Выход за предел

Text
12
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Выход за предел
Выход за предел
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 5,49 $ 4,39
Выход за предел
Audio
Выход за предел
Audiobook
Is reading Максим Доронин
$ 3,43
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

А Москва всегда требует много денег! Сафрон вспомнил про музей своего деда, Пушкинский, и отправился туда. Пообщался там с умными людьми на всех уровнях, его протестировали все, кто должен был отметить его познания в изобразительном искусстве, и приняли экскурсоводом на постоянной основе. В выходные и праздничные дни, с открытия музея и до закрытия, он стал водить группы и персональных посетителей, повышая их культурный уровень. Жить стало лучше, как говорил товарищ Сталин, но пока не веселее! А вот когда он огляделся в музее, познакомился со всеми, и его приняли в экспертную комиссию, которую тоже организовал при музее какой-то толковый «Егорий Иванович», – жить стало и веселее!

Повылезли, как тараканы, новые деловые люди из торговли, из народившейся партийной и профсоюзной номенклатуры, руководящие работники разного калибра, какие-то цеховики, фарцовщики и т. д., стали приносить на экспертизу разной ценности произведения искусства. И хоть их по-прежнему сажали в тюрьмы и ставили к стенке, они продолжали нести и нести их, откапывая, неизвестно где, порой уникальные экспонаты. Этот факт и позволил приподняться нашему нищему студенту на новую ступень благополучия. И как когда-то фронтовики спасли от голода его родителей и его самого в Тобольском музее, так и теперь Сафрон был благодарен вечной тяге российского народа к прекрасному – к произведениям искусства. Он уже мог себе позволить после закрытия музея сводить симпатичную любительницу изящного в недорогой московский ресторан, а позже и в самые дорогие – «Метрополь», «Арагви», «Националь», «Интурист» и другие в центре. Стал очень элегантно и дорого одеваться, делать красивые стрижки, пользоваться мужским французским парфюмом и даже снял отдельную комнату для проживания недалеко от консерватории.

Как ни странно, учебе все это не мешало. Его педагог по вокалу, Карлос Диего де Сегадо-и-Марини, вывезенный из Испании перед войной подростком, которого в консерватории, естественно, все звали Папой Карло, хвалил Сафрона и говорил с милым акцентом:

– Сафон, мучачо, почему вы знаете итальянский язык лучше меня? Откуда вы родом, Сафон?

– Из сибирского города Тобольска, в который проклятый царизм сослал Достоевского, – с улыбкой отвечал тот. – У нас там все говорят на разных языках мира и на русском тоже немного.

– Это потрясающе! Услышать чистейший итальянский, да еще в неаполитанском диалекте! – восхищался Папа Карло, даря всем свою лучезарную испанскую улыбку.

Как-то раз, после своего урока, Папа Карло, подойдя к Сафрону, взял его за руку и проговорил негромко, глядя из-под черных кудрявых бровей: «Вам, мачо Сафон, с вашим мощным, сильным и одновременно мягким, нежным голосом, откроют двери все лучшие театры мира, как Федору Шаляпину. Но сначала – Большой».

Как на ладошке, выложил Карлос Диего де Сегадо-и-Марини всю артистическую судьбу Сафрона. После этого к третьему курсу Сафрон окончательно отказался от композиторства и скрипки, погрузившись целиком в вокальное мастерство. После четвертого курса он пел уже весь богатый репертуар Большого театра для баритона, и ему на экзаменах аплодировала стоя битком набитая аудитория, включая преподавателей консерватории. А на пятом курсе Сафрон уже совмещал учебу с работой в этом знаменитейшем и достойном мировой славы театре.

По окончании консерватории он был распределен солистом в труппу Государственного дважды ордена Ленина академического Большого театра СССР.

Пусть пока восходящая звезда оперной сцены Сафрон Опетов осваивается в театре, а мы вернемся в город Ялту, в гримерку ресторана, где мы оставили наших Василину и Сливу в новогодней ночи.

Глава 10. Слива

– Что ты из Харькова, я уже знаю, – сказала она. – А ты, правда, дирижер-хоровик? – спросила Василина Сливу. – Сафрон Евдокимович сказал, что ты мне поможешь подготовиться к вступительным экзаменам в их прославленный институт.

– Это тоже он тебе сказал – про дирижера-хоровика? – спросил он и поднял на нее удивленный взгляд.

– Да, – сказала Лина.

– Надо же… Я уже забыл, кем был в Харькове, а он запомнил, – проговорил уже себе Слива. – Мы тогда с мамой похоронили бабушку Ливу, и мама слегла. А ты знаешь, Лина? Меня ведь с детства звали пацаны в Харькове Сливой из-за бабушки. Если они нападали на меня во дворе, я говорил им, что сейчас придет бабушка Лива и всех накажет за меня. А мальчишки смеялись: «Какая еще бабушка Лива, ты сам Слива!» Так дразнили меня и в обычной школе, и в музыкальной, и во дворе, и на улице – вплоть до музыкального училища, где я, действительно, учился на хоровом-дирижерском отделении, а потом руководил в заводском клубе камерным женским хором. Там меня звали уже Вячеславом Антоновичем или просто Славой. Мы жили в Харькове особняком, замкнуто. Втроем. А когда бабушка Лива умерла, остались вдвоем с мамой на всей земле.

Я с детства любил этот наш мир троих, в нем было безопасно, спокойно, тихо и тепло. Но ты не думай, Лина, я не был маменькиным сынком и трусом, мог дать сдачи любому во дворе и на улице. Я всегда был физически сильным парнем, но не задирой. Меня побаивались и тут же подтрунивали надо мной, а я внимания не обращал. Что мне, жалко, что ли? Пусть скалозубят, сколько хотят, но без оскорблений, без обид. Я вообще не обидчивый и на многое не обращаю внимания. Бабушка в нашем мире была главная. Мама все время хворала, а я был маленьким. Бабушка руководила заводской столовой, а дома – нами. С тех пор, как в войну наш дом разбомбили, жили мы в коммуналке. В небольшой комнатке полуподвала, где из окна были видны только ноги прохожих, обутые в разную обувь.

Я любил сидеть дома, читать книжки, мастерить себе игрушки из всего, что было под рукой, и просто обожал слушать радио, особенно музыкальные программы. Бабушка заметила эту тягу к музыке, и в нашей комнате появился патефон из заводской столовой, с пластинками. С этого момента моя жизнь стала праздником. С 9 утра до 8 вечера я мог заводить патефон и крутить волшебные пластинки, в которых играли музыканты на разных инструментах и пели. Так мне казалось, пока я был малым. Но я подрастал, и меня готовили к школе – и мама, и бабушка. Учили писать, читать, считать.

Лет в шесть, перед школой, в комнате появилась гитара из той же заводской столовой. Я накинулся на нее с порога, мы тогда с мамой откуда-то пришли, и у меня не могли отнять эту гитару ни бабушка, ни мама, пока я не уснул.

– Вот же здоровяк растет, скоро и не справимся мы с ним, Оксана, – говорила бабушка Лива моей маме.

Через две недели, сидя на табуретке в коммунальной кухне, я уже бацал восьмерочкой три аккорда на этой гитаре и распевал блатные песни – дядя Витя научил, веселый светловолосый дядька, недавно вернувшийся с зоны. Половина нашей коммуналки были сиделые люди. Одних арестовывали и уводили, они пропадали куда-то, другие приходили из тюрьмы и страстно веселились на свободе. Праздник каждый день – пьянка, песни, пляски, мордобой, поножовщина. Бабушка посмотрела на молодого гитариста и сказала: «Нет, так не пойдет». Гитара пропала куда-то, а в комнате появился аккордеон трофейный, к которому никто из наших сидельцев не знал, как подступиться, и я тоже.

Вот тогда бабушка и отвела меня с аккордеоном на плече в кружок при клубе заводском к Богомякову Юрию Николаевичу. Тот стал со мной заниматься, а поскольку он преподавал еще в музыкальной школе, вскоре и я там оказался среди учеников. Потом закончил обе школы и поступил в музучилище на хоровое-дирижерское, где конкурс меньше был, чем на другие отделения. Окончил училище и благодаря бабушке был принят в заводской клуб руководителем камерного женского хора. В армию меня не взяли – из-за плоскостопия, хотя я и хотел. А потом внезапно умерла бабушка Лива, и мы с мамой осиротели, не знали, что делать дальше и как жить. Мама слегла, и врачи сказали мне, что ее срочно надо везти к морю, ее легким необходим морской воздух, иначе она умрет. И тут я впал в ступор: к какому морю, как ее везти? Я совершенно не знал, что мне делать. В моей жизни было всего три ценности – наш мир троих, музыка-работа и пластинки, которые я начал собирать с тех пор, как у нас появился патефон. Я тратил на эти диски все деньги, которые у меня только были, сначала со стипендии в училище, а потом и заработанные в клубе. Я менял пластинки на харьковской барахолке, пополняя свою коллекцию. Там, на рынке, был уголок меломанов, где собирался народ для обмена и продажи пластинок, кассет с музыкой, плакатов, календарей и т. д.

Каждую субботу и воскресенье, с десяти утра и до двух, я был там, невзирая на погоду и время года. Меня все знали и звали просто Славик. Консультировались со мной, советовались по поводу пластинок и даже – уважали. Среди доморощенных коллекционеров на барахолке сформировалась группа людей, которую меньше всего интересовала музыка. Их интересовали только деньги, заработанные на этих пластинках. Эта группа именовалась – фарцовщики. Один из них, Илья по кличке Иисус, – он и правда был похож лицом на лик с иконы. Шустрый малый, с веселыми глазами, маленького роста. Он постоянно расспрашивал меня обо всем, что касалось рок-музыки, и однажды предложил: «Славик, едем со мной в Москву за товаром? Я оплачиваю дорогу, ты консультируешь. Я покупаю новые платы и двигаю их, а ты имеешь процент с навара. Идет?»

Это было года за полтора до смерти бабушки. Мне стало интересно посмотреть на Москву и на товар, и я ответил: «Идет». Хором своим руководил я два раза в неделю, поэтому время для поездки было. Сказав бабушке и маме, что я еду в Москву за нотами для работы, мы с Ильей вечерним поездом отправились в столицу, а утром были уже там. Спустились в метро и вышли у Большого театра. Обойдя ЦУМ, попали на улицу Неглинную, там находился небольшой музыкальный магазин, у которого тусовались фарцовщики и музыканты со всего Советского Союза. Это был Клондайк для музыкантов, которые там могли купить все, о чем мечтали. Но не в магазине, а у фарцы. Когда приезжие спрашивали у них, что есть нового, фарцовщики лихо отвечали: «Все новое, все в масле. Чего надо?» И начинался торг. Были там и купцы, специализирующиеся на пластинках, которые были в то время в большой цене. Илья их знал, и мы принялись за дело. Самопал, польские, венгерские и болгарские пласты типа «Балатон» я сразу отметал. А выбирал только настоящие фирменные пластинки с клевыми западными группами: «Битлз», «Лед Зеппелин», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» и т. д. От такого изобилия у меня поначалу чуть сознание не помутилось, но в итоге вечером мы с Ильей уже сидели в поезде «Москва-Харьков» – счастливые обладатели несметных сокровищ. А когда в выходные Илюха двинул товарец уже на харьковской балке и выдал мне 50 рублей одной бумажкой, я ощутил такой восторг, что готов был сплясать лезгинку с этим полтинником в зубах. Прямо на виду у всех меломанов. Со временем, правда, выяснилось, что Илья поднимал на этом 400 рублей за одну поездку. И подпряг меня к делу не только консультантом, но и телохранителем. Но я до сих пор не в обиде на него.

 

Там, в Москве, на Неглинной, я и услышал впервые про Сафрона. Сафрона Всемогущего. А позже представился случай и познакомиться с ним лично. Случались у нас с Ильей-Иисусом и разные заморочки. И кидалово было, и разборки с ментами, но это неинтересно. А интересно вот что. Когда бабушка моя Лива умерла, мы с мамой схоронили ее, и мама после похорон слегла. После приговора врачей мама позвала меня и сказала: «Вот, Славик, и встал вопрос жизни и смерти, о котором говорил еще твой дед Семен, мой отец, пропавший в Сибири, – муж твоей бабушки Ливы. Перед смертью она мне передала икону с ликом святым, которую твой дед привез к нам в Харьков перед войной, наказав, что мы можем продать ее только в случае, когда встанет вопрос жизни и смерти. Еще он наказал назвать внука своего, если родится, Славой, в честь Великой Октябрьской социалистической революции в России. Потому тебя, Славонька, и зовут Славой. А икона вон в шкафу лежит, под бельем постельным. Мама ее всю войну хранила закопанной в земле. А перед смертью вот принесла, передала мне и тоже наказала: „Только когда встанет вопрос жизни и смерти“. Пойди, Славонька, достань иконку».

Я достал из шкафа икону, завернутую в клеенку, и развернул на столе. Развернул и аж присел на табурет: на меня, изумленного, смотрел лик. Он будто бы улыбнулся мне, и от него стало исходить сияние, которое сначала заполнило мои глаза, потом всего меня, а потом и всю комнатку нашу.

– Мама, бабушка умерла, – произнес я, – а ведь ОН меня видит.

И услышал голос матери: «Он всех нас видит, Славонька. Столько лет в земле пролежал, а живой. Смертию смерть поправ». Во мне что-то происходило. Я никогда не видел такой красоты в жизни – ни до, ни после. Это была не икона в обычном понимании, это был лик, выложенный маленькими сверкающими камешками. Красивый ажурный оклад, видимо, из золота, нисколько не отвлекал внимания от святого лика, а лишь усиливал впечатление. Оклад служил одеждой, защитой, охраной этого маленького лика Святителя, парящего над суетой этого огромного мира.

– Бабушка, мама, – снова произнес я, будто и не я, – а что мне делать с Ним?

И голос мамы мне ответил: «Славонька, а ты отнеси его в музей, в храм-то ведь нельзя, никому ведь не покажут».

«В музей», – подумал я и сразу вспомнил разговоры фарцовщиков на Неглинке про Сафрона Всемогущего. О том, что у него лучшая коллекция платов в Москве, что слушает он их на даче через мощные колонки какой-то японской супер-аппаратуры. Что вся его квартира на Кутузовском и дача на Пахре завешана картинами из запасников Пушкинского музея, в котором он будто и работает то ли экспертом, то ли оценщиком. Я встал, завернул лик обратно в клеенку. Уложил икону в свой джинсовый дипломат и сказал маме: «Я срочно еду в Москву». Поцеловал ее и отправился на вокзал.

Утром я был уже в Москве и отправился в метро на Неглинку. Было еще рановато – фарцовщики собирались там с открытия магазина. Я зашел в пирожковую на углу и сразу увидел Спиртуса – фарцовщика на Неглинной. Взял на раздаче пирожки мясные с бульоном и подошел к его столику. Мы поздоровались и стали хавать – завтракать.

– Спиртус, а ты не знаешь случайно, в каком музее Сафрон трудится? – спросил я.

– Знаю, – ответил тот, – в Русском.

– Но Русский же в Питере? – удивился я.

– Ну, значит, в Пушкинском. Да вот Слон идет, ты у него спроси.

Подошел Слон, тоже известный фарцовщик на Неглине, с тарелкой жареных пирожков и стаканом кофе.

– Привет, Слон, – поздоровался я и задал тот же вопрос про Сафрона.

– В Пушкинском принимает, с 10 до 18, – ответил Слон, с аппетитом уплетая пирожки и запивая их кофейком. – Но ты к нему не попадешь.

– Почему это? – спросил я.

– У него запись на полгода вперед, все к нему прут, – прочавкал Слон.

– А как быть? Мне надо, – снова спросил я.

– Напиши записку, что ты меломан Славик с Неглинки: от Слона, мол, очень надо. Передай ее через того, кто по записи, и сиди жди, – вытирая мясной рот и руки бумажной салфеткой, ответил Слон. А потом повернулся к Спиртусу и добавил: – Ну что, двинули в забой?

И они ушли трудиться, а я направился в Пушкинский, по дороге прикупив у знакомого чувака неизвестный мне диск Джимми Хендрикса. Добрался до музея, с трудом отыскал на задах вход на комиссию и вошел. Там на стульях сидели солидные дяди и тети с дипломатами и сумочками на коленях.

– Кто к Сафрону? – спросил я, не зная фамилии.

– Все! – ответил крупный мужчина.

Я уселся рядом с ним на стул, достал из дипломата бумагу, написал записку и стал ждать. Через некоторое время из двери вышла женщина в бусах, с большими клипсами в ушах, и, сказав «Следующий», отправилась к выходу. Мой сосед встал и пошел к двери комиссии.

– Вы не могли бы передать записочку? – обратился я к нему.

– Пожалуйста, – ответил он безразлично и исчез за дверью.

Пока я ждал, выяснилось, что Сафрон принимает только два раза в неделю – по вторникам и четвергам.

– Повезло, – мелькнуло у меня в голове, и я даже не мог представить, как мне, действительно, повезло.

Мужчина вышел, сказал «Следующий» и протянул мне мою же записку обратно. Поблагодарив, я развернул ее и прочитал: «Обед с 13 до 14, ожидайте. Сафрон». На часах было 12:30. Через полчаса из двери вышла женщина, а за ней совсем еще молодой мужчина выше среднего роста, модно одетый шатен, с кожаным ридикюлем в руке, как у доктора, и сказал: «Перерыв на обед, товарищи, извините, придется подождать, – потом посмотрел на меня, как будто мы были знакомы, и добавил: – Идемте со мной».

Я бросился за ним. Выйдя на улицу, Сафрон спросил:

– Что, меломан Славик, вас привело ко мне?

– Я привез лик старинный, хотел бы у вас проконсультироваться, уважаемый Сафрон, – сказал я и собрался открыть свой дипломат.

– Не торопитесь так, Славик, у нас еще 55 минут, – произнес Сафрон.

Мы вышли на Пречистенку и подошли к кафе.

– Вы голодны? – весело спросил он.

– Нет, я пирожков наелся на Неглине, – ответил я.

– С бульончиком? – опять весело спросил Сафрон.

– Да, – ответил я, и мы зашли в кафе.

– Зравствуйте, Сафрон Евдокимович, сюда пожалуйте, – встретил нас официант и повел куда-то.

Пройдя по коридору, мы оказались в маленьком уютном кабинете, с сервированным белоснежным столом.

– Как обычно, – сказал Сафрон. – А гость пирожков наелся. Ему чай. Или кофе?

– Мне бы кофейку, – ответил я.

Официант ушел, а мы уселись за стол.

– Ну, вот. Теперь показывайте свой лик, Славик, – с доброй улыбкой сказал Сафрон.

Я достал икону и, развернув, протянул ему. Наступила тишина. Сафрон молча смотрел на икону, а я – на него.

– Невероятно! – вымолвил взволнованный и даже потрясенный увиденным Сафрон.

С трудом оторвав взгляд от лика Спасителя, посмотрел мне прямо в глаза и спросил:

– Что вы хотите узнать об этом шедевре?

– Ну, я даже не знаю. Сколько он примерно стоит? – ответил я, заметно волнуясь.

Не отводя взгляда своих умных глаз от моих, Сафрон произнес:

– Бесценен! Этот лик бесценен! Ему нет цены!

И опять наступила тишина (ни наш Славик, ни Сафрон и предположить не могли, что точно те же слова были сказаны в забытом уже 1939-м году отцом Сафрона, заключенным Евдокимом Васильевичем Опетовым начальнику Тобольского Губчека Семену Оскаровичу Забегай – деду Славика из Харькова).

– Понимаете, Сафрон, – взволнованно, путано заговорил я, – у меня очень больна мама. Встал вопрос жизни и смерти. Я простой хоровик, дирижер из Харькова, руковожу там камерным женским хором. Я должен ей как-то помочь, спасти ее. Я обязан.

– Этот лик, скорее всего, времен расцвета Византийской империи, выполненный, предположительно, венецианскими мастерами не менее тысячи лет тому назад, – тихо проговорил Сафрон, глядя на икону. – Ему нет цены.

В дверь постучали, Сафрон накрыл белой крахмальной салфеткой икону и сказал: «Войдите». Вошел официант, принес заказ и ушел.

– А как же мне быть, Сафрон Евдокимович? – вдруг вспомнив отчество, спросил я.

– Вы дирижер-хоровик, а интересуетесь, я смотрю, рок-музыкой, – вдруг неожиданно, глядя на дно моего дипломата, произнес Сафрон.

– Да, интересуюсь, – ответил я. – Этот диск Хендрикса я не знаю и еще не слушал, а очень хочется. Как-то этот альбом остался для меня неизвестным. Даже странно.

Достал пластинку и протянул Сафрону.

– Не совсем странно. Этот альбом собран из студийных, забракованных Хендриксом вещей и выпущен уже после его смерти звукачом студии, который сохранил материал. Это незаконный, но не менее ценный альбом, – проговорил Сафрон, разглядывая диск.

– Я про него слышал, но у меня его еще нет, – задумчиво продолжил он.

– Возьмите, – вдруг ни с того ни с чего сказал я.

– Нет-нет, зачем же? Я не об этом, мне привезут, – ответил Сафрон и через паузу, подняв глаза на меня, спросил: – Вы мне доверяете, Вячеслав?

– Конечно, – ответил я.

– Вы же меня совсем не знаете, как вы можете доверять незнакомцу? – опять тихо спросил Сафрон.

– Вы же коллекционер, как и я, вас все знают на Неглинке, вся Москва вас знает, и я знаю это откуда-то, – опять волнуясь и глядя на Сафрона, ответил я.

– Откуда-то… – произнес тихо Сафрон, а потом добавил: – Вы можете мне оставить Лик на неделю? Я попытаюсь что-то сделать для вас и вашей мамы.

– Конечно, могу, – ответил я и уставился на Сафрона.

– Тогда через неделю здесь же, в час дня, Ваше превосходительство. А теперь ступайте. Мне надо еще отобедать – я же не ел пирожков на Неглинной.

Мы пожали руки, я неуверенно положил пластинку в дипломат и ушел. Странно, но я нисколько не волновался, не переживал все это время. И через неделю в районе часа дня стоял возле кафе с дипломатом. Сафрон появился на тротуаре все так же элегантно одетый, с саквояжем в руке и в красивом шелковом шарфе на шее. Подошел, улыбнулся и сказал: «Здравствуйте, Вячеслав». Пожал мне руку, и мы вошли в кафе. Уже в кабинете, заказав официанту еду, а мне кофе, он произнес:

– Пятьдесят тысяч за минусом моих 10 процентов комиссионных вас устроят?

– Сколько? – промолвил я осипшим голосом, чуть не свалившись со стула.

– Пятьдесят тысяч советских рублей за минусом комиссионных, – ответил спокойно Сафрон.

– Вы шутите? Это же неслыханная сумма! Это же целое состояние! Это же… – и я замолчал, глядя с испугом на него.

– Это спасение вашей мамы. Купите кооперативную квартиру где-нибудь в Ялте, перевезете ее туда, а там санатории, врачи толковые из кремлевки, климат хороший, воздух морской – там Чехов лечился, – сказал он весело.

– Какой Чехов? – ошарашенно промолвил я.

– Антон Павлович, писатель и драматург наш великий, – чуть улыбнувшись губами, ответил Сафрон. – А если там нет камерного хора, купите аппаратуру у Слона, поставите в кабак, соберете лабухов и будете жить буквально припеваючи. Дирижировать оркестром, исполняя «Мясоедовскую», не обязательно. Для дыхов и так сойдет. Согласны?

Ничего не понимая и не веря в происходящее, я вымолвил:

– Согласен.

– Тогда вечером, в 19 часов, здесь же. А сейчас ступайте, Славик, за большой сумкой в ГУМ. Мне же, как видите, надо перекусить – обед все же, – сказал он весело и встал.

Я тоже встал и спросил:

– А за какой сумкой, Сафрон Евдокимович?

– За большой, Вячеслав, за большой. Наличности много будет, в дипломат не войдет. Ступайте – до вечера.

И я ушел, забыв и про свой дипломат, который на выходе мне, обалделому, сунул в руки официант из уютного зала. А дальше, Василина, все было в точности, как он сказал.

Слива встал со стула, на котором сидел во время своего рассказа, подошел к столу и со всех бутылок, без разбора, что остались на столе в оркестровке, слил остатки спиртного в один бокал. Потом взял другой бокал, отлил в него чуток и, протянув Василине, сказал: «Это сливки – напиток богов и музыкантов. С Новым годом, Лина!»

 

Они чокнулись, выпили коктейль странного вкуса, и Василина произнесла:

– Невероятно, Слава, но ты практически рассказал мне всю свою жизнь.

– Да, пожалуй, самые важные моменты своей жизни, – ответил Слива.

Немного помолчав, Василина робко спросила:

– А как же насчет подготовки к экзаменам?

– Это потом, утро вечера мудренее, Лина, – проговорил в ответ Слива и посмотрел на нее с любовью.

– Так уже утро, Слава, поехали домой… – ответила тихо она, и они пошли к выходу. Он подвез ее до дома, они попрощались, и она пошагала к калитке, подумав: «Он мог бы быть моим четвертым. Но, видно, не хочет сам. Зачем ему четвертая ценность в его жизни?» Вошла в дом, посмотрела с улыбкой на спящую Мамашулю, прошла в свою комнату, разделась и с удовольствием забралась в постель.

Слива доехал до дома, нешумно зашел в квартиру, посмотрел на спящую болезную, но живую, слава богу, маму свою, тоже улыбнулся ей, спящей, и ушел в свою комнату. Раздеваясь, он думал: «Ведь она могла бы быть моей, но не так, как другие, а по правде – с венчанием, со звоном колоколов, с регистрацией в ЗАГСе, с большим банкетом в нашем ресторане, с мамой и ее Мамашулей во главе стола, с музыкантами со всего города. Мы бы с Василиной пели на сцене, все бы нам громко хлопали, кричали бы „Горько!“, а мы бы с ней целовались. Да только вот Василина так не захочет со мной, а я по-другому не хочу с ней». Он лег в кровать и сразу заснул.

На Землю пришел новогодний рассвет. Ялта отдыхала после бурной ночи. Из-за Ай-Петри медленно поднималось большое солнце, золотя и согревая своими лучами синие дали Черного моря. Осветило Левадийский и Воронцовский дворцы – величественные сооружения грандиозной красоты, заглянуло в «Ласточкино гнездо», нависшее над бухтой, глянуло сверху на «Артек», примостившийся под Медведь-горой – Аюдагом, и залило своим радостным светом весь вечнозеленый и прекрасный город у моря.