Free

Свет мой. Том 4

Text
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

А один раз она вышла из себя: внезапно дернула за руку своего вертлявого и ноющего сына, усадила его возле себя со словами:

– Сказала: не вертись! Не вертись, Вова! Житья мне с тобой нет!

Отчего мальчишка совсем расхныкался и неистово стал вырываться от нее, как затравленный волчонок:

– Чего ты толкаешься! Ну чего ты толкаешься!

Она, уже оставив без внимания его жалобное хныканье, платком вытерла пот с его бледного лица и вновь его отпустила:

– Уймись! Не бегай! – И как бы в оправдание свое добавила для всех: – Ох, и намучалась я с ним! Уж очень непоседливый ребенок. Чуть простуду схватит, – и тогда одно мученье с ним. Ни минуты покоя не знаешь. А побегает – вспотеет. У него ведь бронхи, и как что – мокрый кашель. А если запустить эту болезнь, вовремя не вылечить ее – это ж очевидный туберкулез… Мне один врач – хороший детский врач – советовал отступить здесь от правила: пусть малыш займется чем-нибудь, вроде б этой самой физкультурой. Чтобы, главное, побольше двигался физически.

– Похожим недугом страдал когда-то Игорек, сын моей подружки, учительствовавшей тоже, как и я, несколько лет в начальных классах, – сказала Нина Федоровна. – Но затем его родители переменили климат – перебрались южней, на Украину. И вот спустя какое-то время в нем даже не нашли и следов прежнего недуга.

– Лишь в этом году мужу отпуск предоставили из-за болезни сына, – рассказывала флегматичная незнакомка. – Отпуск выцарапали с барабанным боем. Муж приедет к нам в Ялту, где мы планируем быть, позже; тогда мы с ним и повезем сына в Евпаторию – на разные процедуры, как ванны и прочее. Нам непременно нужно менять климат, я знаю; никто иной, как врачи, прописали нам перемену климатическую. Но военное начальство мужнино, знамо, и слышать не хочет о его переводе. И потому-то я привязана: вместе с ним уже пять долгих лет – шутка ли! Из-за этого во мне чувство сидит такое, что я как родилась, так всю жизнь уже замужняя. Нерадостное чувство! Иногда, ой, как хочется позабыть все заботы замужние. Ан нет: я уже пыталась, словно глупенькая пташка-свиристелка; попалась, впряглась и уж, хочешь – не хочешь, вези свой груженый воз. Получилось-то у меня очень глупо. Когда только полюбила будущего мужа, тогда все препятствия к любви и жизненные неурядицы я воспринимала, в общем-то, бледно, нереально; порхала на крыльях этой любви, и все мне казалось нипочем. А когда я целиком окунулась в семейную явь, из которой не можешь вынырнуть ни на минуту, когда рядом исходит стенаньем родной сынуля и помочь мне, матери, не может никто-никто, включая и любимого мной человека, – тогда все во мне переменилось резко. От мужа я постепенно отдалилась. Теперь главное для меня – здоровье сына.

Однако для командиров врачебные предписания – вовсе не указ. Повертели справки из поликлиники: «Ну, да это вам какая-то бабка написала – что ты суешь их нам под нос! Ты представь нам настоящие документы! От начальства!..» Поругался муж – горячий. И, знаете, что они сказали ему в отместку? «Держись: мы сделаем так, что ты, Колесников, и фамилию свою забудешь». И выгнали его вон из кабинета.

«Ну, ты хороший ходатай, – сгоряча упрекнула я Максима. – Не можешь постоять за себя, не только за меня и сына?» «Что же мне – стреляться?» – говорит он. «Смалодушничать легче всего, – отвечаю ему. – Так ничего не решается». И сама направилась к его непробиваемому командиру, в его кабинетище. Хотела я поговорить начистоту. А он, представляете, даже и выслушивать меня не стал; не захотел и вникнуть по-разумному в наше отчаянное положение – ни-ни. За дубовым столом заборонился в кресле. Враждебен донельзя, хмур. Весь побагровел от того, что я, чья-то заштатная офицерская жена, фитюлька этакая, прекословила ему. И вот стал он сопеть подкашливать начальственно, сердито. Убивает меня своим тяжелым полковничьим взглядом. Да я-то – не промах! – напрямик заявила ему, что я не из пугливых что я, прежде всего женщина и что он не может скомандовать мне: «Кругом! Шагом марш»! На что я еще отдам ему честь, возьму вот так под козырек. – И она вскинула тут ловко, ребром ладони, свою правую руку ко лбу, будто сама служила в армии. – «Меня зовут Надеждой, – заявила я. – Так запомните: я все равно уеду отсюда, из таежной глуши, но уеду одна с ребенком, если вы все не отпустите мужа». Полковник рычит, что все равно не переведут никуда капитана Колесникова, твержу Вам: дескать, ваш капитан пока не ходит в бурлаках, не такая Советская власть.

Действительно, Максим мой – инженер по образованию. Преотлично он работал бы везде и на гражданке. А это негнущийся от переедания полковник ни разу за пять лет не подал ему, своему подчиненному, руку – не поздоровался чистосердечно… Живя в Харькове до замужества, я видела сама, как заслуженные генералы радушно здоровались с молодыми солдатами. И отец Максима знающе говорил, что более душевных начальников он знал на этой войне Отечественной. Потому, говорил он, и победили-то фашистов, привели их в чувство спаянностью своей. Он-то по сути и внушил Максиму мысль: быть военным, пойти учиться в военное училище.

А этот глухарь и даже сесть мне, молодой женщине, не предложил. Удивительное свинство!

Я отчеканила ему: «Вы партией сюда поставлены, чтобы заботиться об офицерах, знать об их личной жизни. А Вы ни разу не побеседовали с ним, не спросили у него, как ему служится и что у него на душе. А сами, небось, перед генералом дрожите за вверенную Вам честь..»

Только после этого разрешили Максиму взять отпуск летом.

XII

– Надя, скажите, Ваш муж офицерствует, а лично Вы работаете? Чем занимаетесь? – поинтересовался вдруг Антон. – Ведь у Вас же есть профессия, наверное?

– Да ничем, кроме ухода и возни с сыном. – И Надежда сразу заумоляла, выглянув в коридор: – Вова, прошу: не бегай, не носись! – Для сведения: скажу, что живем мы в обычном сибирском лесу. Среди хмурых елок стоят восемь стандартных домиков. Летней порой у нас грязь непролазная, нужно ходить лишь в резиновых сапогах; а про то, что бывает в остальные времена года, про то уж и говорить не приходится. Так что жены офицерские в основном не работают нигде, но это-то еще хуже! Хуже некуда! Морально ты опускаешься. Я – тоже, сколько замужем: по-специальности-то ретушер, для меня такой работы нет. Профукала я квалификацию. Огрубели пальцы.

А! Что себя растравливать.

Я за все время, что служу с мужем, – оговорилась она, – даже не сходила ни разочек в театр.

– Такова, видно, наша общая судьба. – Глубоко вздохнула Нина Федоровна. Расцепила свои руки тонкокожие, с темными набухшими венами, и сделала ими несколько замысловатых движений, словно бы, ощупывая так себя. Уронила опять руки на колени.

– Ну, а денежное жалованье… приличное? – с некоторым вызовом спросила Рая, встряхнув светлыми кудряшками, кокетничая.

– Пару сотен, что недостаточно никак, – вяло отвечала Надежда. – Продукты дороги. Фруктов очень мало. Яблоки пятирублевые. Не шибко разбежишься. Есть малина – в государственных посадках. А я же жила до этого на Украине, здесь родилась – представьте, что значит для меня быть без фруктов! Дома я, бывало, не ела мясо никогда, а тут насильно пришлось – заставила себя; иначе бы сразу ноги протянула – не выжила бы сколько-нибудь. Однако больному-то позарез нужны свежие фрукты. Постоянно. Все хвалят почему-то тамошний город. Да в нем и цветов почему-то не высаживают, – разве можно жить без цветов в большом городе? И то невозможно выбраться туда. В совхозный же клуб нужно идти полчаса, если не больше. В непогоду, – значит, по разливной жиже. В темноте. Да кто ж отважится? Хорошо то, что мы хоть телевизор купили; нет-нет, и приличную комедию посмотрим вместе с мужем, когда они приезжает со службы погостить.

– Нет, помилуйте! – ахнула Люба. – И он даже не живет вместе с вами? Вы живете врозь? Это – что-то ненормальное.

– Да нет же, не живет! – воскликнула Надежда как будто с досадой от непонятливости. Бывает он в неделю-две раз, а то и чаще дома.

Мгновение все молчали неловко.

– Так это ж подвиг настоящий… Наденька!

– После Харькова – конечно! Я сначала ревела сутками, потом перестала: толку мало от текучих слез моих, сколько ни реви, – ровно-замедленно говорила Надежда. – На нелегкой службе служаки стараются, чтобы пробиться выше, тянуться перед начальством, не пререкаются с ним; как что – берут под козырек, и будь здоров, – ловко приложила она снова ладонь ко лбу. Иной ходит в вечных лейтенантиках, ну до капитана еще дослужится, а дальше – ша, родной! В книжках и в кино я, молодая, видела действительность подсахаренной, приглаженной. С отзывчивыми героями… А она такая непричесанная… Жуть! Да вы все и сами знаете…

– Наденька, голубчик, – опять заговорила, будто утешая, Нина Федоровна, – в каждом времени мы по-своему себя распознаем и понимаем. И я не исключение. Но только история дает нам совершенно точное определение. Я кинула в борозду горсть зерна, и какой взошел посев – мне еще доподлинно неизвестно. Потому как, матушка, для того, чтобы большой посев удался на славу, нужно его нам сеять сообща и выхаживать кропотливо-изнурительно, не щадя себя. Слишком дорого мы платим за все оттого, что все еще живем вслепую, безоглядно. Ну, простите, что я в сердцах пророчествую мимоходом… И не к месту, может быть… Говорите дальше, Наденька!

– Да если бы еще тогда, когда я невестилась, приуготовили меня к замужеству без прикрас, к суровому призванию быть спутницей офицера, – зашелестел опять голос Нади, как на пластинке, – я бы, надеюсь, тогда без стольких уж ахов и охов морально приготовилась к тяжелым будням патриотическим. Но я ведь окунулась в этот омут после разнеженной молодости под присмотром ласковой, щадящей, сердобольной матери, вот что. – Она высунулась опять в коридор, подозвала сына к себе, и тот, набегавшись волу, уже послушно прислонился к ее коленям и затих, поблескивая глазами. И она договорила: – Хотя перевод Максиму и не дали покамест, но какое это облегчение для нас, что выхлопотали отпуск для него, представляете: уж вдвоем-то мы повозимся с Вовой. Как только муж подъедет к нам в Ялту, – втроем поедем в Евпаторию; бог даст, устроим там Вову на платные процедуры. Может, и в горы сходим; полезен, лечебен горский воздух, где сосны. В нашем-то военном городке, бывает очень неприятный ветер дует, если он северный, хотя случается и тепло. Сиверко так давит на психику – от него, ветра, становишься совсем больной. Жутко голова разбаливается, наступает усталость, будто не хватает мне кислорода; наверное, ветер настолько изменяет состав воздуха. У нас и другие жалуются на это. – И она замолкла, лаская притихшего у ее колен сына – поглаживая его по золотистой, приклоненной к ней, головенке.

 

XIII

– Да, – нервически протянула Нина Федоровна. – О, еще долго, голубушка, наши идеи не осуществятся! Доживем ли? Не верится. – Так в продолжении всего повествования Надежды она под влиянием услышанного порывалась не единожды встрять и высказать нечто наиболее существенное, хотя, казалось, и старалась сдерживать себя. Ее теперешнее состояние было угнетенным еще более, чем вчера и сегодня утром; ее терзала одна тоскливая безысходность – такое чувство, скопившееся в ее душе; она искала, видно, утешения в сочувствии других сердец. Надеялась на это. Не зря она, помедлив чуть, тяжело вздохнула и, как-то причмокнув непроизвольно, начала отсюда:

– Вообще, как жизнь!.. Сколько людей, столь ко судеб – у каждой из нас своя. И такая, однако, схожая.

Я тоже вот почти уж тридцать лет как связана супружеским союзом, также с офицером. Ко мне, двадцатисемилетней – в тридцать пятом году – пришло материнство; с тех пор оно главенствует над всем, мной руководит. И сначала, признаюсь вам, и я, еще неискушенная ни в чем и нереальная, как всякая баба, так же строила для себя какие-то сверхоптимистичные проекты личного счастья и благополучия, эти несбыточно-воздушные замки, – у кого из нас, выходящих замуж добровольно или самовольно, не бывает именно так? А потом – я оглянуться не успела – все закрутилось и мои честолюбивые проекты куда-то на задний план отодвинулась, и там совершенно потерялись из виду; а вперед выступило, заслонило собой все, самое насущное и реальное для меня, для моей растущей семьи. Это потребовало сразу моих колоссальных усилий. Мне-то действительно некогда было оглянуться, чтобы рассмотреть жизнь вблизи: а какая ж она наощупь? Жила, что говорится, без выходных. Как примерный, хозяйственный мужик-крестьянин, не отдыхающий от земли, которая его кормит: у него не может быть отдыха в посевные или в уборочные дни, в непогоду, в холод, в жару, во время засухи, сенокошения. И я не могла, естественно, диктовать ей, жизни, какие-то свои допотопные условия. Почти треть века, что я замужняя, пролетело-промелькнуло мимо, точно бегущая назад за окном вагона станция: на ней мы не останавливаемся только потому, что поезд скорый и нам нужно куда-то спешить.

Ужасаясь, я теперь все чаще оглядываюсь.

В ленинградской гостинице с кафельным рестораном один заросший командировочный внушал мне: якобы военные составляют особую касту людей. Можно вполне согласиться с этим утверждением. Мой бывший опекун, двоюродный брат, закончил военную службу в чине подполковника. Как никто другой обеспечил свою старость. Он ежемесячно получает пенсионные (приличные) – они никуда у него не деваются, да еще сто рублей окладных, приработанных. Они с женой бездетны, всем обеспечены; поэтому они не знают, куда свои деньги определить. На работе же у него девчонка из семьи многодетной, дочь погибшего фронтовика и мать-одиночка бьется; поднимаются целые бури, которые он устраивает, чтобы не платить ей лишнюю десятку. Зажирел, видно: отрастил дубовую, непробиваемую шкуру…

Не подумайте превратно: будто я клевещу на него от черной зависти какой или от того, что мой капитан не преуспел подобным образом – ему поменьше отвалили.

Да, мой муж Тихон, как был белой вороной, и здесь проворонил что-то для себя. Живет он так неудобно, неустроенно. У него же норов не такой. Но все же и отличной, обеспеченной жизни за военным я не пожелаю никому. Сама вдосталь испытала ее ухабы и рытвины.

XIV

– Что ж, по-вашему: не следует и замуж за военных выходить? – с недоумением, казалось, вопросила Надежда, придерживая сына у колен и поморгав глазами. – А кому тогда бы пришлось растить родившегося сыночка? Мне одной? Но история в том, что полюбила я курсанта: он стал для меня законным мужем, самым близким человеком. После мамы, конечно. По крайней мере, я его беспамятно любила раньше…

– Как и я своего, – вставила Нина Федоровна.

– … Любила раньше, когда мне мое будущее представлялось особенным, волнующим; тогда и думалось, что вдвоем мы с ним, взявшись за руки, легко прошагаем через все препятствия, лишения. Ведь так любимы мы друг другом! И не может быть никаких сомнений!

– Но пусть даже и существуют военные, да насовсем исключена война, – заубеждала с горячностью Нина Федоровна. – Да если бы все страны не готовились к ней так, не гнали всюду вооружения, то и не стал бы, вероятно, мой муж, Тихон Свободкин, кадровым офицером и не участвовал бы в минувших боях под Москвой и под Минском, а дети наши затем не учились бы в военных училищах. Тогда, возможно, в нашей семье могли бы сложиться иные интересы. И не было бы лично для меня материнской драмы… Что нужно жить – глаза прятать от людей… В одном обществе живем, одними муками болеем…

Что ж, мой муж честный и правдивый, но неисправимый идеалист. Да, многажды столкнулся лбом с жизненными проблемами и был нокаутирован ими: стал безвольным проживальщиком. Жил и живет в каком-то равновесии душевном. То ли от больших познаний чего-то, недоступного моему уму-разуму, то ли от своей неприспособленности ни к чему. Оттого-то и была у меня с ним однообразно-скучная жизнь. Даже с точки зрения развлечений. Мне, возможно, видится все превратно, или это я своей суматошностью сбила его с пути истинного: ведь нам, бабам, нередко кажется, что мужик не так сноровист, ловок, пробоист, поворотлив, – мы хватаемся за все сами. В результате – вечная неспевка в супружестве. Что-то вяло текущее.

Мы с Тихоном почти что однодеревцы. На Волге выросли. Предки и родители у него были синильщиками. Они красили белое полотно. Для этого имели свои штампы, трафареты – и наносили узоры на полотне. Ну и, видимо, некогда деньжата водились у них: они пивали часто. Нет, никак не с нынешних времен мужики в запой пустились. Сейчас водку пьют бутылками, а раньше, его дед рассказывал, пили ящиками. Пойдет он в любой момент к Марфе, ящик водки возьмет; не считает, за сколько. А осенью два воза льна продаст и деньги отдаст ей за все. Так делали все заемщики. Вот почему у моего святого непьющего Тихона печень болит – это у него уж потомственное, наследственное: десяток поколений пили. Вон его дедушка скончался в семьдесят пять лет, а употреблять спиртное не прекращал до самой смерти; пил, несмотря на запрет врачей. Отсюда и врожденная чесотка – она у всей мужниной родни была. И экзема. С годами все сказывается на здоровье. Природой нам ничего не прощается.

Мой Тихон суетлив, а проку абсолютно никакого; ничего же путного, толкового не дождешься от него, – говорила, раскрасневшись, Нина Федоровна и все вглядывалась тревожно в вагонный коридор, и каждый раз понижала голос: – Видно, все-таки оттого, что иногда подавлялись все его хорошие задатки, устремления. А главное, на его жизненном пути не возникло обстоятельств, требующих от него цепкости, практичности, даже кое-какого лада, кое-какой сходчивости с людьми. И он, что называется, размагнитился в душе. Вот только приказывал другим и следил за тем, чтобы все исполнялось по часам и минутам – сон, еда, мытье, зарядка, строевая подготовка, стрельбище, отбой и тому подобное. Не для всех эта муштра приемлема и… полезна.

– Нина Федоровна, это его долг служебный и гражданский, – вмешался Антон. Лучше тогда начисто оставить военную службу, как и всякое любое дело, если оно не по желанию, не отвечает твоим наклонностям.

– Уж то, сынок, само собой предполагается. И полагается всенепременно. А мой благоверный по какой-то последовательной забывчивости своих семейных обязанностей, как женился, мог мне пустую склянку из-под лекарства принести, а само лекарство позабыть. Муж не сумел сохранить ласку, нежность ко мне, суженой своей, делящей с ним тяготы пожизненной службы – приподнять мне дух над обыденщиной и преснотой супружества. Скорей всего, не успел (засосала служба), так как завсегда в разъездах пропадал, или мы оба с малолетними детьми да с сундуками таскались–мотались повсюду, куда гоняла нас служебная судьба, – на повозках, на машинах, по железным дорогам да на кораблях. Колесили из одного конца необъятной России в другой. И тут мне не до оглядок и не до философствований было. На саму-то себя было некогда взглянуть в зеркало. Один раз я уже была под колесами полуторки – подлатали меня; дважды во весь рост, как шла, грохнулась на палубу со своими тяжкими сундуками; не счесть, сколько раз в снегу мерзла, а потом тонула. Словом, везде я побывала, всего насмотрелась и натерпелась. Мой старший сын родился у Белого моря; средний – во Владивостоке; этот, меньший, что едет сейчас со мной – в Севастополе; дочь, что умерла шестилетней, – в Саратове. Только в последние годы мы приякорились прочно. В Благовещенске. Но он, муж, был и остался в жизни будто совершенно ни при чем. И так несладко жилось мне. Ой, маятная жизнь! – воскликнула она горько. И опять испуганно полуобернулась к открытой двери, мимо которой взад-вперед сновали пассажиры: – Да, а где же все-таки мой Коля пропадает, люди дорогие? Вы не скажете?

Рая усмехнулась:

– Он там увлекся славной девушкой из соседнего вагона – забеседовался с ней приятно, не отходит от нее.

Отчего Нина Федоровна посумрачнела и, глядя ей в усмешливые глаза, точно проверяла по ним справедливость вольно и бездумно выпущенных ею слов.

XV

После некоторого раздумья она вновь решительно протянула:

– Опостылело мне все бесконечно. Но поймите: иначе-то не могло и быть. Я не утешаю себя чем-то таким, что я здесь не упустила что-нибудь. И не преувеличиваю. Но слишком поздно анализирую сама с собой прошлое.

Коля спит и видит, чтоб ему поскорей исполнилось двадцать лет; торопится стать взрослым, зажить по-взрослому, самостоятельно. А не ведает он того, что поджидает его тогда, когда он совсем повзрослеет, сколько свалится на него отяготительных забот. Мои годы прошли в каждодневных хлопотах, и я не видела счастья. Я для других жила. Для себя же – пока еще не успела.

И все у нас, вроде бы, шло нормально. Жили мы – по-своему радовались дням. В других семьях больше неладного было. Тихон не приползал домой на бровях ни разу, но он оригинал большой. Только за столом отбарабанится – и мгновенно отвалится прочь. Так и тянет его на боковую. Либо за газетки примется – и хоть околевай, ни за что не сдвинется с места, покуда не вычитает все от строчки до строчки, ровно всемирный комиссар просвещения. Если что (его побеспокоишь, стронешь), – только буркнет провидяще, с достоинством: «Подожди до завтра. Завтра еще будет день. Там увидим». А назавтра, как водится, мы вместе с военной частью снимаемся снова с обжитого места и снова катимся в неизвестном направлении; прыгаем по кочкам или на крутых речных или морских волнах. Нет, точно сказано: век проживешь с человеком, полпуда соли с ним съешь, а человека до конца не узнаешь. Муж в доме не глава, его законодатель; верховодить полностью почему-то должна я: он мне доверяет, он мне уступает. Он ни во что не вмешивается. Ну, сейчас мы с ним и поругаемся из-за чего-нибудь (я наскочу), сейчас и помиримся (он разубедит-разговорит меня); он же и ругаться-то по-настоящему не умеет или просто не хочет (не в его правилах). Та и жили мы странно, непонятно. И я уж нахлебалась горюшка достаточно, по самую макушку – вот! – энергично повела она рукой поверх своей черноволосой головы с резко седеющей прядью, будто набеленной искусно.

Сначала особых разногласий меж нами не проявлялось ни почему такому, собственно и потом их – крупных – не было, за исключением разве что мужниного несогласия со способностью самой матушки-природы создавать. Но тут уж я ни при чем. Сначала мы ждали наследника – сына. Когда же у меня родился (в тридцать пятом году) первый младенец – Леня и только улеглись у нас, родителей, первые счастливые волнения и хлопоты вокруг него – Тихон в минуту благодарной откровенности признался мне, что он еще хотел бы потом заказать мне и дочь. Разумеется, мое согласие было им получено. Ведь считается идеально счастливая семья та, в которой есть мальчик с девочкой. Однако два года спустя я опять родила сынка. Назвали его Саней. И опять, невзирая ни на что, у нас царила радость в связи с прибавлением семейства. Когда все в дому чуть поулеглось, мало-помалу вошло в привычное русло, Тихон уже при каждом удобном случае ладил, что если будет у нас когда-нибудь девчонка, то Ирой или Ольгой назовем. Притом он считал, что простое имя украшает достойного человека. Но дальше, вы знаете, эта война с Германией гудела. Разлучила нас на пять лет. Контуженный и раненый, но целехонький муж не демобилизовался с окончанием войны; но мы-то опять семьей воссоединились с ним, зажили по-новому. В сорок шестом с начала весны (было это в Севастополе) я снова легла в родильный дом. Всерьез говорю врачам: «Ну, давайте, сделайте что-нибудь; мне нужно обязательно родить девочку, а то мой супруг скандал подымет, назад домой не пустит, если опять будет парень; да и парни, известное дело, рождаются к войне». Ну, поглядели они на меня как на очередную неврастеничку. В этот же период, знаете, все роженицы сумасшедшими делаются. В родилке, даже не помнишь, что кричишь; уже кричишь по инерции – когда и не нужно. Умора! Однажды я обхватила за шею доктора и кричала ему, психуя: «Доктор, спасите, спасите меня»! Или лежала на столе и ревела. Подходит ко мне акушерка: «Ты, что, роженица, блажишь!» А я и не помню ничего, блажу ли я. Собственного голоса не слышу. А как не кричать, когда живую часть от тебя отрывают. Ой, вообще, конечно, человек появляется на свет не лучшим образом. Недобро тут роженицы мужиков вспомянут – честят, клянут; а проспятся – и все, уже млеют от материнского счастья: ах, какие глазки у младенца, какие ручки, какие лапушки! Не случайно у врачей, работающих в родильных домах, к сорока годам гипертония становится их профессиональным заболеванием… от нас. Подымается давление. И они зачастую уходят в дородовые отделения или еще куда-нибудь, где поспокойнее. Ну, вот и снова сына, Николая, я родила.

 

Дочь же долгожданную, темноглазую Оленьку, всю в меня – лишь в еще один заход. Уже сказался мой предельный для этого возраст: эти роды у меня были самые мучительные. И Олечка поначалу была какой-то чахленькой, задумчивой (хотя к тому времени и с питанием у нас значительно улучшилось), но очень практичной и смышленой от рождения. И все мы, слыша ее лепет, весело смеялись тогда. Счастливые! В ней мы души не чаяли. – И Нина Федоровна странно заторопилась как-то, дрогнув хриповатым голосом: – Наша Олечка скоропостижной смертью умерла. На шестом годочке. Я была бессильна, чтоб ее спасти, вытащить из ямы смерти. Рук не смогла ни протянуть ей, ни дотянуть до нее, чтобы ее выхватить. Да, еще недавно у меня, верней, со мной, было четверо детей; а теперь осталась я с одним из них, потому как двое – старших – уже выросли, женились, отдалились от меня. Поженились сыновья, уже сами растят детей, – и словно отрезаны от меня. Наглухо. А я на них же свое здоровье гробила… Все это я увидела теперь как бы со стороны… Я денно и нощно воспитывала их, не считаясь ни с чем. А расплата? Все вышло-то в изъян. Нет у меня основания для радости.

– Ну, так вот, поди ж… – проговорила Люба. – У всех случается…

– Люди говорят, что недород лучше перерода. Уж не знаю как.

XVI

Затем Нина Федоровна дух перевела, дрожащей рукой проворно схватила со столика папироску, спички, но не закурила. Хрипловато, откашливаясь, зарассуждала дальше:

– По-видимому, воспитание детей это тоже искусство. Также здесь все свято, истинно, сложно, загадочно-непостижимо. И поэтому не каждой матери оно дается и подвластно. Нужно все отдать, всю себя во имя этого святого ремесла, чтобы из-под наших материнских рук вышли нравственно полноценные мальчики и девочки, а не какие-нибудь уроды, да чтобы впоследствии нам не стыдиться за своих воспитанников, не стыдиться их поступков. Дети – наше зеркальное отражение. И то именно будет, какое мы заложили в них с самого их младенчества.

Наступившая пауза – пока Нина Федоровна платочком промокала выступившие слезы на глазах – длилась тягостно. «Тук-тук-тук, тук-тук-тук», – весело меж тем выстукивали-разговаривали вагонные колеса. И Надя вновь заполнила паузу – начав, осторожно уточнила: что, возможно, это в большей степени зависит от того, впитывает ли ребенок от старших хорошее или сам по себе дойдет до всего.

«Тук-тук-тук», – резво подвыстукивали колеса.

– Но взрослые позабывают, что ребенком движет и владеет ненасытное, неистребимое любопытство ко всему на свете – нам видится истинное положение вещей иным: уже смещенным от золотой поры собственного детства. – Люба продолжала. – И потому читаются такие наставления: не прыгай, не бегай, посиди! Как-то я наблюдала такую сценку. Примерно четырехлетний мальчуган, сидя в столовой за столом, в отсутствии мамы (та выбивала в буфете талоны на обед) колотил ложкой по металлической кружке. Что ему, видно, очень нравилось – кружка издавала звонкий звук. И вокруг него собрались такие же дети отдыхающих: им тоже интересно это было, что концерт. Так вот молодая мама мальчугана, что фурия, подлетела к нему и залепила ему увесистый подзатыльник, ошарашив его и чуть ли не сбив со стула. Она истошно завопила: «Не смей! Не смей!» Он только пролепетал: «А почему?» Но она еще сильнее взбеленилась – задрожала, заорала на него: «Я говорю: не смей! Брось!» Ложку выбила у него из рук, отшвырнула ее вместе с кружкой. И тогда-то она расплакался от испуга. А та ему не объяснила терпеливо, почему нельзя греметь в столовой. Ведь на улице – пожалуйста! – греми. В какую-нибудь банку жестяную. Итак, часто мать необоснованно орет на ребенка, не может ему объяснить, что к чему; и он перенимает с улицы что-нибудь недозволенное, впитывает все в себя, как губка.

– К сожалению, нынче матерям это сделать просто некогда, – с назиданьем подхватила пришедшая в себя Нина Федоровна. – Нынче отец, как правило, бремя воспитательства почти не разделяет со своей подругой жизни или разделяет мало, недостаточно. Исключения редки. Мы воспитываем порой по жалкому методу дрессировки: «Если будешь хорошо вести себя – дадим конфетку, купим велосипед, проигрыватель». К этому иногда и я прибегала по необходимости. А чтобы улучшить воспитание детей, надо сначала приблизить мать к ребенку, то есть дать ей возможность (хотя бы в самый важный воспитательный период) не работать наравне с мужчиной, а вполовину меньше или вовсе не работать, а затем освободить ее от ребенка хотя бы на три часа в сутки. Ясли, детский садик – эти детские учреждения, очевидно, и выполняют отчасти подобную функцию; однако она-то в то время, в которое свободна от него, ребенка, во всю работает. А за двадцать четыре часа они ой, как устанут друг от друга. Я уж не говорю о том, что еще ужасней, когда в семье несколько ребят: несколько различных детских характеров.

– Но когда мать мне однажды объяснила, что за столом болтать ногами не годится, а также свистеть в комнате, а во дворе можно, то это до меня отчетливо дошло и запомнилось навсегда. – Заявила Люба. – А у нас еще сплошь и рядом: на девочке платье зеленое, носки синие, а ботиночки красные и нелепые громадные банты на голове. Кто же в ответе за все это дремучее художество, как не взрослые?

– И, поверьте, ничего-то странного в том нет – Нина Федоровна и не спорила тут. – У нас преобладает невысокая культура женщины, связанной с наукой деторождения. Все, по-моему, оттуда начинается – от общего бескультурья этого. И такая наука покамест бессильна: она недостаточно научна, что ли. Негласно считается почему-то, что это сугубо личная проблема; поэтому, дескать, пусть она и решается и разрешается лишь в семейных кулуарах, это слишком тонкий, деликатнейший вопрос. А ведь женщине порой, если не часто, и не нужен пока вообще ребенок (первый или второй, или третий); но если она вдруг забеременела, хотя и не хотела покамест, то чаще всего его рожает и воспитывает кое-как, отдаваясь этому не целиком. Среди других забот. А там (она не застрахована) у нее рождаются еще питомцы – и вот у нее уже нет выхода из этого порочного, я считаю, круга. Если есть, – подскажите мне: какой? Велика и победительна еще инерция людских рассуждений по этой части: так ведь испокон велось, это на женском роду написано – терпи! Потому-то – вы приметили? – нынче столько женщин развелось с истинно мужскими характерами (так как многие житейские вопросы они принуждены разрешать единолично, без участия мужчин), а мужчин – с доподлинно женскими характерами. То есть, с приземлено-инфантильными, безвольными. К таким тянут и мои два сына. Вот еще не знаю, как третий… когда с женщиной встретится… Нет, не хочу, не хочу я об этом думать! – Нина Федоровна дернулась как-то и, закашлявшись снова, схватилась за сердце, но спешила договорить: – В одну из последних ночей, в которые я иззябла и крайне измучилась со сном, я невзначай подслушала о чем толковали между собой три молодые женщины. Две спросили у третьей, давно ли она замужем. Она сказала, что шесть лет. «А сколько раз вы делали аборт»? – «Ни разу». – «Ни разу не рожали и не делали аборт»?! – «Ну, не может быть»! То было для ее собеседниц непостижимо. И были-то они не какие-нибудь невежественные, а, казалось бы, глубоко интеллигентные, воспитанные женщины. Почти мадонны современные. С томностью в глазах.