Короли умирают последними

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

– Обработаешь, потом доставишь куда надо! – бросил капо земляку, повернулся и вышел из барака. Микола собрал коронки, засунул их в карман, поспешил за старостой. В спину ему смотрели десятки глаз.

С ненавистью.

Руководство Маутхаузена применяло давно известный психологический прием, который разъединял людей, не давал им сплотиться. Они выделяли каких-то узников, делали им поблажки, потом давали власть над остальными. При этом требовали под угрозой смертной казни безусловного повиновения им. В жаргонном лагерном языке быстро появился термин «Видные деятели». Так окрестили вот таких людей, служивших инструментом в деле так называемого «самоуправления арестанта». После того, как Миколу «повязали» кровью генерала, он и стал тем самым «видным деятелем».

Потекли однообразные, тягуче-тяжелые дни и ночи. Люди постепенно превращались в роботов, внутри которых билась одна единственная мысль: «Выжить в этом кошмаре!»

Удары колокола будили лагерь в 4.45 утра. Туалет, заправка постелей. Бегом на аппельплатц. Построение. Потом завтрак и развод на работы в 6.30. В 16.45 – узники разгибали спины и до отбоя в 21.30 должны были поужинать, построиться на вечернюю проверку. Часа три в этом промежутке – свободное время. Здесь разворачивал свою деятельность так называемый черный рынок. Заключенные меняли табак на хлеб, кто-то из счастливчиков, кому разрешали получать передачи, пытались выторговать на продукты хорошую обувь.

Зимой график сдвигался на час позже. Иногда весь лагерь по неведомому приказу оставался на плацу от завтрака до ужина, на работу не гнали, но и отдыхать в бараках не давали. Люди сбивались в кучки, чтобы согреться телами и так простаивали весь день.

Барак номер три через раз бросали на так называемый «Венский котлован». Здесь заключенными рылись огромные ямы для закладки фундамента под будущие цеха. Рядом мучились штрафники из 20-го блока, человек 800. Им доставалась самая тяжелая работа. По лестнице смерти в 186 ступеней они тащили наверх каменные бруски для строительства завода. Надзиратели следили, чтобы штрафники брали самые тяжелые камни, и шли наверх, согнувшись в три погибели. Все 186 ступеней были обагрены кровью, здесь каждый день погибали десятки людей. Немцы убивали за то, что взял слишком легкий блок, за то, что очень медленно поднимался, за то, что слишком долго отдыхал на ровной площадке после того, как принес камень. Рядом с лестницей, справа – был крутой обрыв, гранитные скалы уходили вниз под прямым углом. Эсэсовцы развлекались тем, что сталкивали узников, которых каждый раз именовали перед смертью – «парашютистами». Тех, кто не убился насмерть сразу, а в муках корчился на острых скалах внизу, пристреливали сверху из автоматов. Слева от ступенек тянулась колючая проволока под напряжением. Для разнообразия толкали и туда, чтобы с улыбкой наблюдать, как человек трясется в предсмертных муках…

Яков Штейман начал уже было засыпать, как почувствовал легкий толчок в плечо. Он открыл глаза и приподнялся. В полумраке и спросонья не сразу понял, откуда его потревожили.

 Яш-ша, не спишь? – свистящий шепот сверху заставил Штеймана поднять голову. С верхней полки на него смотрел австрийский чех Ганс Бонаревиц. Он теперь спал на месте соплеменника Вацлава.

За койку погибшего генерала подрались несколько заключенных. Едва его тело поволокли в крематорий, как из угла, где стояла бочка с парашей, к койке бросились тени в полосатых робах. Первым наверх забрался поляк Збигнев Крушина, но тут же в его ноги вцепился венгр по имени Ласло, резко дернул вниз. Треск разрываемой робы пронесся по всему бараку номер три.

– Ах, ты, ссука! Получай! – поляк изо всех сил ударил противника кулаком в лицо. Венгр отлетел назад, упав на лежащего на противоположной койке француза Паскаля. Тот от неожиданности громко закричал. Ласло сумел подняться, увернувшись от удара уже изготовившегося в боксерской стойке Збигнева. Француз, ошалевший от боли, тоже вскочил и принял участие в побоище. На стороне венгра. Тут же к поляку присоединился его земляк, Кшыштов Михайльский.

– Прекратите! – закричал Соколов, резко привстал на койке, свесил ноги вниз. – Сейчас капо примчится, и беды не оберетесь! Хватит драться, остыньте!

Так и получилось.

Спустя две минуты после начала драки раздался тонкий свист плетки.

– Смирна! Стоять!! – заорал Тарас, староста барака. – Микола, кто тут был зачинщиком?

Дерущиеся остановились, тяжело дыша. По лицам всех четырех обильно текла кровь. Зубодер выглянул из-за спины капо, тяжелым взглядом окинул драчунов, потом зловеще прищурился.

«Он. Вспоминаю твою рожу, французишка! И ты меня наверняка узнал. Вижу… вижу, что припомнил тот момент, когда не захотел мне отдать кусок хлеба. Не сожрал сам, я попросил, как человека… а ты, лягушатник, зажал! Ага, испугался, шевелишь кадыком, в горле от страха пересохло!»

И Микола ткнул пальцем в Паскаля:

– Он!

Капо взмахнул плеткой, наотмашь ударив заключенного по шее. Тот закричал от боли, схватился обеими ладонями за больное место.

– В 20-й его, быстро! – приказал капо.

Подручные, из бывших уголовников, носившие на робах зеленые повязки, схватили француза под руки и потащили в штрафной барак. Участь его была решена.

– За что дрались? – спросил капо, обернувшись к ближайшему узнику.

– За место… – тот кивнул головой наверх.

Тарас посмотрел туда и ухмыльнулся. На месте генерала уже лежал Бонаревиц. В бараке наступила тишина. Капо помолчал, словно решая про себя какую-то задачу, потом взглянул на окровавленных поляков и венгра, медленно направился к выходу.

– Не сплю… – тихо ответил Штейман. – А что?

– Хотел поговорить с тобой, – чех нагнулся к голове Якова. – Как считаешь, нас тут всех укокошат, или кто-то выживет?

– Не знаю, – коротко ответил тот.

– А я знаю! – трагическим шепотом с истерическими нотами проговорил Ганс. – Все вылетим в трубу крематория, как пить дать! Даже капо типа нашего Тараса не пощадят. У немцев приказ, лагерь третьей категории и никто отсюда не должен уйти живым.

– Смотря как война закончится, – буркнул Штейман. Его стал раздражать вертлявый чех, который явно не просто так затеял разговор.

– Слушай, Яша, тебе как на духу хочу открыться! – зашептал Бонаревиц. – Я буду пробовать бежать!

Штейман от неожиданности чуть не упал со своей койки. Он вздрогнул и испуганно повертел головой по сторонам.

– Тихо ты! Это невозможно…

– Не бойся, все спят. Возможно! Я всё продумал! – чех едва не касался губами правого уха соседа. – Я уже месяц назад мог бежать, но не решился.

– Как? Везде же часовые и колючая проволока!

– Ерунда. Надо всё с умом делать! Ты знаешь, что меня и еще девять человек поставили работать возле крематория. Мы грузим шлак в большие деревянные ящики, потом заталкиваем их на грузовик.

– Ну, знаю… И что?

– Так вот. Мы договорились, что я лягу на дно ящика, меня забросают шлаком, но не очень сильно, чтобы мог дышать.

– Это безумие! Там же часовой стоит наверняка! Смотрит за погрузкой.

– Раньше стоял… – радостно зашептал чех. – А сейчас его нет. Понял? И те, кто в лесу разгружает ящики в большую яму, сказали, что там можно незаметно спрятаться в зарослях. Завтра вечером загружаем, когда вы ужинаете. Ты можешь подойти к нам, в случае чего скажешь, что послали помочь. Понял?

Бонаревиц пришел в сильное возбуждение. Его пальцы заметно дрожали, в глазах мелькали сумасшедшие огоньки.

– К чему ты мне это рассказываешь, Ганс? – недоуменно спросил Яков.

– Пойдем вместе, а? Тебя, еврея, все равно убьют, даю голову на отсечение! А здесь хоть какой, да шанс есть! И еще – на миру и смерть красна, как говорит твой друг Соколов.

Чех не подозревал, что Иван давно уже не спит, внимательно вслушиваясь в шепоток соседей.

– Это авантюра, верная смерть, Ганс… – слова чеха тоже взволновали Штеймана. На какой-то миг в душе возникло желание рискнуть, но спустя секунды перед ним встало лицо жены, Гиты.

– Нет, прости, я не могу. Я должен… прости, но я…

– Что?

– У меня здесь жена. Я должен её увидеть хотя бы раз… – прошептал Яков и сглотнул, чувствуя приближение слез.

– Ладно, ты подумай до утра. Может, решишься?

– Нет, я не могу.

– Как хочешь. Те, что работают со мной, тоже против. Лишь один земляк из Кладно готов помочь, закидает шлаком. А там посмотрим. Быть может, дева Мария не оставит меня… Спим!

Утром после развода и завтрака, улучшив свободную минуту, Соколов тихо спросил Якова:

– Что, на побег подбивал?

– Да…

– Правильно, что не согласился. Безнадежное дело. Даже если убежит в лес, куда он дальше пойдет? Везде австрияки, до Чехии далеко. Поймают, как пить дать!

Но Бонаревиц на самом деле сбежал. На долгие восемнадцать дней.

В лагере поднялся страшный переполох, когда на вечерней поверке обнаружилась пропажа узника номер 19061. Эсэсовец с размаху заехал кулаком в лицо Тарасу. Украинский капо, обливаясь кровью, тяжело упал перед строем. Все девять человек, работавшие вместе с чехом на загрузке шлака, на следующее утро были расстреляны. К счастью, эсэсовцы на этом остановились. Каждый следующий день, не приносивший никаких вестей о поимке смелого чеха, приносил тайную радость узникам. Яков уже начал жалеть, что не решился на побег, как на 19-й день по Маутхаузену стремительно разнеслась весть: Бонаревица поймали! Уже в полусотне километров от лагеря он нарвался на патруль и не смог убежать.

Срочно было объявлено всеобщее построение. На аппельплатц ввели Ганса. Вид его был ужасен. Растрепанные грязные волосы, безумные глаза, разбитые губы шептали какие-то слова. Он едва ковылял, сильно прихрамывая на правую ногу. Старостам каждого барака немцы выдали по странному шлангу, напоминающему огромный половой член. В строю зашептались: «Будут бить быком…»

Яков с недоумением обернулся на Соколова. Тот кивнул и едва слышно проговорил:

 

– Да, это специально обработанный бычий член. Лупит посильнее любой плетки и больнее дубинки.

Два «видных деятеля» тащили под мышки беглеца, а старосты по разу били бычьим шлангом. С каждым ударом Ганс громко и жалобно вскрикивал, все ниже опускал голову. Все думали, что его тотчас расстреляют или повесят перед строем. Но нет. Чеха оставили жить еще на неделю. И каждое утро возили на небольшой коляске, привязанного за руки к бортам. На груди болталась табличка: «Hurra, я существую снова!», и еще одна, в районе колен: «Почему блуждаю вдаль, если имущество все же так близко?»

За коляской с беглецом следовал музыкальный оркестр из заключенных, наяривавший самые веселые марши. Особенно часто музыканты играли популярный довоенный шлягер под названием «Я снова возвращаю моего любимого».

Это было необычно, и даже интересно в первый день. Но невыносимо на пятый, шестой и седьмой. Соколов опускал голову, пряча взгляд, полный ненависти, сжимал кулаки. Штейман тоже старался не смотреть. Изуродованное тело чеха, в котором каким-то чудом теплилась жизнь, сильно пахло испражнениями. Наконец, спустя неделю после поимки, беглеца торжественно повесили.

«Матерь Божья… ты сжалилась надо мною… спасибо…» – слабо шевельнулось в голове чеха, он поднял глаза, встретился взглядом с Яковом и – улыбнулся! Он теперь – свободен! Хотя бы от этих мук, а что там за занавесом Смерти – станет надеяться на лучшее!

Штейману стало плохо, когда голова Ганса задергалась в конвульсиях, перекосило рот и закатились глаза. Оркестр оборвал веселую мелодию. На аппельплатц воцарилась мертвая тишина…

От группы эсэсовцев, наблюдавших за казнью, отделился офицер. Это был комендант лагеря Маутхаузен штандартенфюрер СС Франц Цирайс. Среднего роста, плотный, короткая стрижка. Его лицо, обычно не выражающее никаких эмоций, сейчас излучало решимость, губы были плотно сжаты, глаза прищурены. Хозяин тысяч жизней медленно прошелся вдоль строя. Вправо от виселицы. Пятьдесят метров. Повернулся. Еще влево. Сто метров вдоль строя. Его колючие глаза ледяными снежинками врезались в души несчастных. Как будто люди чувствовали ветер от взмаха косы проклятой, костлявой… Все покорно опустили глаза вниз, ожидая неминуемого приношения ей новой дани.

Но Цирайс молчал. Потом, повернувшись к своим помощникам, коротко отдал какой-то приказ. И тотчас над аппельплатцем проревел голос быкоподобного Отто Бахмайера, заместителя Цирайса, начальника отдела безопасности Маутхаузена:

– Всем баракам! В колонну по одному! Пройти под этой чешской свиньёй! (он указал на тело Бонаревица), коснувшись своим рылом его ног! Ферштейн?! Поняли?! За уклонение в сторону – расстрел! На месте – шагом марш! Первый барак – форверст! Вперед!

Тысячи пар глаз в эту секунду были обращены на грязные, в кровоподтеках и гное, с вырванными ногтями ноги беглеца. Они как раз находились на уровне лиц многих людей. И колонна медленно пошла. И не было ни одного человека, который бы уклонился от страшных, зловонных ступней Бонаревица.

Все хотели жить.

Сара Штейн

…«Пошла прочь, сучка… Пошла прочь, сучка… Пошла прочь, сучка!» – звенело в голове девушки одновременно с жалобной капитуляцией стекол ювелирного магазина отца. Она стояла, прижав обе руки к груди, не могла пошевелиться, словно застыла каменной статуей, глядя на ужас, творившийся рядом. Она не верила своим глазам. Ей хотелось закричать на весь мир, что всё это – привиделось! Что слова, слетевшие с губ вот этого молодого человека в военной форме – не его слова, а чьи-то чужие, из кошмарного сна, из небытия!

Курт, её Курт, что когда-то клялся в вечной любви, осыпал её лицо тысячами поцелуев, сейчас с остервенелой физиономией хватает золотые цепочки и браслеты с витрины их ювелирного магазина! Что десятилетиями создавался её дедом, а потом сохранялся всей семьей! Как в замедленной съемке, перед глазами девушки проплывали сцены унижения отца, потом ярость старшего Вебера, его тяжелое падение на мостовую Фридрихштрассе; издевательства юнцов со свастикой на рукавах, похотливые взгляды этих парней, отчаянный крик Эммы, матери Курта, её мольбы не трогать мужчин, тарахтение мотора машины, суетливые движения подчиненных бывшего ухажера, с трудом запихнувших грузные тела Герхарда и Исайя. И удаляющуюся спину объекта её тайных девичьих грез…

Она еще долго бы стояла на ступеньках подъезда, но когда шум и крики стихли, вышедшая из квартиры заплаканная мать взяла её за руку и почти силой потянула домой:

– Идем, моя Сарочка, идем моя милая… идем… – она внимательно заглядывала в глаза дочери. – Не переживай ты так из-за Вебера, я тебе сколько раз говорила, что он не пара тебе, и никогда не должен стать твоим мужем, сто раз говорила… а ты меня не слушала, глупая. Ничего, всё образуется, вот увидишь!

Внутри девушки слабо вспыхнуло и медленно погасло привычное возмущение. Мать часто произносила эти обидные слова. Сара Штейн была унижена и разбита.

Но беда не приходит одна.

Едва кончилась «хрустальная ночь», как мать и дочь вместе отправились на поиска Исайя Штейна. Сначала они зашли в полицейский участок. Но сидевший за столом офицер, выслушав сбивчивую речь евреек, лишь равнодушно зевнул и отмахнулся:

– Не знаю никакого Исайя! Ищите в другом месте.

– Где искать, подскажите, пожалуйста! – дрожащим голосом спросила Дора Штейн.

– Пошла прочь, жидовка!! Пока я тебя в карцер не посадил!! – вдруг заорал немец и подскочил, словно ужаленный. Цвет его лица стал похож на повязку со свастикой. У Доры задрожали губы. Она молча повернулась и медленно пошла на выход. Кожа лица – как мел. На ступеньках женщина покачнулась и упала бы вниз, не подхвати её Сара под локоть.

– За что? За что? – тихо прошептала Дора, села на грязную ступеньку, и, закрыв лицо ладонями, тихо заплакала.

Они так и не нашли своего отца и мужа. Зловещий 1938-й подходил к завершению. Над Германием пронесся вихрь тайных арестов. Люди пропадали без вести, и лишь немногим удавалось обнаружить своих близких. По стране ходили слухи о каких-то концлагерях на юге Германии и в горах Австрии, где всплывали сведения об исчезнувших. Шепотом произносились названия «Дахау», «Бухенвальд», «Заксенхаузен».

А тем временем власти законодательным образом начали прессовать еврейское население. 16 ноября 1938 года дети соседей Штейнов, девочки-близнецы Гольдберги вернулись утром из школы с заплаканными глазами.

– Что случилось? Почему так рано? – удивилась их мать, Бэла.

– Нас не пустили в класс! – угрюмо произнесла одна из девочек. – Сказали, что вчера фюрер принял закон, запрещающий еврейским детям учиться в школе.

Весть мгновенно разнеслась по дому.

Но это было только начало.

28 ноября 1938 года еврейское население Германии ждал новый удар. Вышел новый закон об ограничении жилой площади на лиц данной национальности. Тех, кто имел несчастье иметь большее количество квадратных метров, чем положено по этому закону, ждало неминуемое выселение из домов и квартир.

Все замерли в тревожном ожидании.

1 декабря возле дома, где жили Штейны, снова зацокали по булыжной мостовой подкованные железом сапоги штурмовиков. Сара выглянула в окно. Взвод под командованием Курта! Он прекрасно знал, у кого в доме много комнат и «излишков» жилой площади! Сердце девушки забилось вдвое быстрее обычного.

«Неужели Курт дойдет до такой низости? Вот он, красавец мужчина, в начищенных до блеска сапогах, неторопливо дает команды своим солдатам. Грузовики сзади штурмовиков! Зачем? Грузить вещи несчастных людей? И везти их? Куда? Неужели и нас с мамой?»

В эту секунду Курт поднял голову и увидел в окне побледневшее лицо Сары. Он чуть вздрогнул и нахмурился. Девушка не отводила пристального взгляда. Они с минуту смотрели друг другу в глаза. Наконец, ефрейтор повернул голову в сторону застывшего в ожидании команд отряда.

– Квартиры номер 4, 9, 12, 13! Очистить от жидов, мебели и разного барахла! В случае сопротивления стрелять на поражение! Выполнять!

Это был незабываемый кошмар.

Сара вспоминала его обрывками. И каждый раз, когда перед лицом вставало окровавленное лицо её матери, вздрагивала, вытирала ладонью непроизвольно катившиеся по щекам слезы.

Первыми жертвами штурмовой группы стали Гольдберги. Из окон вылетали горшочки с цветами, что годами заботливо выращивала Бэла; кряхтя от натуги, солдаты выволакивали шкафы, кровати, столы. Девочки-близняшки беспрерывно кричали.

Перед подъездом с каменным лицом стоял Курт Вебер и не решался поднять голову. Он чувствовал, что Сара не отводит взгляда, ему хотелось выхватить из кобуры парабеллум и разрядить его в бледный силуэт лица бывшей возлюбленной, резко выделявшийся на фоне красивых вьющихся черных волос.

Настал черед семьи Штейнов.

Дора, слабая, худенькая, немощная женщина, Дора – «доходяга», как звали её за глаза жители дома, вдруг оказала грабителям сильнейшее сопротивление! Как будто силы удесятерились! Она знала, что за ней стоит правда, справедливость, и желание мести за пропавшего без вести мужа влило в её сухонькое тело невиданную энергию. Едва лапы штурмовика коснулись неподвижно стоящей у окна Сары, как тот был отброшен в сторону.

– Шайзе! – выругался Карл Мюллер, ударившись затылком о деревянную ручку кресла. – Убью, жидовка!!

Налетевшие два солдата через пару секунд отскочили в сторону, с остервенением мотая укушенными кистями. Вид хозяйки квартиры был ужасен. Растрепанные волосы, ненависть и ярость в глазах полыхали с такой силой, что, казалось, могли расплавить стены.

– Мама, мама! Сзади!! – закричала Сара.

Поздно.

Бугай в темно-зеленой форме опустил на голову Доры Штейн тяжелый стул. Тупой звук удара. По лицу женщины стремительно побежали струйки крови. Она тяжело вздохнула, закрыла глаза и упала на пол. Не обращая внимания на суматоху, Сара взвалила маму на правое плечо (откуда только силы взялись!) и выволокла ее на улицу. Аккуратно уложила на тротуар, подоткнув под голову свою куртку. Курта Вебера рядом с подъездом не было. Девушка оглянулась, лихорадочно ища хоть кого-нибудь, кто смог бы помочь.

– Такси! – закричала она, увидев машину с характерной надписью. Видя, что шофер не собирается останавливаться, выбежала на мостовую, перекрыв дорогу автомобилю. Резко заскрипели тормоза, но все-таки бампер ткнулся в ноги девушки. Сара отпрянула назад, сморщилась от боли, устояла.

– Ты с ума сошла! – заорал пожилой водитель, высунувшись из кабины. – Идиотка!!

– Стоять!! Моей матери плохо!! – Сара мгновенно наклонилась и, превозмогая боль, затащила тело матери на заднее сиденье. Дора была без сознание.

– В госпиталь! Быстро!! – закричала девушка. Шофер с исказившимся лицом рванул с места.

В приемном покое Дору Штейн держали четыре часа. Врач, еврей, пряча глаза, разводя руками, бормотал что-то о том, что все палаты забиты больными. На пятом часу мать Сары умерла.

– Мы ничего всё равно не могли поделать… – растерянно шептал соплеменник, когда девушка с каменным лицом стояла над телом мамы. – Без всякого вмешательства видно, что у неё произошло кровоизлияние в мозг… Простите меня, я сам хожу по краешку.

Он заискивающе, подобострастно заглядывал в лицо Саре. Но та не видела ничего. Её слезы заливали весь мир вокруг.

Когда она приехала домой, то дверь их квартиры была заперта и опечатана. Ключ не подходил – замок уже успели поменять. Девушка с удивлением дергала ручку, словно не веря в случившееся. В Берлине ей идти было некуда. Она устало присела на ступеньки, прислонилась плечом к стене и закрыла глаза. В голове шумело, кровь толчками била в виски, пальцы противно дрожали уже несколько часов подряд. Ей хотелось умереть в эту минуту, здесь, прямо у родного порога, но видимо, Судьба еще не удовлетворила своего непонятного мщения в адрес девушки.

Сара не помнила, сколько часов просидела на лестнице. Мимо проходили соседи с верхнего этажа, опасливо косились на еврейку, молчали. Лишь к вечеру она почувствовала прикосновение ласковой руки. Сара вздрогнула и подняла голову.

Мать Курта Вебера. Эмма.

– Пойдем ко мне, девочка… – тихо прошептала женщина. – Переночуешь пока, а там видно будет.

– А как же ваш сын?

– Он не приходит в последнее время. В казарме живет. Пойдем, не бойся…

Она накормила бывшую соседку. Разговаривали мало. Эмма испытывала угрызения совести, думая, что как мать Курта, она косвенно замешана в трагедии Штейнов. Никогда в жизни она не думала, что её сын способен на такую жестокость. Вестей от мужа Герхарда не было. Эмма постарела, словно прожила не один 38-й год, а минимум два десятка лет.

Сара механически жевала бутерброд с сыром, делая маленькие глоточки из стакана с чаем, и смотрела вниз, в одну точку. Она как будто уже жила в другом мире, параллельном бывшему, что обрушился так быстро, так страшно, с такой непонятной жестокостью. Картинки реальности заслоняли два видения: лица матери – сначала со струйкой крови по щеке, затем белое, безжизненное, с холодной кожей и застывшими навечно родными глазами, там, в приемном покое госпиталя.

 

– Приляг, Сарочка, я тебе постелила… там… – Эмма показала рукой на дверь комнаты Курта.

Девушка подняла глаза, кивнула головой и, встав из-за стола, медленно побрела к кровати. Во сне она кричала, металась, несколько раз Эмма вскакивала со своей постели, прибегала в комнату сына и сквозь слезы успокаивала Сару.

Следующие несколько дней прошли в заботах о мертвой матери. Сара обошла весь район в поисках хотя бы одной сохранившейся синагоги. Везде следы пожара, в лучшем случае замки на дверях. Наконец, она отыскала одну, едва подававшую признаки жизни. Три старика-еврея, ютившиеся там, помогли перевезти тело Доры в крематорий и выполнить все обряды, связанные с похоронами.

Урна с прахом матери была закопана на еврейском кладбище, в самом его отдаленном уголке. Свежие следы погромов царили всюду – разбитые надгробья, поломанные решетки, и даже в одном месте – воронка от взрыва возле стены с замурованными в них урнами.

– Оставайся у нас, Сара, живи… – тихо проговорила Эмма Вебер, когда увидела, что девушка собирает свои вещи в небольшой дорожный чемодан.

– Спасибо. Но мне пора в Кельн. Я сегодня вспомнила, что в университете уже неделю идут занятия, – на лице Сары впервые появилось что-то наподобие улыбки. – Боюсь, что меня там будут ругать за пропуски.

– А деньги на дорогу у тебя есть?

– Да, спасибо. Немного осталось от папы. Сдала в ломбард, мне хватит.

Сара порылась в сумочке, вытащила золотую цепочку, положила её на стол.

– Это вам за заботу. Спасибо, Эмма…

Спустя месяц, перед самым Новым годом Сара Штейн вернулась в Берлин. Вслед за школьниками пострадали и еврейские студенты. 8 декабря 1938 года был принят закон об их исключении из германских университетов.

Она медленно поднялась по деревянной лестнице, такой знакомой, где она знала каждую трещинку, помнила любой характерный скрип. Дверь их квартиры была заперта, но полоски белой бумаги исчезли.

Сара прислушалась.

Внутри раздавались громкие голоса. Новые жильцы, видимо, праздновали въезд в просторную квартиру ювелира. Девушка уже повернулась и пошла вниз, как в эту минуту дверь распахнулась, на лестничную площадку вывалилась туша молодого человека в зеленой форме.

– Сейчас принесу, потерпите! – весело выкрикнул он внутрь квартиры и загремел сапогами по лестнице.

Сара обернулась и вздрогнула.

Это же тот самый молодчик, что первым разбивал витрину магазина её отца! Карл Мюллер, как назвал его Курт. Тот, что ударил её маму!

– И не забудь пива к шнапсу! – из квартиры высунулось красное лицо пожилого мужчины. Фатер Карла, старший Мюллер, без сомнения.

«Значит, к нам вселилась семейка этого подонка…» – девушка сжала кулаки и отвернула голову, чтобы молодчик не узнал ее. В душу смерчем рванула жажда мести, будь в эту секунду в её руках оружие, она бы, не задумываясь, пустила его в ход. Она еще не знала, что спустя много времени у неё появится такой шанс. И она не упустит его.

Бугай промчался мимо, резанув взглядом по густым вьющимся волосам еврейки.

Спустя минуту Сара робко постучала к Веберам.

– Кто? – раздался за дверью голос Эммы.

– Это я, Сара… Можно?

Дверь скрипнула замком и отворилась.

– Проходи, девочка, я уже по тебе соскучилась, – улыбнулась бывшая соседка.

Они пили чай и болтали как старые подруги, когда в дверь снова постучали. Эмма побледнела и бросила встревоженный взгляд на девушку. Она знала этот характерный стук. Ее глаза заметались по комнате в поисках укрытия для еврейки. Стук повторился, более настойчивый и громкий.

– Курт… – помертвевшими губами прошептала женщина.

– Открывайте, не бойтесь за меня, – спокойно произнесла Сара. Она встала из-за стола, выпрямилась, как-то вся подобралась, словно пантера перед прыжком. Эмма медленно пошла в коридор, чуть провозилась с внутренним замком. Звук открывающейся двери.