Чистым, за душу хватающим голосом».

Но как же тогда утверждение Ларисы Борисовны, что она никогда не слышала поющую Розалию Исааковну? Ведь память у детей цепкая. Ответ, неожиданный, дал сам Борис.

«Она почти никогда не пела при гостях. Но мы часто слышали, как она напевала с большой задушевной выразительностью мелодию модного романса, а чаще – какую-нибудь еврейскую песню.

Тогда игры в детской прекращались, споры затихали, мы подходили к двери большого зала и приоткрывали ее. Там у стареньких клавикордов сидела мама и напевала, подыгрывая мелодию по слуху. Для нее отец купил старые клавикорды, так как знал, что она любила музыку и до замужества начала было обучаться игре на скрипке».

Старенькие клавикорды… Не рояль, не пианино, именно клавикорды.

Я полез в энциклопедию, клавикорды бросили выпускать с изобретением пианино.

В мемуарах Исаака Башевис-Зингера я нашел упоминание: «…дочерям в еврейских семействах передавали в качестве приданого музыкальные инструменты». Борис вспоминал, что его мать училась играть на скрипке. И тут «старенькие клавикорды» встали у меня на свои места.

Не было никаких стареньких клавикордов.

1970-е годы, советская цензура, благородство, выводимое из нищеты, правильное происхождение, выводимое из бедняцкого прошлого родства не помнившего, – все это возведенное в добродетель… Да они все врали, чтобы только выжить. Старенькие клавикорды были на самом деле антикварными клавикордами, передававшимися по наследству от матери к дочери. Свои, значит, Розалия получила от своей матери Зислы…

В душе поднялась буря.

(О радость мальчика Бориса! Не отец покупал старинные клавикорды, а мать взяла это как приданое из своего девичества, что тогда было частой практикой.)

«Как сейчас вижу, – продолжает Борис, – сидит она в полутемном приемном зале (окна в переулок после погромов не открывались. – Д. М.) и, перестав напевать, задумчиво наигрывает популярную в то время “Молитву девы”. А мы втроем, а может быть уже вчетвером – Исаак, Зина, Миша и я стоим у дверей и смотрим, как ловко парят ее тонкие руки над клавиатурой старенького инструмента».

Мне стало интересно: что это за «Молитва девы»? Девы Марии? Я думал именно так, но французы переводили это как «Молитва служанки»…

Я пошел в библиотеку и взял наугад пару пыльных фолиантов начала ХХ века, переплетенных в 1960-х годах. На обложке из серого картона была наклеена прямоугольная пожелтевшая бумажка с надписью, отбитой на старой печатной машинке: «Популярные мелодии начала века». Я начал листать ноты. Наверное, Провидение иногда останавливается на нас, как взгляд незнакомки. Меня зацепила польская фраза… я уже листал ноты дальше, и пришлось судорожно тормозить, возвращаться, искать ту промелькнувшую страницу, где было написано, кажется, какое-то польское имя.

Страницами пятью выше я наткнулся на надпись по польски: «Modlitwa dziewicy» («Молитва девицы»), но Дева у поляков – это только Богородица, и никто кроме. Автором мелодии значилась Текла Бондажевска-Барановска[14].

Я начал мысленно проигрывать мелодию, сбился и дома сел за пианино. Пальцы, в отсутствии ежедневной практики, становились не такими послушными, ухо посылало сигналы отчаяния, но кто мог меня услышать… главное, что я слушал музыку, которую исполнял маленький Исаак. Пять раз я проигрывал какую-то невероятно протяжную и грустную мелодию, а потом полез в справочники. И сразу же наткнулся на чье-то описание «Молитвы Девы» в прозе. Это было именно описание мелодии.

Только ради памяти автора тех строк я приведу его сочинение целиком, потому что это того стоит. Я был ошеломлен. С первой строчки. Описание трогало мощью, даром, которыми дымились строки… Но я не знал автора, выхватив абзац. Неизвестно какой персонаж спрашивал:

«– Молитву Девы?! – полувопросительно, полуутвердительно спросил он (персонаж воспоминаний. – Д. М.) и взял первый аккорд.

Понеслись звуки этой игранной-переигранной мелодии, которую так любят играть институтки и старые девы, которую улица и шарманка обездушили и лишили всей ее прелести. Но в этих звуках давно знакомой и переставшей уже трогать нас мелодии здесь, под пальцами старика-тапера, что-то заискрилось новое. Какая-то неуловимая нотка прорезала низкие густые аккорды. Нотка, в которой почудилась нам и тоска – наша собственная, вот-вот ожившая тоска, и чьи-то слезы – не те, давно слышанные в этой мелодии слезы, – а новые, идущие сверху, с небес. Кто-то большой и сильный плакал о ком-то, кому и тяжко, и страшно, и выхода нет».

Чувствуете? Я тут же захотел узнать, кто это написал. Автором значился Гольдберг. Я сначала подумал, что он музыкант, но потом энциклопедия и википедия это опровергли. Исаак Григорьевич Гольдберг был писателем, евреем, эсером, начавшим писать и стрелять до революции, оставшийся строить новую жизнь в России (видимо, привязка к языку сделала свое дело) и за это расстрелянный в 1938 году. Жил он в Иркутске, и кажется, там и умер. Самое главное, не я один испытывал восторг, его рассказами зачитывался молодой Александр Фадеев.

Я снова сел играть «Молитву Девы»… Эта мелодия, написанная полькой, мечтавшей о замужестве… Была в ней некая грусть. Грусть, задуманная не исполнительницей, но создателем, положенная им в основу жизни наравне с любовью и радостью, до всего того мрака, который он доверил пережить спустя миллиарды лет маленькой польской девочке по имени Текла.

Текла Бондажевска-Барановска…

Как много польского гения повлияло на воображение Исаака.

А вообще, в основе «Молитвы Девы» лежит неаполитанская мелодия. Одна из тех, что распевали неаполитанские рыбаки.

«Песнь песней»

Дунаевскому было 17 лет, когда матушка-Россия, как змея, сбросила с себя старую кожу и явилась миру в новом, доселе невиданном облике. В облике дракона.

В городе Харькове судьбоносные перемены переживали по-особому, они наступали как-то незаметно. Индивидуально. Из окон музыкального училища, где слушал лекции Исаак Дунаевский, было видно, как показался и исчез всадник на лошади. В разных концах города раздались выстрелы.

Революция началась, когда он увидел бледное лицо Николая Николаевича Кнорринга, директора своей гимназии. Кнорринг вошел в класс, посмотрел на учеников и вышел. Потом вернулся и, сухо кашлянув, посоветовал им не гулять по вечерам.

Уже дома, у Дерковских, Исаак узнал, что в Петербурге стреляли. Царь отрекся от престола. Вся власть перешла в руки Временного правительства.

Революцию делали ровесники Дунаевского. И даже юноши моложе, чем он. Владимир Галактионович Короленко, который с 1917 по 1922 год жил на Полтавщине, писал, что в первые годы революции можно было встретить двенадцатилетнего ученика местного коммерческого училища, записавшегося в Красную гвардию. Об одном таком реальном герое из Полтавы рассказывали, что он пришел в класс вооруженный, закурил папиросу, вынул револьвер и навел его на буржуя-учителя. Другой учащийся бросил бомбу под лошадь бывшего полтавского помещика.

Среди защитников новой власти обнаружилось очень много еврейских юношей, вспоминал Короленко. Их грубость и хамство казались мещанам особенно вызывающими. Но их можно было понять. Русские привыкли видеть перед собой покорного, бесправного еврея, обреченного жить где-нибудь на окраинах, а евреи, почувствовав, что большевики их не притесняют, поспешили такую власть поддержать.

Мудрый профессор Наум Шафер, один из крупнейших знатоков творчества композитора, съевший на истории жизни молодого Дунаевского не один пуд соли, говорил: «Исаак поначалу не принял революцию. Поначалу не принял». Как здорово для потомков-демократов и как опасно для самого композитора!

После революции многие, ее не принявшие, сгинули. От Кнорринга осталась только одна фотография. Позже, в середине 1920-х годов, он обнаружился весточкой из Франции. Но Исаак не стал ему отвечать, это было опасно: Кнорринг считался белым офицером.

Впрочем, в 1917 году Кнорринг еще никуда не убегал. Педагог думал, что его знания будут нужны при всяком режиме, и продолжал учить гимназистов, устраивать домашние концерты, на которых Исаак был первой скрипкой.

Кумачовый лозунг «Вся власть Советам!» опрокинул старые песни и старые гармонии, которым учили в музыкальном училище. Строгий, классический аккорд стал «разрешаться» куда-то в сторону, в дребезжащий диссонанс. Все пошло наперекосяк. Исаак почувствовал себя очень взрослым, будто у него вдруг выросли усы.

Весь мир «сел на иглу» и закрутился в хороводе убийств. Началась Гражданская война. Все, что было в доме теплого, стало постепенно исчезать, попадая в лапы дремучих мужиков в солдатских шинелях, что стучали в окна и просились на постой всего на одну ночь. Пропали сначала шубы, потом молоко, дрова. Это были приметы времени, это был стиль зимней стужи 1918 года, которая растянулась очень надолго.

В Харькове тех лет главная беда и опасность для Бориса и Исаака Дунаевских – их собственная фамилия. Власти ищут какого-то борца за свободу, преступника Дунайского. Кто это такой, братья толком не знают, но зато в газетах периодически печатаются сообщения о его розыске. У них уже несколько раз спрашивали, не являются ли они его родственниками.

Вдруг в Харькове зазвучала чужая речь. Такую Исаак слышал только на уроках в гимназии. Это пришли немцы. Украина стала одним большим сдобным пирогом, который все, кому не лень, пытались поделить. В доме Дерковских поселились два немецких офицера. Это были герр Анхальт и герр Сиблер, которым понравилась уютная Грековская улица.

Фанни Яковлевна Дерковская, хозяйка дома, довольно скоро перестала их бояться. Немцы оказались интеллигентными. По вечерам играли на скрипке и простеньком пианино, которое перетащили из комнаты отца Дерковского. Немцам нравились Чайковский и душещипательные немецкие романсы. Они были законченными лириками, но с пистолетами в руках. Впрочем, это их не портило.

Два приятных немецких офицера были единственными представителями вермахта, с которыми Исааку довелось познакомиться лично. Спустя 30 лет он изменит мнение о них. Наползет страх взрослого человека, понимающего, с чем он столкнулся. В одном из писем молоденькой комсомолке, «смеющейся Людмиле», он напишет:

«Лирики – это великая прослойка человечества. <…> Но нельзя считать лириком удава, который со вздохом сожаления проглатывает очередного кролика. Я помню, как в 1918 году на Украине, у нас дома, стояли немцы-оккупанты, приглашенные гетманом Скоропадским бороться с “коммунией”. Герр Анхальт и герр Сиблер вздыхали о своих детях и фрау. Потом ночью наши квартиранты куда-то исчезали в полном вооружении. Наутро они появлялись как ни в чем не бывало и снова принимались за лирику».

Никто так и не узнал, куда исчезали немцы. Всезнающий Владимир Короленко писал в своих дневниках, что когда немцы-кавалеристы въезжали в 1918 году в Харьков, они кланялись направо и налево встречным жителям. Ситуация изменилась, когда в Киеве убили Германа фон Эйкхорна – фельдмаршала, главнокомандующего группой армий «Киев». Начались грабежи, и отношение немцев к населению стало жестче.

Были и положительные стороны от прихода «европейцев». «Стоило прийти немцам, – писал Короленко, – и русские поезда пошли, как следует. Зато какая разница ощущалась на русской территории. Там людей возили в теплушках. Грязь, разбитые окна, давка, безбилетные солдаты, отвратительный беспорядок. И везде шныряют мальчишки-красногвардейцы, мальчишки-евреи, которые приходят, вооруженные бомбами, и взрывают, что угодно. И это вызывает глухое раздражение». Какое милое время и демонстрация спокойствия духа, если взрывы бомб вызывают у писателя только глухое раздражение.

 

Исаак Дунаевский и Владимир Короленко не встречались, но жили по соседству. Исаак, конечно, читал в газетах, что рядом с его любимой Лохвицей живет «совесть эпохи», которая чудачит. Когда все вокруг голодают, он объявляет о помощи московским детям и зовет всех к себе, устраивает комитеты и пишет дневники, которые потом будут издаваться огромными тиражами.

Немцев сменили гайдамаки и петлюровцы, потом им на смену пришли красногвардейцы, немного постояли и снова ушли. Появился гетман Павел Петрович Скоропадский. Фигура полумифическая – большой человек в очках с толстыми стеклами. Над ним смеялись, хотя он был по-своему благороден и сделал все, чтобы спасти Украину. В конечном счете гетман был вынужден уехать, как и все остальные последовательно сменявшие друг друга правители, в спальном вагоне в чужой дом, на свою новую родину – в Германию, чтобы погибнуть там в 1945 году от смертельной контузии в результате бомбардировки англо-американской авиации.

Исаака спасала только любовь. Спасала и берегла, заглушая революционные бури бурями сердечными. Где вы все, Женечки и Наденьки Подгорецкие, которым посвящал романсы Исаак Дунаевский? Сгинула, сгинула ваша красота вместе с красотой лилий, которые вам дарили. И ничего не осталось. Впрочем, остались мелодекламации «Твоя любовь», «Кто хвалится», «Когда умру», «Сознаемся, нам пора раздваиваться», «Каким прелестным делаешь ты стыд». Названия говорят сами за себя.

Стройный зáмок музыкальной гармонии не разрушили красноармейские песни и шальные девичьи голоса, подслушанные летом при купании.

Любовь вспыхивала каждый раз, когда Исаак видел красивое девичье лицо. Он не любил хромых и убогих, полных и крутобедрых – он любил совершенных. Слабость натуры. Его тянуло только к девушкам с безупречной внешностью. Исаак видел таких на главном городском проспекте. Он их не забывал – прекрасных и прелестных, за которыми долгие годы тянулся тонкий шлейф воспоминаний. Дунаевский чувствовал совершенную красоту и ясную гармоническую свежесть звучания.

Эрудированный музыковед из Казахстана профессор Наум Шафер, знающий о Дунаевском всё, сказал мне: «Найдите первую любовь Исаака – она, как в зеркале, будет отражать все остальные влюбленности Исаака». Он всегда влюблялся по одному и тому же принципу. Он исповедовал красоту. Его многочисленные романы – не следствие непорядочности, это результат губительной веры в красоту. Прекрасное лицо женщины – красивая мелодия, пришедшая в голову. Мимо нее невозможно пройти…

После революции музыкальное училище, где учился Исаак, переименовали в консерваторию. Двери те же, дорога к ним та же, те же педагоги с той же зарплатой. Но в фасаде что-то изменилось. Стал стройнее и строже. Исаак – студент консерватории. Как хорошо.

Да, ко всем новациям и изменениям – самая главная – рука стала шире. Как-то незаметно размах ладони – как у Рахманинова – на две октавы. И музыка стала звучать громче.

Взросление Исаака теперь проходило иначе. Заветы строгого Кнорринга: «музыка и гармония нераздельны», «порядочность и честность – прежде всего» – обветшали.

Исааку пытаются «забрить лоб». Но оборонное намерение властей неосуществимо из-за хилого здоровья призывника. Он постоянно болел, его кишечник работал плохо, он периодически покрывался испариной, у него «скакало» сердце, – в общем, и белые, и красные признавали Дунаевского негодным к строевой службе. Исаак упрямо держался в стороне и от тех и от других. Упрямо и старательно.

Более серьезные товарищи Дуни по гимназии, ушедшие в революцию, несколько снисходительно называли его «скрипачом».

Дунаевский не пленился революцией с ее притягательными «измами». Он был чужд политической эротики. О чем может думать человек, знающий наизусть большинство романсов Чайковского? Трудно сказать, предвидел ли Исаак, куда заведут убийства, грабежи, погромы «наших и ваших» в недалеком будущем. Он играл как для белых, так и для красных. Музыка в равной степени была нужна и тем и другим. Понимаете?

В 1918 году Исаак Дунаевский оканчивает гимназию круглым отличником, с золотой медалью. И хотя юноша мечтает только о музыкальной карьере, он, не бросая консерваторию, поступает в Харьковский университет на юридический факультет. Очень неожиданное решение. Видимо, не обошлось без советов практичного отца, который занятие музыкой считал чем-то несерьезным. К тому же вдруг в эпоху хаоса новые власти отменят музыку? Хотели же большевики отменить институт брака.

Не помогает ничего. Ни репутация вундеркинда, ни заступничество Кнорринга и его похвал до небес. В семье считают: скрипка – это не ружье, в темном лесу не защитит, а вот юрист может существовать безбедно. Так рассуждал его отец. Но не дядя Самуил. Он бесконечно проводил воспитательные беседы с Цали Симоновичем, убеждая его не чинить Исааку препятствий, потому что главный его путь – музыка, музыка и еще раз музыка.

В одной записке Исаак пишет о той поре: «Я готовился к будущему рядового музыканта». Хотя это было время, когда любой мальчик с пальчик – великан. Его сверстники командуют полками, совершают молниеносную карьеру, один Исаак – на студенческой скамье. Да еще говорит о себе как о рядовом музыканте. Притом что он лидер по натуре, душа любой компании. Что же это? Подвиг самоотречения под стать подвигам библейского Давида? Или ход против общего течения? Не скромность, а ощущение другой гармонии.

Студенты-юристы в корне отличаются от консерваторцев. Это бесшабашные парни, увлеченные политической борьбой. Впрочем, молодой Дунаевский еще застает «золотую» пору харьковского студенчества, описанную Борсамбором, знаменитым до революции комиком Борисом Борисовым. Лучший интерпретатор Чехова на провинциальной сцене тех лет, позже переквалифицировавшийся в темпераментного и яркого чтеца басен Демьяна Бедного и особенно прославившийся своим талантом имитировать виолончель, трубу и отголоски симфонического оркестра, окончил в свое время юрфак Харьковского университета.

Финансово в это время Исаака содержат родители. Плюс участие в благотворительных и студенческих концертах, которые вскоре принесли Дунаевскому некоторую популярность в городе. Он выступал вместе со знаменитым актером немого кино Владимиром Васильевичем Максимовым и премьером харьковского театра Синельникова Виктором Мариусовичем Петипа, сыном прославленного хореографа. В этой же компании оказался актер Александринского театра Николай Николаевич Ходотов, который приехал в Харьков за своей возлюбленной. Ходотов познакомил Исаака с композитором Евгением Борисовичем Вильбушевичем, под музыку которого он декламировал стихи. Вильбушевич аккомпанировал ему то на рояле, то на гитаре.

Читали стихи тех поэтов, кто были тогда в моде: Александра Блока, Валерия Брюсова, Сергея Есенина, Игоря Северянина, Саши Черного. Иногда Дунаевского просили аккомпанировать на этих вечерах, на ходу подбирая музыку, подходящую под поэтические завывания. Знал ли Исаак, что судьба не раз столкнет его с композитором Вильбушевичем и эти столкновения будут до смешного нелепы?

В благотворительных концертах были заняты премьерши театра Синельникова Вера Леонидовна Юренева и Евгения Константиновна Леонтович. Еще недавно юноша Дунаевский был не вправе на них смотреть. Но, перестав быть гимназистом, он обрел права мужчины.

* * *

Николай Николаевич Синельников – бог театральной России. Он знал всех «звезд», и его знали «звезды» всех театров Москвы и Санкт-Петербурга. Сумбатов-Южин, Станиславский, Мейерхольд были его если не закадычными друзьями, то, по крайней мере, хорошими знакомыми, с которыми он чувствовал себя на равных.

Синельников, по отзывам современников, в провинции затмевал Станиславского. Говорили, что он продал душу дьяволу, дружил и с красными, и с белыми, понимал толк в женщинах, за счастье почитал дом, в котором много детей, а из городов мира любил те, где больше зрителей в театрах.

В послереволюционные годы, когда всем было не до театра, Синельников сам частенько становился перед началом спектакля у парадного входа в театр и зазывал зрителей на представление. Рассказывали, что дело доходило до анекдота. Если он видел, что шел больной человек, то кричал, обращаясь к нему: «Заходите в театр, сегодня в зале сидит самый уважаемый доктор, он может вас посмотреть в антракте!» А если шел худой, кричал: «Сегодня в буфете очень вкусные пирожки, заходите на представление – домой толстым придете».

Исаак Дунаевский со сверстниками-юристами посещал все театры Харькова. Студенты того времени на галерках делали имя тому или иному актеру. Этот неисследованный психологический механизм уникален и неповторим до сих пор. Все «граждане» галерки разбивались на «левых» и «правых», на эстетические партии, различающиеся лишь пристрастиями. И каждый начинал аплодировать своей половине. Кому громче хлопают – тот или та становятся героями спектакля. Были и такие актеры, на которых «правая» и «левая» сторона сходились. Тогда уже наступал абсолютный триумф.

13Диббук – в еврейской традиции злой дух, который вселяется в человека, овладевает его душой, причиняет душевный недуг, говорит устами своей жертвы, но не сливается с ней, сохраняя самостоятельность.
14В старых словарях – Фекла (Текля) Бондаржевская-Барановская.
You have finished the free preview. Would you like to read more?