Учитель

Text
96
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Учитель
Учитель
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 4,42 $ 3,54
Учитель
Audio
Учитель
Audiobook
Is reading Станислав Иванов
$ 2,33
Synchronized with text
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

Мистер Хансден задал тон вечеру; струна, которую он дергал, звучала фальшиво, но к другим он не прикасался. Испытывая отвращение к разладу, с которым и без того приходилось мириться изо дня в день, я наконец решил, что молчание и одиночество предпочтительнее режущих слух речей, и пожелал хозяину дома спокойной ночи.

– А, уходите, юноша? Ну что ж, спокойной ночи: дверь ищите сами.

Он остался у камина, а я покинул комнату и дом. Я уже преодолел часть обратного пути, прежде чем заметил, что иду слишком быстро, дышу с трудом, сжимаю кулаки, впиваясь ногтями в ладони, и стискиваю зубы; обнаружив все это, я замедлил шаг, расслабил кулаки и челюсти, но так же быстро остановить нарастающий прилив сожалений не удалось. Зачем я занялся коммерцией? Почему зашел к Хансдену сегодня вечером? Ради чего завтра рано утром мне опять идти на фабрику к Кримсуорту? Всю ночь я задавался этими вопросами, всю ночь настойчиво требовал от себя ответа. Я так и не уснул, голова горела, ноги стыли; едва зазвонил фабричный колокол, я вскочил, подобно другим рабам.

Глава 5

Во всем есть своя наивысшая точка, во всяком состоянии, чувстве и жизненных обстоятельствах. Об этой прописной истине я задумался, пока ранним морозным январским утром спешил по заледеневшей улице, круто спускавшейся от дома миссис Кинг к Бигбен-Клоузу. Фабричный люд опередил меня почти на час, и к тому времени, как я достиг конторы, фабрика уже была ярко освещена, работа шла полным ходом. Как обычно, я занял свое место в конторе; огонь там был разожжен, но еще не разгорелся, а только дымил; Стейтон пока не появлялся. Я закрыл дверь и сел за конторку; руки, недавно вымытые ледяной водой, еще не согрелись, писать я пока был не в силах, поэтому продолжал думать о все той же наивысшей точке. Острое недовольство собой нарушало течение моих мыслей.

«Итак, Уильям Кримсуорт, – сказала мне совесть – или иной голос, который звучит в нас, призывая к ответу, – итак, разберись наконец, чего тебе хотелось бы и чего не хочется. Кстати, о наивысшей точке: скажи на милость, неужели твоя стойкость ее уже достигла? А ведь не прошло и четырех месяцев. Как ты гордился собой, когда объявил Тайндейлу, что намерен пойти по стопам отца, каким славным представлялся тебе этот путь! Как нравится тебе в N.! Сколько приятных воспоминаний уже связано у тебя с его улицами, лавками, складами и фабриками! Как радует тебя предстоящий день! Копии писем до обеда, обед в пустой комнате, копии писем до вечера, одиночество, ибо общество Брауна, Смита, Николла и Экклса не доставляет тебе удовольствия, а что касается Хансдена, тебе уже представился случай лишиться его общества – хе-хе! И каким он показался тебе на вкус вчера вечером? Сладким? Даже этому одаренному, незаурядно мыслящему человеку ты неприятен, а тебе мешает испытывать к нему симпатию твое самолюбие; он всегда замечал твои недостатки и будет замечать их впредь; вы в неравном положении, и даже если бы вы стояли на одной ступени, вам никогда не стать единомышленниками – следовательно, не надейся собрать мед дружбы с этого колючего кустарника. Э-э, Кримсуорт, куда это тебя занесло? От воспоминаний о Хансдене ты полетишь, как пчела от камня, как птица из пустыни, твои стремления радостно расправят крылья, обратившись к стране мечтаний, где в разгорающемся – здесь, в N., – свете дня ты смеешь грезить о душевном родстве, покое, единении. Как и ангелов, в этом мире их не увидишь. Возможно, духи праведников, достигших совершенства[4], и обретут их на небесах, но твоему духу совершенства никогда не достичь. Восемь часов! Руки согрелись, приступай к работе!»

«К работе? Но зачем? – угрюмо возразил я. – Я никого не обрадую даже каторжным трудом».

«Работай, работай!» – подгонял внутренний голос.

«Можно и поработать, только толку от этого не будет», – проворчал я, но все-таки достал кипу писем и занялся своим делом, столь же неблагодарным и горьким, как труд сынов Израилевых, ползавших по выжженным солнцем полям Египта в поисках соломы и жнива, дабы сделать урочное число кирпичей[5].

Часов в десять я услышал, как во двор въехала двуколка мистера Кримсуорта, через минуту он вошел в контору. Обычно он, взглянув на Стейтона и на меня, вешал свой макинтош, некоторое время грелся у огня, повернувшись к нему спиной, а потом уходил. Этим привычкам он не изменил и сегодня, только взгляд, направленный на меня, был другим, не холодным, а яростным, брови не просто сведены, а мрачно насуплены. На меня он смотрел дольше, чем обычно, но ушел, не сказав ни слова.

Пробило двенадцать, колокол возвестил перерыв, рабочие разошлись обедать. Ушел и Стейтон, поручив мне запереть контору и забрать ключи с собой. Я перевязывал пачку бумаг и убирал их на место, готовясь запереть конторку, когда в дверях вновь появился Кримсуорт. Он вошел и прикрыл дверь за собой.

– Задержитесь на минуту! – грубо бросил он мне, раздувая ноздри. В его глазах горел зловещий огонек.

Наедине с Эдвардом я вспомнил, что мы родственники, а вспомнив, предпочел забыть о разнице в положении, о почтительности и вежливой речи и ответил просто и коротко:

– Пора домой, – и повернул ключ, запирая конторку.

– Останьтесь! – снова велел он. – Не троньте ключ! Оставьте его в замке!

– Почему? – спросил я. – Зачем мне менять планы?

– Делайте что велено, – был ответ, – и без вопросов! Вы мой слуга, повинуйтесь мне! Что это вы затеяли?.. – на одном дыхании продолжал он, как вдруг пауза возвестила, что гнев лишил его дара речи.

– Посмотрите, если хотите, – ответил я. – Конторка не заперта, бумаги в ней.

– Чертов наглец! Что вы тут устроили?

– Выполнял вашу работу, притом добросовестно.

– Болтун и лицемер! Слюнтяй, льстец, масляный рожок!

(Последнее выражение, подразумевающее «подхалим», – полагаю, исключительно энширского происхождения, – означает рожок с черной прогорклой ворванью, который привязывали к колесам телег для их смазки.)

– Довольно, Эдвард Кримсуорт! Пора нам с вами подвести итоги. Я отслужил вам уже три месяца и понял, что более омерзительного рабства не видел свет. Ищите себе другого клерка, а я здесь не задержусь.

– Что?! И вы посмели открыто заявить об этом? Ну что, сейчас получите то, что заработали! – И он сдернул со стены прочный хлыст, висевший рядом с макинтошем.

Я позволил себе рассмеяться с презрением, которое не удосужился умерить или скрыть. В нем вскипела ярость, он выпалил полдюжины вульгарных, нечестивых ругательств, но, так и не пустив хлыст в ход, продолжал:

– Я раскусил вас, теперь я знаю, какой вы плаксивый льстец! Как вы меня ославили на весь N.? Отвечайте!

– Ославил? Вас? У меня нет ни причин, ни желания говорить о вас.

– Лжете! Вы только и болтаете, что обо мне, только и жалуетесь на то, что якобы терпите от меня. Вы повсюду раззвонили о том, как мало я вам плачу и шпыняю вас, как собаку. Да будь вы собакой, я с места бы не сошел, пока сию минуту не спустил бы с вас шкуру вот этим хлыстом!

Он потряс своим оружием, кончик хлыста задел мне лоб. Горячий трепет возбуждения пробежал по моим жилам, кровь словно отхлынула, а потом устремилась по прежнему руслу. Я легко вскочил и подступил к брату.

– Брось хлыст! – потребовал я. – И сейчас же объясни, в чем дело.

– Э, ты с кем это разговариваешь?

– С тобой. По-моему, больше здесь никого нет. Говоришь, я клевещу на тебя, жалуюсь на ничтожную плату и плохое обращение? Чем ты это докажешь?

Достоинство Кримсуорт уже утратил, а когда я строго потребовал объяснений, его голос стал громким и визгливым:

– Сейчас узнаешь! Только выйди на свет, чтобы я видел, как краска стыда зальет наглую физиономию, когда я докажу, что ты вправду лжец и лицемер. Вчера на собрании городского совета мой оппонент по вопросу, который там обсуждался, оскорбил меня намеками на мои личные дела, во всеуслышание порицая бездушных чудовищ и домашних тиранов, продолжая нести подобную чушь. Когда же я поднялся, чтобы ответить, меня заглушили крики какого-то грязного сброда, и, случайно услышав твое имя, я наконец понял, откуда ветер дует. Я осмотрелся и заметил, что роль зачинщика играет этот предатель и негодяй Хансден. Я видел, как месяц назад в моем доме ты увлеченно беседовал с Хансденом, мне известно, что вчера вечером ты был у него в гостях. Только попробуй заявить, что это не так!

– И не подумаю. А если Хансден и подзуживал людей освистать тебя, то правильно делал. Ты заслуживаешь публичного осуждения, ибо трудно представить себе человека менее достойного, хозяина более сурового и брата более жестокого, чем ты.

– Э-э! – снова возмутился Кримсуорт и в подкрепление своего возгласа щелкнул хлыстом прямо над моей головой.

Минуты не понадобилось, чтобы вырвать у него хлыст, сломать пополам и швырнуть в огонь. Очертя голову Эдвард ринулся на меня, но я уклонился и заявил:

– Попробуй только тронь, и я подам на тебя в ближайший суд!

Когда людям вроде Кримсуорта противостоят решительно и невозмутимо, они неизменно растрачивают свое непомерное чванство: суд не входил в намерения Эдварда, однако он понял, что я шутить не намерен. Смерив меня диким и долгим взглядом, одновременно мрачным и удивленным, он, видимо, наконец сообразил, что деньги обеспечивают ему достаточное преимущество над нищим вроде меня и дают более надежный и достойный способ отомстить, нежели собственноручное, но опасное наказание.

 

– Забери свою шляпу, – велел он. – Забирай все, что тут есть твоего, и вон отсюда – ступай к таким, как ты, нищим, проси милостыню, воруй, голодай, попадай в тюрьму и на каторгу, живи как знаешь, но если снова попадешься мне на глаза – пеняй на себя! Если услышу, что твоя нога побывала хоть на дюйме моей земли, найму человека, чтобы отходил тебя палкой.

– Об этом можешь даже не мечтать: если уж я вырвусь отсюда, думаешь, хоть чем-нибудь можно будет заманить меня обратно? Я покидаю тюрьму и тирана, оставляю то, хуже чего уже не будет и не может быть, так что не бойся, я не вернусь.

– Вон, или я выкину тебя! – взорвался Кримсуорт.

Намеренно неторопливо я прошел к своей конторке, вынул из нее все, что мне принадлежало, положил в карман, запер конторку и ключ положил на нее.

– Что ты взял из ящика? – потребовал ответа хозяин конторы. – Оставь все на месте, или я позову полисмена, чтобы он тебя обыскал.

– Беги, зови, – отозвался я, взял шляпу, надел перчатки и неторопливо покинул контору, чтобы больше туда никогда не возвращаться.

Помню, когда фабричный колокол прозвонил обед – еще до появления мистера Кримсуорта и до скандала, – меня мучил острый аппетит, и я с нетерпением ждал, когда смогу уйти обедать. Но теперь про обед я даже не вспоминал: душевные волнения, вызванные событиями последнего получаса, вытеснили видения жареной баранины с картофелем. Мне хотелось только прогуляться, привести мышцы в состояние гармонии с нервами, и я быстро уходил все дальше. А разве могло быть иначе? Камень упал с моей души, мне стало легко и свободно. Я покидал Бигбен-Клоуз, не утратив решимости; моему достоинству не было нанесено ни малейшего урона. Не я пересилил обстоятельства – обстоятельства освободили меня. Мне вновь открылась жизнь, ее горизонты больше не заслоняла высокая черная стена, окружающая фабрику Кримсуорта.

Прошло два часа, прежде чем мое волнение наконец улеглось, я успокоился и заметил, насколько обширнее и светлее мир, ради которого я отказался от закопченного ошейника. Подняв голову, я вдруг узрел прямо перед собой Гроувтаун – скопление загородных домов милях в пяти от N. Судя по низкому солнцу, короткий зимний день уже близился к концу; морозный туман поднимался над рекой, на которой стоит N. и вдоль берега которой проложена дорога, выбранная мной; этот туман укрывал землю, но не мог замутнить льдистую голубизну январского неба. Повсюду вблизи и поодаль царило безмолвие; час дня был благоприятен для спокойствия – людей на улицах не было, рабочий день на фабриках еще не закончился; в воздухе разносился лишь шум свободно текущей реки, глубокой и полноводной после недавних снегопадов. Некоторое время я постоял, прислонившись к церковной ограде и глядя на воду, на стремительно набегающие волны. Мне хотелось, чтобы эта сцена отчетливо и надолго запечатлелась в памяти, чтобы в будущем я мог дорожить ею. В гроувтаунской церкви пробило четыре; подняв голову, я увидел, как просвечивает красным сквозь голые ветки древних дубов вокруг церкви заходящее солнце, и эти лучи расцветили пейзаж, сделали его именно таким, как я и мечтал. Я помедлил еще минуту, пока не затих в воздухе благозвучный и размеренный звон колокола, а потом, насытив зрение, слух и чувства, повернулся от ограды в сторону N.

Глава 6

В город я вернулся голодным; забытый обед соблазнительно всплывал в памяти, и острый аппетит гнал меня вверх по узкой улочке к дому. Было уже темно, когда я шагнул через порог, гадая, разведен ли у меня огонь; ночь выдалась холодной, и я передергивался при мысли об очаге, полном холодной золы. К своему радостному удивлению, в гостиной я обнаружил жаркий огонь в вычищенном очаге. Но отметить эту неожиданность я едва успел, потому что нашел причину удивиться еще раз: кресло, в котором я обычно сидел перед камином, было уже занято, человек в нем скрестил руки на груди и вытянул ноги на ковре. Каким бы близоруким я ни был, каким бы обманчивым ни казался отблеск огня, мне не понадобилось долго всматриваться, чтобы узнать в этом человеке мистера Хансдена. Разумеется, его появление не доставило мне удовольствия, особенно после нашего расставания накануне, поэтому я, пройдя к камину и разворошив угли, произнес «добрый вечер» так негостеприимно, как только мог; однако про себя я гадал, что привело его сюда, а еще – чем вызвано его столь живое вмешательство в мои отношения с Эдвардом. Видимо, именно Хансдену я был обязан своим желанным увольнением, тем не менее я не мог заставить себя расспросить его, выказывая любопытство: пусть объяснится, только если захочет сам, ведь первый шаг тоже сделал он.

– Вы мой должник: вам следовало бы поблагодарить меня, – такими были его первые слова.

– Вот как? – отозвался я. – Надеюсь, мой долг не очень велик. Для тяжких обязательств такого рода я слишком беден.

– Тогда можете сразу же объявить себя банкротом, потому что это обязательство окажется для вас неподъемным. Когда я пришел, то увидел, что огонь погас, поэтому снова развел его и заставил эту надутую растяпу, здешнюю служанку, раздувать его, пока он не разгорелся как следует. Ну а теперь можете меня благодарить.

– Только после того, как что-нибудь съем. Я не в состоянии выражать благодарность, пока умираю с голоду.

Я позвонил и велел принести чаю и какого-нибудь холодного мяса.

– Холодного мяса! – повторил Хансден, когда за служанкой закрылась дверь. – Да вы чревоугодник! Мясо с чаем! Этак вы умрете от обжорства.

– Вряд ли, мистер Хансден. – Не противоречить ему я не мог: меня раздражали и голод, и неожиданный визит Хансдена, и грубость манер, которую он продолжал проявлять.

– Характер у вас сварливый от переедания, – сказал он.

– Откуда вам знать? – возразил я. – Вы, похоже, привыкли судить, ни в чем не разобравшись толком. А я сегодня не обедал.

Я высказался резко, почти грубо, но Хансден в ответ только заглянул мне в лицо и рассмеялся.

– Бедняга! – запричитал он. – Не обедали сегодня, да? С чего бы это? Хозяин, видно, не отпустил вас домой. Уильям, неужели Кримсуорт морил вас голодом в наказание?

– Нет, мистер Хансден.

К счастью, в этот неловкий момент принесли чай, и я сразу набросился на хлеб, масло и холодную говядину. Немного утолив голод, я так раздобрился, что посоветовал мистеру Хансдену «подсаживаться к столу и последовать моему примеру, если есть охота, вместо того чтобы сидеть и глазеть».

– Нет, что-то не хочется, – отозвался он, дернул шнур звонка, вновь вызвав служанку, и потребовал стакан «воды из-под тоста»[6]. – И угля, – добавил он, – пусть у мистера Кримсуорта огонь горит пожарче, пока я здесь.

Пока исполнялись его приказы, он придвинул кресло к столу и устроился напротив меня.

– Итак, вы, похоже, остались без работы, – продолжал он.

– Да, – подтвердил я и, поскольку был не расположен выдавать свое удовольствие, а также подчиняясь прихоти момента, сделал вид, будто случившееся принесло мне больше вреда, чем пользы. – Да, по вашей милости Кримсуорт выставил меня, едва дав время собраться, и насколько я понимаю, все дело в каком-то вашем поступке в городском собрании.

– Да? Он и об этом упомянул? Заметил, значит, как я подавал знаки ребятам? И как же он отозвался о своем приятеле Хансдене – по обыкновению, одобрительно?

– Он назвал вас предателем и негодяем.

– Как плохо он меня еще знает! Я осторожен, сразу не показываю, каков я на самом деле, а наше с ним знакомство только начинается, но он увидит, какими ценными качествами я наделен, притом превосходными! Хансденам нет равных, когда надо изобличить мошенника; отъявленный, бесчестный мерзавец – добыча, прямо-таки созданная для них, заметив такого, они его уже не отпустят. Давеча вы говорили, что я «привык судить» – так и есть, это свойство нашей семьи, передающееся из поколения в поколение: у нас чутье на жестокость, за милю распознаем подлеца; мы прирожденные реформаторы, причем радикального толка, и я не смог бы жить с Кримсуортом в одном городе, каждую неделю встречаться с ним, наблюдать его поступки по отношению к вам (в сущности, дело не в вас, а в вопиющей несправедливости, с которой он ущемляет ваше естественное право на равенство), – так вот, я не смог бы видеть все это и не чувствовать, как во мне начинает действовать ангел или демон нашего рода. И я подчинился инстинкту, выступил против тирана и разорвал цепи.

Этот монолог заинтересовал меня потому, что не только содержал указания на особенности характера Хансдена, но и объяснял причины его поступков, и заинтересовал настолько, что я позабыл ответить на него – так и сидел молча, захваченный потоком мыслей, которые он вызвал.

– Вы благодарны мне? – наконец спросил Хансден.

Я и вправду был благодарен – или почти благодарен, и в тот момент он мне даже нравился, хоть и признался, что совершил свой поступок не ради меня. Но человеческая природа причудлива. Утвердительно ответить на прямой вопрос было невозможно, и я заявил, что не чувствую и тени благодарности, а Хансдену посоветовал поискать награды для себя, как для заступника, в ином мире, поскольку в этом он вряд ли ее найдет. В ответ он назвал меня бессердечным аристократишкой, а я напомнил, что по его милости лишился последнего куска хлеба.

– Грязный это был хлеб, приятель! – воскликнул Хансден. – Грязный и опасный, и получали вы его из рук тирана; я же говорил, этот ваш Кримсуорт – тиран. Он тиранит своих рабочих, конторских клерков и когда-нибудь, глядишь, начнет тиранить и жену.

– Чушь! Хлеб есть хлеб, а любое жалованье все-таки жалованье. Я своего лишился, и не без вашей помощи.

– В ваших словах есть смысл, – наконец согласился Хансден. – Признаться, ваша практичность меня приятно удивила. А я, уже получив шанс понаблюдать за вами, думал, что вновь обретенная свобода вызовет у вас прилив сентиментального ликования, заставив хоть на время забыть о предусмотрительности и благоразумии. Но вас не собьешь с мыслей о насущном, так что вы теперь выросли в моих глазах.

– «Не собьешь с мыслей о насущном» – а как же иначе? Жить-то мне надо, а без того, что вы назвали «насущным», не проживешь, но получить его мне неоткуда, разве что заработать. Но вы, повторяю, отняли у меня эту возможность.

– И что же вы намерены делать дальше? – преспокойно спросил Хансден. – У вас ведь есть влиятельные родственники – полагаю, скоро вам подыщут другое место.

– Влиятельные родственники? Кто? Я бы хотел услышать их имена.

– Сикомы.

– Вот еще! Я с ними порвал.

Хансден недоверчиво уставился на меня.

– Порвал, – подтвердил я, – притом окончательно.

– Вы, Уильям, должно быть, имеете в виду, что это они с вами порвали.

– Считайте, как вам угодно. Мне предлагали покровительство – при условии, что я стану священником; я отклонил и это условие, и предложенное вознаграждение. Покинув своих недружелюбных дядюшек, я решил отправиться к старшему брату, из любящих объятий которого меня безжалостно вырвал посторонний человек – короче говоря, вы.

Излагая все это, я невольно улыбнулся, и подобное малозаметное проявление чувств возникло в тот же момент на лице Хансдена.

– А-а, ясно! – отозвался он и заглянул мне в глаза так, что можно было даже не сомневаться: он смотрит мне прямо в душу. Просидев минуты две, опираясь подбородком на руку и продолжая старательно изучать мое лицо, он наконец продолжал: – Значит, вы и вправду не рассчитываете на Сикомов?

– Ни на что, кроме неприятия и отторжения. Но вы ведь уже спрашивали – зачем повторяться? Разве позволительно рукам, испачканным конторскими чернилами и жиром от шерсти с фабричного склада, когда-нибудь вновь соприкоснуться с руками аристократии?

– Да, этого непросто добиться. Судя по внешности, чертам, речи, почти по манерам, вы истинный Сиком; странно, что от вас отреклись.

– И тем не менее. Так что не будем больше об этом.

– Жалеете?

– Нет.

– Отчего, юноша?

– Эти люди не из тех, к кому я мог бы испытывать хоть какую-то симпатию.

– Однако вы один из них.

– И это всего лишь доказывает, что вы судите о том, о чем понятия не имеете: я сын своей матери, но не племянник своих дядюшек.

– Тем не менее один ваш дядюшка – лорд, хоть и не знаменитый и не особенно богатый, другой – почтенная особа; житейской выгодой не следует пренебрегать.

 

– Вздор, мистер Хансден. Вам следовало бы уже понять: даже будь у меня желание подчиниться дядюшкам, я не сумел бы раболепствовать перед ними настолько искусно, чтобы снискать их благосклонность. Я пожертвовал бы своим комфортом и взамен все равно не получил бы их покровительства.

– Вполне вероятно. И вы рассудили, что разумнее всего для вас полагаться исключительно на себя?

– Именно. Мне придется полагаться на себя до самой смерти, ибо я не могу ни понять, ни принять, ни изобрести решений, которыми пользуются другие люди.

Хансден зевнул.

– Ну что ж, одно мне совершенно ясно: все это меня не касается. – Он потянулся и снова зевнул. – Хотел бы я знать, который теперь час? На семь у меня назначена встреча.

– Мои часы показывают без четверти семь.

– Пойду, пожалуй. – Хансден поднялся. – Так вы больше не ввяжетесь в коммерцию? – спросил он, облокотившись о каминную полку.

– Думаю, нет.

– Ввяжетесь – сделаете глупость. Вам бы лучше обдумать предложение дядюшек и согласиться служить церкви.

– Не раньше, чем я сумею полностью преобразиться внешне и внутренне. Хорошими священниками способны быть лишь лучшие из людей…

– Да ну? Вы думаете? – саркастически перебил Хансден.

– Да, и убежден в своей правоте. Но поскольку качествами, необходимыми хорошему священнику, я не обладаю, то предпочту скорее нищету с ее лишениями, чем дело, для которого не создан.

– На вас не угодишь. Коммерсантом или священником быть не желаете, юристом или врачом – не можете, а жизнь джентльмена вам не по карману. Могу лишь посоветовать вам пуститься в путешествие.

– Что?.. Без денег?..

– Ради денег, юноша. Вы же говорите по-французски, наверняка со скверным английским акцентом, но говорите. Отправляйтесь на континент, авось подыщете себе там занятие.

– Бог свидетель, я бы с радостью! – с невольным пылом воскликнул я.

– Так поезжайте, что вам мешает, черт возьми? Если не сорить деньгами, то до Брюсселя, к примеру, доберетесь за пять-шесть фунтов.

– Нужда научит, если сам не справлюсь.

– Вот и отправляйтесь, а когда будете на месте, призовите на помощь разум. Брюссель я знаю почти как N., и, по-моему, такому человеку, как вы, он подходит больше, чем Лондон.

– А работа, мистер Хансден? Мне надо туда, где я смогу получить работу, а как же я раздобуду рекомендации и заведу полезные знакомства в Брюсселе?

– Слышу голос осторожности! Не в ваших правилах делать шаг, не прощупав прежде каждый дюйм пути. У вас найдутся бумага, перо и чернила?

– Надеюсь. – Я поспешно положил перед ним письменные принадлежности, уже догадываясь, как он намерен поступить.

Он сел, написал несколько строк, свернул лист, запечатал, надписал адрес и протянул мне.

– Ваше благоразумие – вот проводник, который сокрушит первые трудности на вашем пути. Юноша, мне уже известно: вы не из тех, кто спешит сунуть голову в петлю, не узнав, сможет ли выбраться из нее, и в этом вы правы. К опрометчивым людям я не питаю ничего, кроме отвращения, ничто не заставит меня протянуть им руку помощи. Если человек не думает о себе, то в делах друзей он в десять раз безрассуднее.

– Это, видимо, рекомендательное письмо? – спросил я, взяв запечатанный листок.

– Да. Оно избавит вас от риска полной нищеты, которую, как мне известно, вы считаете позором, – если уж на то пошло, как и я сам. У человека, которому адресовано это письмо, найдется два-три приличных места и рекомендации для них.

– Это меня устраивает, – ответил я.

– И где же слова благодарности? – осведомился мистер Хансден. – Или вы не умеете выговаривать «спасибо»?

– У меня есть пятнадцать фунтов и часы. Восемнадцать лет назад их подарила мне крестная, которой я никогда не видел, – невпопад ответил я, мысленно называя себя счастливейшим из смертных и обещая не завидовать никому во всем христианском мире.

– А благодарность?

– Мистер Хансден, я уеду в самое ближайшее время, если повезет – завтра: я не останусь в N. ни единого лишнего дня.

– Замечательно, только следовало бы отдать должное и помощи, которую вы получили, и поживее! Вот-вот пробьет семь, я жду благодарности.

– Разрешите пройти, мистер Хансден… Мне нужен ключ, лежащий вон там, на каминной полке. Надо бы уложить вещи перед сном.

Часы в доме пробили семь.

– Дикарь, – сказал Хансден, взял свою шляпу с буфета и вышел посмеиваясь.

Я бросился было за ним, в самом деле намереваясь покинуть N. на следующее утро и зная, что другого случая попрощаться с ним уже не представится. Хлопнула входная дверь.

«Пусть идет, – решил я, – мы еще встретимся когда-нибудь».

4  См.: Послание к евреям, 12:22–23.
5  См.: Исход, 5:7—19.
6  Имеется в виду напиток, для которого в кипятке на полчаса замачивали хорошо прожаренный кусок черствого хлеба.