Мисс Бирма

Text
20
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Мисс Бирма
Мисс Бирма
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 7,47 $ 5,98
Мисс Бирма
Audio
Мисс Бирма
Audiobook
Is reading Юлия Яблонская
$ 3,73
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

И маленькая Луиза оказалась тем еще воином. Кхин родила ее – дома, с помощью акушерки – в полной тишине, и раздавшиеся безудержные вопли Луизы прозвучали протестом против стоического терпения Кхин. У девочки были густые волосы Бенни, и крепкие сердитые кулачки Бенни, и жадная, как у Бенни, потребность в теле Кхин – груди Кхин. И в какую же ярость впадала Луиза, когда пищеварение вызывало у нее дискомфорт! Как пронзительно она визжала! И как горьки были слезы Кхин, которой малейшие страдания ее ребенка казались страшнее всех мучений мира со дня творения. Луиза гневно вопила, если, проснувшись, моментально не обнаруживала Кхин в поле зрения. Билась в истерике, если Кхин не сразу подскакивала к ней. Недовольно выпячивала нижнюю губу – уже двух недель от роду! – если приближался кто-нибудь, кроме матери или отца, как будто отчетливо осознавала свою уязвимость и проверяла, как держит оборону ее персональная гвардия.

В два месяца Луиза начала, очень трогательно, пытаться общаться, издавая серии жалобных, напевных, округлых звуков, которые явно должны были поведать о невыносимом страдании. Какие кошмары из прошлых воплощений ее терзают? – недоумевала Кхин. Неужели ее смерть разрушила чьи-то жизни? Кхин надеялась, что ребенок станет целительным бальзамом для ее духа, зараженным смертным тлением, – но это дитя! В прошлой жизни малышка, похоже, была генералом, который погубил своих воинов, бабушкой, у которой вырезали всех до единого внуков. А единственным спасением от ее врожденных мучений определенно был Бенни. Разумеется, грудь Кхин утешала девочку (по крайней мере, пока не начались колики), как и руки Кхин, как и ее песни о страданиях их народа. Но только Бенни мог облегчить бремя, с которым она приковыляла в этот мир. Он умел так – и за это Кхин влюбилась в него еще сильнее – подойти к малышке, полузаинтересованно, полуотстраненно, воркуя и лепеча английские ласковые словечки («голубка моя!», «ангелочек мой золотенький!», «папочкино маленькое сокровище!»), что, вот удивительно, Луиза уже радостно гукала в ответ и даже улыбалась, как обычный ребенок. «Па-па!» – сказала она ему в три месяца. «Хочу па-па!» – произнесла в семнадцать недель.

– Это нормально, что ребенок так рано заговорил? – гордо спросил Бенни у Кхин.

– Странно, – с упреком прокомментировала детское лопотание мать Кхин в свой единственный визит к ним.

Спасаясь от жары, которая усиливалась по мере того, как росли ораторские успехи Луизы, Кхин часто гуляла с дочерью по шумной Спаркс-стрит – уличные торговцы едой и лоточники, вслух читавшие Коран, завораживали младенца – до самого Стрэнда, куда доносился легкий речной ветерок. Река повергала ребенка в созерцательное настроение. «Хочу другую лодку», – уже скоро говорила она, крохотным пухлым указательным пальчиком тыча в корабли, стоящие в бухте. Хочу другую лодку, на каренском для Кхин и по-английски для папы, когда у них с Со Леем находилась минутка присоединиться к ним на пристани. Бенни снимал шляпу перед Луизой, торжественно заявляя, что он сделает все, что в его силах, дабы удовлетворить ее желание.

– Правда же, она самая умненькая девочка во всей Бирме? – то и дело спрашивал он Со Лея, который, смущенно краснея, стоял рядом, пристально глядя в широко посаженные глазки Луизы.

– Она действительно необыкновенная, – неизменно подтверждал Со Лей. Его признание было, по мнению Кхин, своеобразным коктейлем из одной части любезности и двух частей тревоги.

О да, ясно как день, что Луиза необыкновенна, – но необыкновенна в том смысле, что ей судьбой дарована всяческая слава или всяческие невзгоды из-за ее гениальности?

– Никогда в жизни не видел таких глаз, – еще один из рефренов Со Лея.

И это правда: глаза у Луизы были поразительные. Не только из-за необычной формы – гибрид лани и змеи. Не только потому, что необычно широко расставлены и грозно сверкали над фарфоровыми щечками. Невероятными эти глаза делал взгляд – обезоруживающий, в упор, проникающий вглубь, требовательный, почти угрожающий. Да уж, от таких глаз хочется сбежать и спрятаться подальше.

Неужто именно это им и придется делать – бежать и прятаться? – думала Кхин к концу 1941-го, когда Аун Сан, по слухам, ушел в подполье и получил помощь от японцев, а в их квартиру буквально хлынул поток сослуживцев Бенни, которые находили здесь сток для опасных водоворотов их бесконечных разговоров. Вполне возможно, говорили некоторые из них, что в японцах бирманцы обрели потенциальных освободителей. Даже когда случилась бомбардировка Пёрл-Харбора, а затем японцы совершили и вовсе невозможное – высадились на северо-востоке Малайи, – эти англичане все равно не пытались умерить свой почти религиозный оптимизм: Сингапур неприступен, война никогда не достигнет бирманских берегов.

– Зачем беспокоиться о такой пошлой ерунде, как система воздушной тревоги, бомбоубежища, нормальная воздушная оборона и наземные войска? – поддразнивал приятелей Бенни. – Зачем отказываться от вечеринок, танцев и прелестей клубной жизни, когда военные действия так далеко?

Конечно, Британия не воюет сейчас с Японией, соглашались англичане, но поговаривают, что Черчилль направил в Индийский океан четыре непотопляемых миноносца. А то, что два из этих миноносцев тут же затонули, унеся с собой более тысячи жизней, разве не свидетельство того, что над великим Pax Britannica нависла угроза? – недоумевала Кхин.

К тому времени Кхин была снова беременна, Луиза уже вполне уверенно перемещалась, а также с готовностью принимала восторги незнакомцев, но Бенни… Кхин не могла отогнать мысль, что усталое безразличие, накрывшее, как маской, его лицо, было проявлением страха, с каждым днем охватывавшего мужа все сильнее и сильнее. Предчувствие войны проникло в него и теперь давило изнутри. И пока он сдерживал это давление, их маленькая семья оставалась защищенной – от внешних распрей и от внутренних раздоров.

Неприятности начались однажды вечером, когда в гости явился человек по имени Даксворт. Бенни столкнулся с ним на улице и пригласил этого бледного, чересчур болтливого парня в дом, выпить. Пока мужчины беседовали за коньяком (их «старым приятелем», как пошутил Бенни), Луиза бегала между ними, а Даксворт неодобрительно поглядывал на малышку, откровенно недовольный ее претензиями на внимание Бенни.

– Говорят, Аун Сан всплыл в Бангкоке! – внезапно выпалил Даксворт, как будто хотел достучаться до Бенни, который качал Луизу на коленях, щекоча ее под подбородком, к пущему восторгу малышки.

Даксворт говорил по-английски, но Кхин уже понимала язык слишком хорошо, чтобы исключать ее из беседы (говорить она, правда, почти не отваживалась). И она была потрясена откровением Даксворта даже раньше, чем отреагировал Бенни, – прошло несколько секунд, прежде чем его колени замерли и Луиза захныкала.

Кхин поднялась, чтобы подхватить малышку, а Бенни с недоверием все смотрел на приятеля.

– Аун Сан, говоришь? – медленно переспросил он.

– Ясно как день, – продолжил Даксворт жизнерадостно, с кривой хитроватой ухмылкой. – Все это время торчал в Японии, учился у джапов, тоже мне освободители – мелкие заморыши. Говорят, он стал настоящим самураем. И сейчас собирает всех, до кого может дотянуться, в свою прояпонскую Армию независимости. Держу пари, дакойты и прочая политическая сволочь уже в строю.

– А ты когда собираешься? – спросил Бенни.

Кхин сначала подумала, что Бенни намеренно оскорбил друга, предположив, будто Даксворт встанет в строй с мерзавцами. Даксворт тоже на миг остолбенел. Оторопело уставился на Бенни, но тут же расплылся в подчеркнуто дружеской улыбке, за которой последовал несколько вымученный смешок.

– Нет нужды спасаться бегством, – проворчал он и залпом допил остатки коньяка. – Я никогда не сомневался в британцах.

Единственным признаком того, что Бенни встревожен, была едва заметная морщинка у него между бровей. Зато к следующему утру, в канун Рождества, эмоции захлестнули его, он носился по гостиной из угла в угол, склоняя на все лады Даксворта – «будь прокляты британцы вместе с бирманцами» – и настаивая, что им надо прислушаться к голосу здравого смысла и бежать из страны.

– Если джапы заявятся сюда или вторгнется армия Аун Сана, мы погибли, – взывал он к Кхин, которая готовила на кухне завтрак для Луизы. – Не только все, кто работал на британцев, – не только белые. Все, кого британцы привечали. Все, кого бирманцы ненавидят.

Кхин старательно выпаривала воду из вареного ямса, толкла его в пюре, потом усадила Луизу за стол в гостиной, принялась совать стряпню в жадно раскрытый детский ротик – все это лишь для того, чтобы заставить Бенни замолчать. Ей казалось, что он подталкивает ее к обрыву, за которым бесконечные скитания и бесконечное горе.

– Ах ты, грязнуля! – подтрунивала она над Луизой, чьи замурзанные щечки и счастливый смех словно подтверждали мамину идею: если упорно держаться привычной жизни, грозовые тучи непременно рассеются.

– Ты меня слушаешь? – Бенни внезапно вырос прямо перед ней. – Потому что у меня такое чувство, что ты все это не принимаешь всерьез.

У нее же было чувство – или так настроены ее каренские уши, – что в последнем признании звенело эхо беззвучного крика отчаяния. В его тоне отчетливо звучало обвинение, словно угроза, нависшая над ними, напрямую связана с ее нежеланием признать это.

Ей захотелось отбросить ложку и выскочить вон. Но вместо этого Кхин схватила салфетку и начала ожесточенно вытирать измазанное ямсом лицо дочери.

– Послушай меня, – сказал Бенни все так же решительно, хотя уже без обвиняющих интонаций. – Моя мать родом из Калькутты. Мы можем уехать туда, и мои тетки нам не указ.

– Те самые тетки, которые хотели, чтобы ты умер, если станешь христианином?

– Я точно умру, если сюда заявятся джапы.

– Тогда тебе нужно уехать.

Смысл своих слов она осознала, лишь когда отвернулась от гримасничающей малышки и увидела округлившиеся глаза мужа. Если бы только его попытки спастись, спасти их всех – разумные и мудрые, наверное, – не казались предательством… предательством того, в чем она и сама не была уверена. Но Кхин отчаянно хотела заставить его почувствовать именно этот болезненный, ядовитый укол измены.

 

– Ты хочешь сказать – без вас? – уточнил он.

– Ну разумеется, – ответила она, не обращая внимания на начавшую буянить Луизу. Возмущение малышки словно подарило голос чувствам самой Кхин. – Ты сомневаешься, что я буду верна тебе до твоего возвращения?

Бенни недоуменно скривился. Вплоть до этого момента у него не было причин сомневаться в ее верности. Но, не выказав готовности бежать с ним, заговорив о доверии, Кхин заронила подозрения в его сердце – возможно, намеренно, чтобы он страдал, как и она.

– Но это же глупо, – сказал он. – Ты должна уехать, потому что ты тоже станешь мишенью – неужели не понимаешь?

– Ты считаешь меня дешевой женщиной, – отрезала она, уже подхваченная волной саморазрушения.

Если уж их случайной любви отпущен определенный срок, то она постарается ускорить конец, и если он намерен их чувства спасти, то она сначала их утопит. Разве не пыталась она вот так же спасти свою семью на глазах у гогочущих дакойтов, а в итоге они просто оплевали ее, когда она обнимала умирающего отца? И все последующие годы Кхин расплачивалась за ту попытку. Уж лучше было сдаться, умереть.

– Дешевкой-каренкой. Женщиной низшей расы…

– Остановись, – попросил Бенни.

– Почему ты не женился на белой?

– Я сказал, остановись…

– Разве ты не знаешь, что карены такие тупые, что их верность можно купить за цену пары коров?

Словно для того, чтобы вынудить ее замолчать – или чтобы помешать себе сделать то, о чем пожалеет, – он потянулся к Луизе, которая уже затихла и молча наблюдала за родителями испуганными, внимательными, оценивающими глазами.

– Иди сюда, мое дорогое сокровище, – проворковал Бенни, подхватывая девочку на руки.

Луиза приникла к его шее, размазав по плечу белого пиджака остатки пюре, и Бенни направился к выходу.

– Куда мы идем, папочка?

– Куда ты идешь? – закричала Кхин.

Он распахнул дверь и резко захлопнул ее за собой. Через пару минут она услышала его шаги на крыше, где они держали крупные игрушки и трехколесный велосипед, хотя Луиза пока не умела на нем кататься.

Кхин в отчаянии осела на пол и уставилась на узоры своего саронга, как будто среди них скрывалась причина ее дикой выходки. Вот бы просто лечь и умереть. Но разве она не должна жить – хотя бы ради ребенка? Возможно, в глубине души Кхин и в самом деле предпочла бы остаться и положить конец цепи случайностей, из-за которых оказалась здесь, – с этим мужчиной и этим ребенком. Но разум уже вовсю погрузился в излюбленную игру, дурацкую угадайку: если Бенни останется с ней и его убьют… если он уедет, а она останется и погибнет… если ребенок осиротеет… если они все вместе сбегут в Индию, где она наверняка будет еще более чужой… Чем больше она думала, тем отчетливей понимала, что если Бенни уедет один, то она освободится от бремени выбора, а если они уедут вместе, то она превратится в обузу для него, а если он останется, то сам превратится в обузу. Она оттолкнула его, велела спасаться без нее, потому что хотела, чтобы судьба сама определила, как им жить и как умирать.

Кхин все думала и думала, вспоминала все невзгоды, которые судьба и выбор приносили к ее порогу, постигала масштаб уже пережитого, выстраданного за ее двадцать лет, и тут услышала нечто странное. Стон, но не человеческий. Вой столь пронзительный, что дрожь прокатилась вдоль позвоночника.

– Бенни? – тихо вскрикнула она, понимая, что он ее не услышит, что не в ее силах защитить мужа и Луизу от неведомой угрозы, которую нес с собой этот вой. Угрозы, исходившей с неба.

Единственное окно гостиной выходило на Спаркс-стрит. Со своего места на полу Кхин не видела улицу, она вскочила, подошла к окну, смутно осознавая, что идет наперекор судьбе, которой еще мгновением раньше так самоотверженно намеревалась вручить свою жизнь.

Когда волнообразный стон накрыл ее вновь, Кхин выглянула в окно и с блаженным облегчением увидела привычный хаос: не паническую, но радостную неразбериху – цирюльник, зазывающий клиента, мальчишки, гоняющие мяч прямо в стайке странствующих монахов. Никто, казалось, не слышал того, что слышала она. Но вдруг женщина, катившая тележку, вскинула руку, указывая в сторону шпиля пагоды Суле, Кхин подняла голову и увидела, как, посверкивая во все еще ни о чем не подозревающем небе, с полсотни самолетов летят прямо на нее – прямо на них всех.

Каким болезненно прекрасным было это зрелище, ничего подобного она в жизни не видела, но именно к нему словно готовилась всю предыдущую жизнь.

5
Передышка

С того момента и до самого окончания войны Бенни замечал красоту лишь в неожиданном. В портовой замусоренной воде, переливающейся радужными нефтяными пятнами. В крылатых статуях на куполе крыши углового муниципального здания. В отломанной кукольной голове, которую Луиза нашла на лестнице («Бедная малышка», – причитала она, прижимая к груди голову, жутковато косящую ледяными синими глазами.) В напряженных голосах британских радиодикторов, которые обещали, что Рангун удержат любой ценой, даже когда вовсю шли новости, что японцы вторглись на территорию страны, действуя совместно с Армией независимости Бирмы, возглавляемой Аун Саном («В настоящий момент враг оккупирует все три главных южных аэродрома и город Мульмейн»). В битом стекле, которое сверкало по всей Спаркс-стрит, неожиданно оправдывая название улицы, и освещало путь семьям, бежавшим с оптимистичным грузом скарба, под которым сгибались слуги. В Луизиной безмятежности среди взрывов, в том, как малышка прикрывала уши, только когда все стихало, будто уверяя себя, что может, если пожелает, не слышать ничего. В яростно багровом вечернем зареве, открывавшем врата трепетным ночам и пылким соитиям, чувственность которых Бенни объяснял беременностью Кхин. (Уезжай, спасай себя, умоляла она, задыхаясь от страсти. Только вместе с тобой, отвечало его не менее страстное молчание.)

К середине февраля, когда пал Сингапур, Рангун превратился в настоящий город-призрак, а потом британцы проиграли сражение у моста через реку Ситтанг, сдав, по сути, столицу японцам. Почти все «иностранцы» – евреи, индийцы, китайцы, англичане – уже были на пути в Индию, и почти все «коренное население» укрылось в деревнях. Но сейчас наконец-то поступило официальное распоряжение об эвакуации – распоряжение, которое сначала, казалось, избавило Бенни от бремени выбора: ему выдали денежное пособие за девять месяцев и официальное разрешение на выезд из страны; да, они с Кхин тут же договорились, что последуют за сотнями тысяч беженцев через Араканские горы в Индию – это был фактически официальный путь. Но когда глубокой ночью они уже готовились покинуть квартиру, в дверях, словно призрак, возник Со Лей и вновь поставил их перед мучительным выбором.

– Мы думали, ты уехал, дружище, – обрадовался Бенни, заключая Со Лея в объятия.

В последний раз они виделись в конце декабря, и с тех пор Со Лей потерял треть веса и примерно столько же надежд на будущее – так натянулась кожа на скулах, так тревожен сделался взгляд, так истощила его тело лихорадка, которая настигает только очень старых или очень больных людей.

Они согрели его одеялами и остатками бренди, а когда Луиза уснула, подтащили стулья вплотную к его креслу в гостиной. Они словно цеплялись за последние моменты в истории человечества.

Медленно, очень медленно, тусклым невыразительным голосом, временами надолго умолкая, Со Лей рассказывал, как помогал беженцам преодолеть горные перевалы между Бирмой и Индией. Он слышал, что британцы устроили пункты с едой и питьем, но когда добрался до такого («просто человек с винтовкой около бочки с хлоркой»), обнаружил десятки тысяч людей, страдающих от малярии, холеры и дизентерии.

– Почти привыкаешь перешагивать через лежащие тела, человеческие останки, – тихо говорил он. – Удивительно, как бабочки садятся на мертвых, – вы когда-нибудь видели? Тысячи разноцветных крылышек, трепещущих над раздутыми смердящими трупами. Не могу избавиться от этой картины, так и стоит перед глазами.

Дорога никак не отмечена на картах, и все, что у тебя есть, – это мужчина, или женщина, или ребенок, что бредет перед тобой, путевая нить в виде бесконечной вереницы умирающих. А тех, кто сумел пересечь границу, распределяют по лагерям в соответствии с расой.

– Есть английский лагерь, конечно. Потом для англо-индийцев. Для англо-бирманцев. Индийский лагерь – самый ужасный. Даже в своей собственной стране индийцы – люди третьего сорта.

Он словно описывал один из главных аргументов Кхин против Индии: если Бенни там и возьмут под защиту англичане, ее судьба и судьба их детей куда более туманна.

– Между тем армия Аун Сана движется на север и на запад, вбирая в себя по пути бирманцев, дакойтов, – продолжал Со Лей. – Будьте уверены, они уже нацелились на каренов. – Он посмотрел на Кхин, перевел взгляд на ее выступающий живот. – Для нашего народа в этом мире нет безопасного места.

В те три дня, что Со Лей восстанавливал силы на матрасе, постеленном в гостиной, Бенни и Кхин вновь погрузились во тьму нерешительности. По радио сообщали, что больше половины из полумиллиона беженцев погибли, многие стали жертвой японских военных, перекрывших южный перевал Тангуп, ведущий в Индию. Казалось безумием бежать навстречу вероятной гибели – особенно для Кхин в ее положении и для Луизы, столь уязвимой в ее возрасте. Но еще безумнее казалось остаться: оба и так были чужаками, но теперь им грозило нечто куда более страшное. Кхин, которая прежде готова была влиться в иудейскую культуру Бенни, видела себя только бирманской каренкой. Бенни, прежде не желавший считать себя молодым и независимым, снова стал одиноким и бесприютным юнцом. И все же оба теперь будто поменялись местами, со всей страстью выступая от имени другого: Кхин ратовала за то, что они должны бежать в Индию, а Бенни – за то, что им следует укрыться в бирманской деревне, не интересной для армии Аун Сана, и жители которой не воевали за британцев.

Потом дошел слух, что японцы в пятнадцати милях от Рангуна, что британцы, отступая, все тут взорвут: доки, правительственные здания, почту, телеграф, нефтеперерабатывающий завод. И уже через час, все еще не понимая, куда лучше направиться, в Ассам или в округ Шан, они втиснулись в битком набитый душный поезд, ползущий на север в Катха. Панический страх утонул в грохоте вагонных колес. Кхин устроилась на чьем-то чемодане, Луиза прикорнула у нее на коленях, а Бенни – единственный здесь «белый» – скорчился в проходе рядом с Со Леем.

– Он что, британский шпион? – злобно прошипел какой-то мужчина. – Он же подвергает опасности всех нас!

– Милостивый Отец наш! – начал молитву Со Лей, когда Луиза уснула на коленях Кхин. – Мы не просим, чтобы ты возвысил нас над другими своими детьми, но чтобы ты показал нам мудрость твоего милосердия. Дабы мы могли принять верное решение, и поверить, и простить по высшей твоей справедливости. – Он помедлил, и молчание его словно трепетало от сомнений. – Сегодня ночью мы помним, – продолжил он тихо, – все, от чего нас спас наш британский Отец, и просим веры в то, что в своем нынешнем отступлении из столицы он не забыл о нас, потому что отцы иногда забывают даже о самых преданных своих детях.

Мелкие неудобства – затекшая поясница, одеревеневшая шея, разбухший пересохший язык, давящая одежда – очень скоро показались ерундой; скрючившись, стиснутые со всех сторон чужими телами, они обливались потом, задыхались от вони в немыслимой жаре, температура в вагоне давно перевалила за пятьдесят градусов. Как совместить идиллические пейзажи в свете наступающего дня – молочно-зеленые луга, деревушки на сваях, выплывающие из тумана, блеск позолоченной ступы и дымок очага – со зловещими черными тучами, клубящимися на горизонте?

– Нефтяные поля, – сказал Бенни, поймав взгляд Кхин. – Мы сжигаем их, чтобы джапам не досталась нефть.

– Ты хочешь сказать, наш Отец их сжигает, – поправил Со Лей. – Выжигает нашу землю, уходя.

Когда следующим вечером поезд остановился в Катха, начался муссон, и они узнали, что дорога к перевалу Таму, ведущему на северо-запад в Ассам, теперь кишит японцами. И тогда они отважно решили не задерживаться и, по очереди неся Луизу, много часов шли на восток через мокрые рисовые поля, по петляющим грязным тропам к горам Шан. И только под пологом леса остановились развести огонь и достать жестянки с фруктовым соком и сардинами, которыми Бенни набил карманы.

– Я хочу, чтобы ты взглянул сюда, – сказал Со Лей, пока Кхин укачивала Луизу. Он вытащил из кармана карту и разгладил ее на бревне около костра. – Ты все говоришь только про Шан. Но если мы пойдем прямо на север, за Бхамо, в штат Качин… – Он показал на горы, граничащие с Китаем. – Муж моей сестры родом из здешней деревни – маленькая деревня каренов, называется Кхули.

 

– Ты не понимаешь, – нетерпеливо перебил Бенни. – Мы не можем прятаться у каренов. Они станут мишенью, ты же сам сказал. Армия Аун Сана…

– А никто другой вас не станет прятать, – резко бросил Со Лей, свернул карту и предложил первым подежурить, пока остальные поспят.

Следующим прохладным утром примерно в пятидесяти футах от места ночевки они обнаружили семью зверски убитых китайцев. Они только тронулись в путь, привязав Луизу к спине Кхин, когда разглядели сквозь туман убитых: обнаженные мужчина с женщиной, привязанные к деревьям друг против друга, у него отрезан пенис, живот вспорот и внутренности наружу, у нее одна грудь отрезана, в вагину и анус воткнуты палки, головы у обоих свисают под странным углом, а между ними, в молодой поросли под деревьями, на груде традиционной одежды родителей лежали бок о бок трое обезглавленных детей.

Методичные издевательства над этими несчастными людьми. Особое внимание к их гениталиям. Злоба, стоящая за всем этим. Дикая жестокость. Вся сцена настолько не укладывалась в сознании, что Бенни судорожно вцепился в единственную мысль, дававшую хоть временную передышку, – что для этой семьи хотя бы закончился самый страшный кошмар, что в смерти они обрели завершение страданий, к которому мы все еще стремимся.

– Не хотел вам говорить, – прошептал Со Лей. – Они всегда так, японцы.

Невозможно было просто так взять и уйти, оставив несчастную семью с ее страданиями неоплаканной никем. Кхин с Луизой укрылись под ближним деревом, а Со Лей начал молитву:

– Господь, Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим… Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной… Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих…[11]

Обязанность выжить толкала их дальше в путь. И какое-то время Господь – или обстоятельства – действительно помогал, несмотря на изувеченные тела, которые продолжали попадаться на их пути. Непостижимая жестокость войны не могла победить поразительной реальности их продолжающихся жизней. Обрывистые ущелья, через которые они пробирались вдоль мирно текущей Иравади. Горячий суп и шерстяные одеяла, которые просто и безыскусно предлагали им крестьяне-качины, дававшие им приют. Ветер, свистящий сквозь стены из циновок в домах этих людей. Умопомрачительный солнечный свет знойной аллювиальной долины Банмо, террасы рисовых полей, выложенные известняком, и снежные пики Гималаев вдали. А потом непритязательная простота каренской деревни Кхули – горстка хижин на сваях под облаками. И стремительное возведение ее жителями еще одной хижины, где им предложили жить и остаться здесь насовсем. Даже первый приступ малярии у Бенни, диарея у Луизы, предродовые схватки Кхин – любой телесный протест, вытесняющий чуждый элемент из организма, – казались пустяком по сравнению с японцами или бойцами Армии независимости Бирмы.

Через неделю Со Лей объявил, что уходит в Мандалай помогать беженцам.

– Говорят, весь город в огне, – сказал он.

Дело было вечером, испепеляющая дневная жара миновала, и впервые за несколько дней Бенни, истерзанный малярией, выбрался из хижины. Они с Со Леем сидели у небольшого ручья, который тек от деревни прямо в Иравади, от леса веяло свежестью и ароматом каких-то цветов.

– Через день-другой я окрепну достаточно, чтобы идти с тобой, – сказал Бенни.

Это была ложь – или отчасти ложь. Конечно, Бенни мог собраться с силами и помочь другу – или даже вступить в британскую армию. Господь свидетель, им нужно подкрепление, ходили слухи, что всеобщее отступление англичан из Бирмы неизбежно. Но странный недуг овладел Бенни. За всю свою жизнь в тропиках он никогда прежде не бывал за пределами больших городов и сейчас, по соседству с тиграми и питонами, в пугающей тишине, не нарушаемой баюкающим уличным гамом, наблюдая за мельканием теней, каждая из которых могла оказаться врагом, он постоянно должен был держаться настороже; но Бенни погрузился в удивительное умиротворение. Руки его не сжимались привычно в кулаки, как и не посещали его мысли пустить эти кулаки в ход.

– Первый приступ малярии всегда самый жестокий, – сказал Со Лей, пуская плоский камешек по ручью. – Как первый вражеский солдат, ворвавшийся на твою территорию. Тебе нужно больше времени. – Он помолчал, посмотрел на причудливые облака, собирающиеся в темнеющем небе. – Мне в любом случае проще пробираться без тебя. Джапы карена от бирманца не отличат. А тебя сразу возьмут на прицел.

– А если джапы придут сюда? Что будет с людьми, которые приютили нас?

Со Лей наконец взглянул прямо на него, раздраженно нахмурился.

– Дай-ка расскажу тебе кое-что о каренах. В нашей культуре принято давать приют незнакомцам, заботиться о них. Это странно, если вдуматься, потому что в нашей культуре также принято не спешить доверять, не торопиться впускать человека в свое сердце… – Он перевел взгляд на воду. – Но если мы впускаем человека в сердце, тогда…

Он опять замолчал. Довольно будет, если ты останешься и позаботишься о себе, о своей жене и своем ребенке, о тех, кто так дорог мне, вот что услышал Бенни в молчании друга, но ни тени ревности.

– Ты должен позволить им делать то, что естественно для них, – закончил Со Лей.

Через два дня он ушел.

А для Бенни вскоре естественной стала жизнь, в которой постелью для них служили обычные циновки. Жизнь, в которой убежищем был дом без стен, полностью открытый сырости, ночи и звукам жизни других людей – мытья и стирки, болтовни и пения, – заглушающим даже обезьяньи дебоши, лягушечье кваканье и крики попугаев. Жизнь, в которой люди, с которыми Бенни почти не мог объясниться, тревожились, не одиноко ли ему (тхе ю), не тоскует ли его душа по утраченному (тха тхе ю), и приходили навестить его, и были счастливы посидеть с ним рядом и выкурить сигару (мау хтоо), смотреть, как он читает (па ли), а то и распить вместе чашку домашнего пальмового вина (хтау хтии). Жизнь, начисто лишенная уединения, потому что это была жизнь, в которой нечего скрывать. Каждый житель деревни настолько дружелюбно относился к другим (Бенни никогда не видел, чтобы так спокойно и без смущения люди публично сплевывали и сыто рыгали, но при этом все были исключительно чистоплотны, дважды в день мылись в ручье), что находилось совсем немного поводов укрыться от чужих глаз. Поразительно, размышлял Бенни, как связана ценность уединения со стремлением к личной (в противовес коллективной) выгоде.

Бенни постепенно привык носить саронг, поначалу одеяние то и дело спадало до самых лодыжек, к бурной радости деревенских женщин, но ему нравилось вечерами в компании Луизы полоскать саронг в ручье, напоследок окатывая себя и дочь ледяной водой. Постепенно он привык к баюкающему бормотанию новых подруг Кхин, навещавших ее по вечерам, когда он погружался в объятия сна. Он даже начал смеяться, когда его поддразнивали за его обычный храп (его мии ка тха тау, наверное, разносился на всю деревню, будя по утрам даже петухов). Его поразило, что их насмешки были, по сути, своеобразной духовной практикой – смеяться можно над кем угодно, нельзя быть выше насмешек. Не меньше Бенни поражала и физиологичность расхожих ругательств – «выкуси пизду!» (ау бва лии!) или «у тебя очко черное!» (н’кии буу тхуу!). Даже супружество каренов (та плау а та сер кхан, или дословно, как он понял, «узы, которые скрепляют брак»), будучи чрезвычайно прочным, вовсе не отделяло супругов от других людей.

– Иди ко мне, – шептал Бенни ночью, и Кхин отдавалась ему, но все же она не принадлежала ему целиком, как прежде. Кхин прислушивалась, не понадобится ли кому-нибудь помощь, и лицо ее было обращено не к нему, а в ночь.

11Псалом 22.