Free

В восемнадцатом году

Text
2
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

IV. Трое

С того самого вечера, как в гимназическом полутемном классе Виктор декламировал и держал девушкам и юношам восторженную речь, с того самого вечера Надя была неспокойна при встречах с ним. С тревогой, с затаенной волнующей радостью ждала его прихода; как зачарованная, слушала и все-все старалась понять, когда он, спокойный, серьезный, занимался с кружком; становилась тиха и печальна, когда Виктор поднимался, пожимая ей на прощанье руку. Она чувствовала к нему тонкую, нервную привязанность, она как-то быстро во всем привыкла ему доверять и сама не понимала, как это все так скоро случилось. Но привязанность Нади не была только сердечным влечением – она сама отлично понимала, что, кроме того, в отношениях к Виктору у нее что-то есть и иное, на это не похожее, – более ценное, более серьезное и вместе с тем как бы более простое.

Живая, постоянно пытающая свои силы и постоянно силами своими недовольная, окрыленная радужными надеждами, верой в будущее и не верящая себе ни на грош в настоящем, она то и дело заглядывалась, любовалась на чужие достоинства и видела их там, где не было даже признака этих достоинств. Часто звонкую самоуверенность она принимала за настоящую силу, хвастливую, болтливую развязность могла принять в другом за «свободный» дух, мрачное и беспричинное недовольство – за глубину и серьезность натуры, – словом, каждое внешнее проявление в другом она готова была посчитать за признак внутренних и незаурядных достоинств.

В каждом человеке старалась Надя видеть и находить те «добродетели», что возвышали его и оправдывали. Но из всех близких один постоянно преобладал над другими, выделялся из этих других на целую голову, выше всех рисовался в Надином воображении.

До гимназического вечера таким духовным гигантом стоял перед нею Прижанич: его находчивость, его уменье на любой вопрос дать понятный и как будто бесспорно верный ответ, вся его манера твердо и уверенно держать себя среди других – это рисовало Прижанича в глазах Нади человеком особенных, чрезвычайных достоинств и дарований. И она искала у него ответа на все вопросы, что тревожили или просто занимали ее. Но за последнее время, когда на сцену появился Климов, она увидела и поняла, что у него, у Климова, еще точнее, еще вернее и неопровержимее эти ответы на любой вопрос. И ответы Климова родятся откуда-то совсем-совсем из других источников, построены не так, как это выходит у Прижанича. И Надя раздвоилась: первые дни не знала, куда ей деться со своими мыслями, каким доводам верить, чью сторону взять, когда между Виктором и Прижаничем разгорается спор. А спорили они немало. Встречались и у Нади, встречались и случайно на улице.

Как-то вечером, в такой час, когда воспрещено было ходить по городу (военное положение готовилось переходить в осадное, и режим надзора сгустился до последней степени), Виктор и Надя бродили вдвоем под окнами и вели между собой нескончаемый разговор, перебрасываясь с одной темы на другую, ни одной не доводя до конца. С противоположной стороны от забора отделилась вдруг человеческая фигура и направилась к ним. Это был Прижанич. Он где-то добыл себе разрешение и теперь имел право в любой час ходить по городу.

– Вечерний моцион? – постарался улыбнуться он, ближе подходя к Наде и Виктору. Но улыбка не удалась.

– Разговоры разговариваем, – ответила Надя весело, сама первая подавая руку.

– Слышал… Еще от угла услыхал… разговоры… Здравствуйте, – протянул он Климову руку.

Тот ему молча подал свою.

Как только подошел Прижанич, разговор сбился с темы и уже не мог возобновиться в той форме, как они вели его прежде. Прижанич рассказывал какие-то «интересные случаи» в своих отношениях с мамашей, раза два касался вопроса о раде, но все это выходило как бы мимоходом у него, отрывисто, даже зло. Словно говорил он – и сам не знал, зачем это говорит, а вот главное, что-то самое главное, – так и не может сказать. Как только увидел он Надю два-три раза вместе с Климовым, не мог он с тех пор держаться с нею по-прежнему: вместо ласковых и нежных слов все хотелось ее оскорбить, наговорить ей дерзостей, за что-то больно-больно отомстить. А еще больше злило то, что сама-то Надя, казалось, и не видела, не чувствовала этого в нем состояния – она, как прежде, так же весело с ним встречалась, так же охотно разговаривала, и, пожалуй, даже разницы не было никакой между теми встречами, что теперь, и теми, что были раньше.

«Ну нет, раньше было совсем другое, – думал Прижанич, – она тогда не только была весела, но и рада была нашим встречам… Она их хотела, она их ждала, она заботилась сама, чтобы эти встречи были, а теперь – и встретится и не встретится – ей все равно… Этот Климов… У!.. Черт его дери! И чего ему тут нужно… треплется каждый день…»

Прижанич, конечно, видел, что Климов его вытеснил с первого места и поглотил всецело Надино внимание, но он никак не мог помириться с этой мыслью и не мог допустить, чтобы он, Прижанич, и вдруг оттеснен каким-то замухрышкой-литератором! Нет, нет… это случайность, это баснями затуманили Надину голову, и надо ей во что бы то ни стало объяснить, показать, рассказать… Но что же? И как все это сделать? Он настойчиво продолжал добиваться каждый раз и где только можно было свидания с Надей: ловил ее на улице, встречал ее из гимназии, приходил к Кудрявцевым и все не терял надежды вернуть ее, образумить, рассеять климовский туман… Зачем была она ему? Он этого и сам не мог бы сказать, ибо «любви» никакой у них не было, он просто чувствовал себя оскорбленным ее предпочтением Климову. И единственно из самолюбия, уязвленного самолюбия, продолжал свои ухаживания за Надей. А еще – следил за Климовым. Как ни сдерживался Виктор при спорах с ним, но не мог он, разумеется, поддерживать ту чепуху, которую нес авторитетно Прижанич. И как ни старался своим возражениям и пояснениям придать характер полного бесстрастия, выходило, однако же, таким образом, что все, что говорил Прижанич, навыворот понимал Климов, и наоборот. В Климове чувствовал Прижанич врага и решил теперь свести с ним счеты. Он сегодня пришел сюда не просто поговорить, повидаться с Надей, – у него созрел план на иное дело. От кого-то из знакомых Кудрявцевых он услыхал, что к ним собираются кружком, читают, спорят, обсуждают разные вопросы. Заходя от времени до времени к Наде, Прижанич никого там не встречал, кроме ее подруг и двух-трех реалистов, – словом, той публики, которая и раньше всегда бывала у Кудрявцевых. Он даже мысли не мог допустить, чтобы эти «молокососы» могли заниматься чем-нибудь серьезным. Он предполагал, что собирается какой-то другой, тайный, «кружок», и в центре этого кружка представлял себе Климова. За последние дни, когда настроение в городе взвинтилось и когда в соответствующих кругах поговаривали о близком и неизбежном отступлении, Прижанич не раз и не два толковал на эту тему с мамашей, и они, конечно, также порешили уезжать из города вместе с добрармией. Все «молодое и благородное» призывалось под знамена, во всех школах велась усиленная агитация за вступление в ряды добровольческой армии, – не устоял против этого искушения и Прижанич; он вот уже больше недели как зачислился агентом охранки. И теперь на кудрявцевском деле он решил разом убить двух зайцев: во-первых, выслужиться и продвинуться вверх, завоевать известную «славу», а во-вторых, отомстить и Наде, и Климову, и всем, всем, всем за кровную обиду, что была ему нанесена, за пренебрежение, ему оказанное… Поболтав теперь о разных пустяках, он пытался перевести поудобней разговор на политическую тему. Это было сделать легко, ибо Надя хваталась за темы эти с жадностью, а Климов вообще не начинал сам никакого разговора и в то же время в каждом разговоре участвовал охотно.

– Слышно, что красные получили здоровенную баню за Тимошевской, – сказал он.

– Вот как слухи противоречивы, – усмехнулся Виктор, – а я слышал, что все продвигаются…

– Откуда слышали?

– Да на улице… кучка стояла… говорили…

– Чепуха… пустые слухи!..

– А что это, – спросила Надя, как будто совсем наивно, – стрельба очень слышна стала, значит, близко, а? Вы знаете, Коля?..

– Это… это пробная… новые орудия привезли… массу орудий привезли… пробуют… Об этом же объявлено по городу – разве не читали?

– Нет.

– А… так почитайте… как же: везде расклеено…

Виктор улыбнулся чуть заметно, и Надя, заметив эту улыбку, улыбнулась сама.

– Я слышала еще, – сказала она, обращаясь к Прижаничу, – будто некоторые из членов рады поспорили, что ли?.. Уехали совсем по станицам; не хотим, говорят, больше ничего… едем, и только. Что это, Коля, отчего так?

– Да кто вам такую чепуху говорит?! – с силой прорвался Прижанич. – Откуда это? Рада… да рада, как стальная… Макаренко вчера на вечернем собрании говорил, в слезы весь зал ударил… Вот говорит! Как один человек поклялись: умрем за Кубань, а не отдадим!

Но когда Климов по ходу разговора вынужден был впутаться в обсуждение вопроса о «единстве» рады, Надя, дрожа от радости и гордости, почувствовала все превосходство его логики и доводов надо всем тем, что говорил Прижанич.

– Кубань едина, – доказывал Прижанич, – она не хочет никого, кто бы вмешивался в ее дела… Сама справится со всеми.

– Кубань единой быть не может, – говорил Климов, – имущественная рознь, вы сами знаете, неодинаковая обеспеченность – все это не может дать единства…

И простым, но убедительным словом Климов рассеивал всякую муть, весь туман, что оставался от слов Прижанича.

– Какое тут единство?! – говорил он, – когда друг дружке готовы горло перегрызть! И это ведь независимо от злой или доброй воли Макаренко, Быча или кого другого… Они могут быть самые прекрасные люди… Не в этих личностях дело, – дело совсем в другом. Различное имущественное состояние (Виктор умышленно сглаживал и упрощал вопрос) по-различному настраивает и каждую имущественную группу. Разве мало здесь, на Кубани, самой настоящей бедноты, у которой положение ужасно и которая выхода из этого положения не знает и не видит, не находит, кроме открытой борьбы… Так всегда в природе и в обществе кругом идет непрерывная, неизбежная борьба: одно нападает, другое сопротивляется, одно побеждает, другое гибнет без следа. И так до тех пор, пока не будет достигнуто равновесие, можно сказать идеальная гармония… Трудное, долгое дело…

 

– Да разве я отвергаю, что жизнь – борьба? – фальшиво возбуждался Прижанич, – борьба… за лучшее будущее, за счастье…

– Борьба не только человека с природой, – добавлял Виктор, – но еще и человека с человеком, – вот именно то самое, чему теперь мы с вами свидетели…

– Ее не было бы, этой борьбы, если бы большевики не лезли на Кубань!..

– Они, видимо, не могут не лезть, – как-то небрежно уронил Климов.

– Как не могут? Кто их зовет? Кто их толкает сюда?

– Да неужели вы не знаете кто и что? – посмотрел в глаза ему Климов. – Нужда гонит, опасение, что отсюда, с Кубани, собравшись с силами, на них могут походом пойти… А еще голод гонит… Голод, он тоже заставляет никак не забывать про Кубань! И потом, что значит гонит, – разве мало здесь своих доморощенных?

– Так, черт возьми, что же, Кубань – харчевня, что ли? – вспылил Прижанич.

– Зачем харчевня… обмен… одно за другое… Я думаю, что так… во всяком случае, я сам себе так объясняю… Нельзя же все объяснять злой и доброй волей человека, тут и другое есть…

– Другое… – проворчал Прижанич и не нашелся, что бы еще можно было сказать, а Климов продолжал свою мысль.

– Даже и не опасения и не голод, пожалуй, у них главное, а главное то, что дело тут общее – общее дело, вот что! – с силой подтвердил Виктор. – И не может быть по-другому. Теперь вся Россия старая пополам – и Кубань, и Сибирь, и Украина – везде пополам: две половинки – одна белая, другая красная… И белая на всю Россию, и красная на всю. Одна с другой перепутались, но уж непременно по всему тут фронту одна против другой! Будет Дону большая опасность от красных, – разве не пойдет на помощь отсюда добровольческая армия?

– Пойдет! – повел губами Прижанич.

– То-то и дело, что пойдет, неизбежно пойдет, потому что дело общее… Все едино и там, у красных: у них тоже дело общее.

– То есть как общее? – перебил Прижанич. – Это здесь, на Кубани, да с кем же общее-то оно?

– Ну вот с теми, что дожидаются Красной Армии… А такие есть/что дожидаются… Кабы их не было, да разве не поднялась бы теперь Кубань, как один человек? Эге, давным бы давно… А ведь молчит… видно, ждет…

– Не ждет, а устала, – поправил Прижанич. – Измучили ее… Вот передохнет, тогда…

И он, не доканчивая своей мысли, только мотнул головой, давая понять, что «тогда» совершится что-то необычайное.

Из окошка высунулась Анна Евлампьевна.

– Надь!.. шла бы, уж поздно, – окликнула она.

– Сейчас, сейчас иду, мама… Вы что же, – обернулась она к спорщикам, – вы продолжайте, она ничего… подождет…

Но вдруг остановившийся спор не возобновлялся.

– Пожалуй, и верно поздновато, – встряхнул Прижанич левым рукавом и посмотрел на ручные крошечные изящные часики. – А как же вы домой? – обратился он к Виктору. – У вас разрешение?

– Никакого, – усмехнулся тот, – я вот рядом… приятель…

– Кто это?

Виктор вскинул на него глаза и вдруг от этого вопроса насторожился, почуяв что-то неладное.

– Приятель. Да вы не знаете…

– Ну, я пошла, всего хорошего, – проговорила Надя и подала руку первому Прижаничу.

– Вы отчего не заходите, Коля?

– Да я же недавно был, всего четыре дня.

– А вы чаще… что тут…

И, поспешно пожав ему руку, она прощалась крепко с Виктором… Прижанича рванула обида:

«Со мной простилась, словно отделаться только хотела… И слова как на ветер кинула, а с ним?..»

Надя не выпускала из своей руки руку Виктора, смотрела ему в глаза, говорила что-то раньше обоим знакомое:

– Часов в пять, хорошо? – и, кивнув головой, пропала в калитку.

Прижанич молча простился с Климовым и зашагал по направлению к Красной. А Виктор, обождав, пока он скроется, отворил калитку и через двор, как это он часто делал по вечерам, вышел садом в соседнюю улицу, где на квартире у Еремеевых вот уже неделю как поселился под чужим именем Пащук.

Подкрался Виктор к окошку, стукнул три раза подряд и три раза тише, в разбивку, – условный знак, по которому Пащук открывал двери, не спрашивая.

– Где ты, кобель, пропадаешь? – встретил он Виктора. – А Паценко ищет… Сейчас же лети… Он у Караева должен быть. Ждет тебя непременно и пропуск оставил. На!

Пащук подал Виктору пропуск, добытый в штабе через Владимира, и прямо из коридора повернул Климова за плечи обратно к выходу.

Когда Виктор добрался на Дубинку, он в самом деле Паценко застал у Караева.

– Собирайся, – встретил его Паценко. – Сегодня же на Крымскую… Я получил сведения, что будем брать через два дня… Отвези весь материал, тут у меня все отмечено подробно, как будем действовать в самом городе. Впрочем, едва ли и задержатся: надо быть, судя по раде, сами уйдут… Но на всякий случай вези, остальное расскажешь… В половине двенадцатого идет транспорт в ту сторону… Ты пока с ним… Владимир и сам едет; вот он тебе документы… а там сговоритесь, когда остановка будет… Ну, айда!..

Через минуту Виктор снова был на улице, шагая по указанному пути.

V. Обыск

На следующий день в доме Кудрявцевых совершилось нечто совершенно несообразное. Когда Анна Евлампьевна возилась с обедом, ожидая «Петрушу» с Надей, а Павел, по обыкновению, отлеживался на диване, – вдруг завизжала калитка, застучали громко по ступенькам, по крылечку, в коридоре, настежь распахнули дверь, и трое незнакомых быстро подскочили к Анне Евлампьевне:

– Ты хозяйка?

– Я, а чегой-то вы, соколики? – И с недоумением переводила она испуганный взгляд с одного лица на другое.

– На, гляди, – сунул ей в руку билет высоченный детина в поддевке, в мохнатой шапке, в ремнях, с револьвером на боку. Двое других – в шинелях, в кубанках – молчали.

– А я… чего я… – перевертывала она в руках билетик, не зная, что с ним делать, – я вот позову… Павел!.. Павлуша!.. – крикнула сыну. – Чегой-то пришли, спрашивают…

– О… о… о! – отозвался Павел Петрович, не подымаясь с дивана.

– Ты поди глянь – бумаги, надо быть, – выговаривала она что-то и самой себе непонятное, разглядывая маленький билетик, где красовалась фотографическая карточка и зеленела печать.

– А… а… а? – недовольно потянулся Павел, но с дивана все же не поднялся.

– Да ты поди сюда… Что ты, господи помилуй…

Послышалось вялое ворчанье Павла и отдельные слова, вроде:

– Опять тревога… отдыху нет… вздохнуть-то не дадут как следует…

Наконец он появился – с опухшим от сна лицом, мутными глазами, босой, в нижней рубашке с подтяжками на плечах, волосы на голове дико были взъерошены. Молча и попеременно посмотрел он каждому в лицо.

– Вы к кому?

– Сюда, к вам, – ответила резко папаха.

– Ко мне? – уставился на него Павел.

– Не к вам одному, а к целому дому… Да ты смотри билет-то, – оборвал он резко и дернул билетик, что дрожал в руках у Анны Евлампьевны.

Павел взял бумажку с печатью, заглянул, понял, с кем имеет дело, и вдруг лицо его стало бледно, а губы запрыгали. Он глянул исподлобья на вошедших, проговорил:

– Кого же тут… Нас вот вся семья… Сейчас отец придет да Надежда… сестра…

В это время дверь отворилась и в комнату вошел офицер. Не здороваясь ни с кем, он обратился к папахе:

– Немедленно произвести обыск… тщательный… Да всех задерживать, кто придет!

Позвали со двора двух солдат, – там их стояло человек пять-шесть, – и началось… Анна Евлампьевна настолько растерялась, что позабыла про свою печку, про обед, и на кухне творилось у нее что-то невообразимое: с подшестка соскочил горшок, разбился, и пролитый суп ручейками бежал в комнаты; занавеска, что висела у самой заслонки, как-то угодила краем в печку и затлелась – дым и вонь заполнили весь дом, и никто не знал, откуда этот дым, да и не до дыму тут было. Анна Евлампьевна, сама не своя, подводила незнакомцев то к сундукам, то к шкафу, к разным узелочкам и беспомощно, будто в чем-то оправдываясь, лепетала:

– Приданое… тридцать лет лежит… только в пасху да на рождество…

– Ладно, старуха, не лепечи, без тебя знаем, где что искать, – ответил ей тот, что разрывал сундук с приданым, парень лет тридцати, смуглый, черноглазый, с хитрым цыганским выражением лица. Подошел от стола и второй сыщик, низкого роста, широкоплечий, с пьяными водянистыми глазами, без двух передних зубов.

– Скулит? – мотнул он головой в сторону Анны Евлампьевны.

– А нехай поскулит, перестанет, – ухмыльнулся цыган, разбрасывая вещи из сундука.

В это время детина в папахе, видимо бывший у них за главного, рылся за образами, выбрасывая оттуда какие-то узелочки, перевязанные пучки «святых» церковных свечей, разные бумажки и тряпочки, что хранились там у Анны Евлампьевны с незапамятных времен.

– Ишь напихали, – приговаривал он, просматривая бегло всю эту ветхую, пыльную рухлядь.

– На-ко, чего-чего нет!

– А тут что, тетка? – крикнули они Анне Евлампьевне, указывая на запертый шкафчик под киотами.

– И ничего тут… – залепетала Анна Евлампьевна. – Ничего, ей-богу, ничего, одна вода святая…

И как выговорила, слезы хлынули ручьем, грязным фартуком размазывала она их по лицу, сквозь рыданья приговаривала:

– Одна вода… Одна святая… Иконку-то бросили… – нагнулась она и подобрала крошечный образок, сброшенный со стены.

– Ну-ну, потом соберешь, – грозно гаркнула папаха. – Ишь разревелась… Открывай шкаф!..

– Да, право, тут…

– Открывай, черт! Разломаю!

Анна Евлампьевна поспешно достала из шкатулочки связку ключей и отперла заветный шкафчик, где хранились у нее разные святые водицы, крошечный медальон с волоском святого старца, баночки с песком чудодейственным из Оптиной пустыни, разные ложечки и крестики от Троице-Сергия – немало, словом, разных вещиц, к которым прикасалась она, как к святыне, с благоговением, не иначе как с молитвой и трепетом, да и то в самых редких, исключительных случаях жизни. И теперь этот чужой, злой человек, с мохнатыми грязными руками выбрасывает одну за другою драгоценные, так бережно хранимые ею вещицы. Анна Евлампьевна не могла дальше вынести, смертно бледнела, долго дрожала мелкой дрожью, и как стояла, так и грохнулась навзничь посреди юбок, узелков, картин, чайничков, святых вещичек из священного шкафчика…

– Ну, отлежишься, – прохрипела папаха, продолжая работу.

Павел кинулся было на кухню за водой.

– Эй, куда? – окликнул его беззубый.

– Воды… воды ей надо, – показал он на лежащую без памяти мать.

– Ничего, полежит…

– Как полежит? Я ей воды сейчас…

– Не ходи, говорю, аль не слышишь?! Вот кончу, вместе сходим. – И он продолжал перебрасывать вещи из маленького сундука, навалив целую груду и зачем-то иные откладывая в сторону. Цыган подтолкнул его в бок, хитро улыбнулся, указывая на Павла, и тотчас же кивнул в сторону кухни:

– Иди, мол, иди…

Беззубый, видимо, понял сразу, о чем говорил ему цыган.

– Ну, за водой-то, – обратился он к Павлу.

И когда они вышли в кухню, цыган поспешно начал обрывать с кофточки золотые брошки, потом выхватил со дна две коробочки, раскрыл, глянул, ухмыльнулся и все это быстро запихал в карман. Папаха рылась уже по шкатулкам, вытряхнув остатки из священного шкафчика; она тоже оглядывалась зорко и тоже что-то распихивала по карманам.

Анну Евлампьевну не удавалось долго привести в себя, а когда очнулась, такая во всем теле была слабость, что не могла стоять, и Павел положил ее на диван. Не то дремала в изнеможении, не то заснула, лежала недвижимая, ни слова не говорила, не отзывалась… Приподнялась только тогда, когда в самый разгар погрома явились один за другим Надя и Петр Ильич.

Надя догадалась быстро, в чем дело, – на эту тему с Виктором они говорили не раз. Не сказав ни слова, хотела проскочить к себе в комнату. Но ее задержали и оставили тут же, где разрывали шкафы и сундуки. Она прислонилась к двери, нервно передергивала края носового платка, переступала с ноги на ногу и разгоревшимися, заблестевшими глазами следила, как эти незнакомые люди расшвыривают все, что долгими днями укладывала, пересыпала, обертывала и увязывала бедная Анна Евлампьевна. А старик, как вошел, так и обомлел.

«Воры!» – решил он про себя и закричал бы, если б Павел не приложил палец к губам и не дал ему знать, чтобы молчал. Только тут понял старик, что произошло что-то исключительное.

– Это ужасно… Что это?! Господи… господи… – шептал он, грузно обмякнув в кресле и нервно подергиваясь головой в разные стороны. – Так за что это? – вдруг спросил он и, поднявшись с кресел, кряхтя и охая, подступил к сыщикам.

 

– Приказано, – отрубила папаха, – вот и делаем. А ты сиди, старик, сиди, не болтай лишку…

– Да ищете что? – с сердцем спросил Петр Ильич.

– Что попадет, – урезонил его беззубый, перебрасывая с руки на руку и вытряхивая перед собой кофточки, юбки, платочки.

– Так, господи, что же это такое?! – сквозь слезы вздыхал Петр Ильич, снова и бессильно упадая в кресла.

Когда здесь все было перерыто, отправились в комнату Нади. И так же, как возились они с юбками Анны Евлампьевны, кощунствовали теперь с письмами, книгами, записными книжками – все это пересматривали, кое-как и наспех перечитывали, пакостно улыбались, найдя какую-нибудь интимность в переписке. Но все это было не то, что искали сыщики. Желанное не попадало. Глубоко потрясенная, Надя прислонилась к подоконнику, выглядывала оттуда запуганными, растерянными глазами.

И так ей стало горько, что чуть не разрыдалась, а потом вдруг опустилась вся, ослабела, даже перестала эту острую боль ощущать и стояла как бы в забытьи, видела и не видела, как один за другим открывались ящики – ив стене и в столе, как оттуда выбрасывались пачки драгоценных для нее живых документов и как их, словно торговка яйца на пробе, сначала рассматривали на свет, видимо не доверяя тому, что в конверте не одна, а две, не две, а три бумажки; потом выхватывалось письмо, часто раздирался хранимый конверт и отбрасывался в хлам, а письмо живо повертывалось в руках, и, когда было прочтено, оно делалось в глазах Нади скользким, отвратительным… Операция происходила в молчании. В комнате, кроме беззубого и цыгана, присутствовала одна только Надя: старики остались возле сундуков и теперь, охраняемые папахой, ползали там по полу со слезами, собирали разбросанные вещи, оттаскивали их в груду. Ползут-ползут навстречу друг другу, столкнутся, посмотрят в лицо – и слезы закапают, потекут по морщинам… Павел в это время, как и Надя раньше, хотел пробраться к себе, но его, как и Надю, задержали; выпустили его лишь тогда, когда выворочена была всем нутром наизнанку вся крошечная Надина комнатка. Оба сыщика перешли к Павлу, а Надя одна так и осталась, застыв у окна, недвижимая, окостенелая. Ничего опасного не нашли и у Павла. Становилось ясно даже сыщикам, что весь обыск идет впустую или по ошибке, или по сознательно ложному доносу. Но для того, чтобы все проделать по форме, вскрыли в дому несколько половиц, заглянули и туда; под полом также было «место свято» – никаких провинностей. Залезли на чердак, ощупывали там печные трубы, даже вынимали наугад кирпичи, потом ковырялись в песке, засматривали за все перекладины – нет ничего, пусто кругом!