Free

Ключи счастья. Том 1

Text
2
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Нет этой разницы! Нет! – пылко кричит она и встает. – Николенька! Отбрось предрассудки! Дело идет о счастье твоем и моем… О моей жизни даже… Неужели ты думаешь, что я останусь жить, если ты оттолкнешь меня? Подумай, подумай, прежде чем уходить! Я чувствую, что ты уйдешь сейчас. Николенька! Клянусь тебе, я не была легкомысленной! Не была фальшивой, не была ничтожной никогда! Клянусь, что я отдавалась любя! Только любя…

– Ты? Отдавалась?… Ему?..

У самого лица своего она видит эти бешеные прыгающие зрачки. Это белое, искаженное, страшное и чужое лицо. Он держит ее за плечи, готовый убить ее. Она это чувствует. Но она бесстрашно глядит в эти зрачки. Она не знает за собой вины теперь. Ее душа чиста.

– Да… конечно… Ведь я же его любила!

Стиснув зубы, он изо всей силы отталкивает ее. Она падает и ударяется головой о спинку кушетки.

Он бежит к двери.

Но силы вдруг оставляют его. Он садится на стул и закрывает лицо руками. Рыданье без слез сотрясает его плечи. Она поднимается в ужасе. И садится опять.

– Николенька… Неужели ты Предпочел бы, чтоб я молчала? Неужели я должна была солгать?

– Ты лгала. Ты обманула меня.

– Нет!.. Нет!.. Нет!. Ты у меня ничего не спрашивал. Вспомни! Ты взял меня… как рвут цветы по дороге. А я люблю мое прошлое. Оно мое. Я никому не обязана отчетом.

– Я считал тебя честной.

– А разве я бесчестна? За что ты меня оскорбляешь?

– О, недаром я боялся. Послушай, если в тебе есть еще хоть капля порядочности, ответь мне сейчас: ты виделась с ним здесь?

– Да! – гордо говорит она и смотрит ему в лицо с вызовом.

Он закрывает лицо руками.

Только на миг. И когда открывает его вновь, оно хотя и искажено страданием, но глаза уже холодны. Чувствуется, что решение его созрело.

– Слава Богу, что не поздно! говорит он, как бы думая вслух. – И ты… может быть… опять…

– Да! – твердо перебивает она, и лицо ее бледнеет. – И я опять отдавалась ему. Потому что… в ту минуту я его любила больше, чем тебя…

Он встает, держась рукой за горло. Этого он не ожидал.

Она тоже встает. Глаза ее пылают. И она сама не замечает, что дрожит всем телом.

– И мне нечего стыдиться моих порывов. Они были искренни и прекрасны. Слышишь ты? Я не боюсь твоего презрения… Разве любовь не свободна? Разве мое тело, вот эти руки, губы не мои? О, какое ослепление! За что ты отрекаешься от меня? Разве я не рву с прошлым? Не отдаюсь тебе с восторгом? Отказываюсь уехать с тобой? Разве, пока я люблю тебя, я не обещаю тебе любви и нежности? И верности… Да! Видит Бог, что я о тебе одном мечтаю. Тебя одного люблю, пока ты со мною… когда ты меня не терзаешь. Вот ты глядишь на меня с ужасом и… отвращением. Как будто я не была искренней и правдивой всегда! Как будто я торговала своими ласками. Жалкий человек! Зачем ты меня отталкиваешь? Ты будешь страдать вдали от меня. А я здесь умру с отчаяния. А что случилось? Ты сейчас целовал меня, прижимал к сердцу. Разве я стала другою? Что изменилось, скажи? Я тебе предлагаю любовь – смелую, свободную, прекрасную, правдивую… Чего же ты хотел от меня?

– Ничего, – говорит он глухо, и верхняя губа его судорожно вздергивается, обнажая десны. – Мне ничего от вас не нужно… Все было. ошибкой…

Она ясно видела, пока говорила, как умирал в нем тот, кто любил ее, кто был ей близок. Отвращение сменялось страхом. Страх – холодом. В этом цепеневшем постепенно лице умирало чувство. Уходило из него, как солнце из дома в час сумерек. И когда безразличие сковало его черты, как маску, все стало в нем серо, темно, бездушно.

И тогда она поняла. И смолкла внезапно.

Он глазами поискал шляпу. Увидал ее на столе.

Она провожала все его движения широко открытыми глазами.

У двери он оглянулся. Врожденная, годами воспитания привитая корректность остановила его на самом пороге. Он скользнул холодными глазами по лицу Мани, надменно кивнул головой.

Дверь закрылась за ним.

В гостиной и столовой прозвучали его шаги. Не упругие, не легкие, как всегда. А неровные и тяжелые, как у больного.

Маня ждала, сидя недвижно.

Через минуту хлопнула парадная дверь.

Еще немного… Гул запирающегося подъезда донесся наверх.

Маня встала.

Соня не доиграла Шумана и замерла, прислушиваясь.

Как будто хлопнула дверь подъезда? Разве Эмма Васильевна и муж ее уже вернулись из театра? Не может быть. Всего одиннадцать в начале.

И кто это ходит в столовой? Звякнула ложечка…

Она закрыла крышку пианино. Потушила свечи и пошла в переднюю. На столе пошарила рукой. Шапки Нелидова не было.

Она кинулась к стене и повернула электричество.

И пальто нет… Ушел?

Точно кто толкнул ее. Она бросилась в свою комнату.

Маня сидела на диване и медленно, морщась и гримасничая, доедала варенье. Пустая рюмка стояла Рядом. Странно пахло.

Отчего у нее такие глаза? Куда они глядят?

– Маня… Он ушел? Почему так рано?

Маня оглянулась. Лицо у нее было странно спокойное. Такое далекое лицо. Такое нездешнее.

Соня вдруг поняла. Она схватила рюмку, понюхала. Глаза ее выкатились от ужаса. И вдруг она упала на колени:

– Маня… Манечка… Зачем? Зачем?..

Этой ночи Соня никогда не забудет. Даже когда волосы ее побелеют и щеки поблекнут, память об этих часах будет жить.

Пока приехал Петр Сергеевич, пока добудились первого попавшегося доктора, тут же, в доме, Маня начала засыпать. Это был сон Смерти. Последний сон.

О, это лицо ее брата! Его глаза… Его крик, когда он вбежал в шапке и пальто и упал на колени перед умирающей!

Но он тут же, к ужасу Сони, схватил Маню на руки и буквально поволок ее за собою в залу.

Тогда глаза Мани открылись. И Соня увидела в них Бесконечность.

– Дайте мне умереть! – чуть слышно сказала Маня.

– Что вы делаете? Петр Сергеевич! Оставьте ее!

– Я знаю, что делаю! Не мешайте! Кофе варите! Скорей! Скорей! Скорей…

И он тряс умирающую за плечи. Волочил ее, схватив под мышки, по комнатам. Кричал ей что-то на ухо. Что-то бессмысленное, ненужное.

– Ей нельзя спать! Помогите. Позовите горничную. Возьмите ее под руку. Варите ли вы кофе? Ради Бога, скорее! Видите, она опять засыпает… Нельзя спать! Нельзя, поймите! Сон – это смерть…

Ах, этот голос! Высокий, неузнаваемый. Протяжный, дикий и жалкий. Он так парализовал Соню, что она сама двигалась, как во сне.

А Маня засыпала.

О Штейнбахе Соня вспомнила много позднее.

Она никогда не забудет и той минуты, когда в телефон дала его номер и стала ждать ответа. Минуты тянулись. Томили…

Вот наконец его голос. Глухой, дрожащий, полный ужаса:

– Что случилось? Маня?

– Отравилась… Скорее!

– Умерла?

– Нет еще! Нет…

– Еду…

Она ждет в прихожей, прислонясь к окну.

Звонок.

Она держит Штейнбаха за руки.

– Умерла?

– Нет… Нет… Там трое докторов. Ее спасут…

– Я это знал… Я это знал…

Она держит его за руки. И чувствует, что он весь дрожит, как лист перед бурей.

– Где она? Пойдемте…

Но их не пускают дальше гостиной.

Как был, в пальто и шапке, он падает в кресло.

Ни звука. Ни стона. Ни одной слезы. Но это еще страшнее. Соня это знает по себе. Она стоит перед ним в оцепенении.

Вдруг он встает.

– Телефон… Где телефон?… Ведите меня… Дайте руку!

Странно! Он точно ничего не видит. Глаза его блуждают. Голос глухой и слабый.

Словно другой человек. Гордый Штейнбах умер.

Как ребенка, Соня берет его за руку и ведет за собой. И опять чувствует, как дрожит этот человек.

Он идет медленно, неверными шагами. Как ходят слепые.

Через час знаменитость проходит по гостиной.

– Барон Штейнбах здесь? – был его первый вопрос в передней.

И он удивился, что хозяйка его не поняла; что она не знает никакого Штейнбаха.

Он останавливается в гостиной, перед креслом. Свиные глазки сверкают острым любопытством. Несомненно, романтическая история. И герой налицо.

– Марк Александрович! Чем могу служить вам?

Штейнбах в той же позе, что час назад. В том же кресле. По-прежнему в пальто и шапке.

– Ах, это вы! Наконец!.. Спасите ее… На вас одного надежда.

Хозяйка только сейчас начинает догадываться. И с враждой глядит на виновника несчастья… Кто же, кроме него?

Хозяин, вызванный женою, взволнованно выбегает навстречу знаменитости. Петр Сергеевич, старый и сгорбившийся, отворяет дверь и рекомендуется.

– Да, это моя сестра, – отвечает он на немой вопрос. И пожимает небрежно поданную руку.

Дверь в ту комнату запирается наглухо.

Напряженно ловит Штейнбах каждый звук оттуда. Двинули стульями… Говорят что-то… Смолкли…

Бесконечно долго длится ожидание.

Соня подходит к Штейнбаху. Он сидит, опершись локтями на колени и спрятав голову в руках. Она робко кладет холодные пальчики на его плечо.

Не глядя, он снимает ее руку и держит в своей. И так они ждут приговора. Жалкие, раздавленные, не смея обменяться ни словом, ни взглядом.

Наконец!

Гул голосов за дверью. Отодвинули стулья. Идут сюда…

Господи помилуй! Соня крестится.

Ни кровинки в его лице. И голова опустилась ниже. Выпустил ее руку. И даже глаза закрыл в ожидании удара.

Дверь отворяется. Размашистыми, легкими шагами входит знаменитость, за ним хозяин. Те двое, брат и другой доктор, остались у больной.

– Она вам… родственница, Марк Александрович. Свиные глазки прямо прыгают от любопытства.

Не вникая в страшный смысл стереотипного вопроса, Штейнбах в свою очередь спрашивает новым беззвучным голосом:

– Она умрет?

– Она отчаянно борется за жизнь… Чудесный организм… И…

Он берет Штейнбаха за пуговицу пальто и отводит в сторону.

– Вам известно, что она…

– Да, да… – перебивает Штейнбах. И веки его дергаются.

– Это очень осложняет дело. Но мы надеемся. Вот что скажет эта ночь…

 

– Она без памяти?

– Почти… Трудно.

– Очень страдает?

Не дожидаясь ответа, Штейнбах прячет лицо в руках. И садится тут же, на первый стул.

– Не падайте духом, дорогой мой! Она еще так молода… Но выпей она немного меньше… Ее спасет эта доза… Это бывает… Завтра, в час вернусь. Если будет хуже ночью, телефонируйте. Кстати… вы не знаете, где она достала яд?

Рассвет застает их в тех же позах. В том же мучительном ожидании. Никто не ложился.

Пальто и шапки мужчин валяются на креслах и стульях. Никто их не убирает. Никто не замечает беспорядка. Хозяйка видит шапку мужа на столе, Долго смотрит на нее. Берет в руки. И опять со вздохом кладет под лампу.

Боже, какая бесконечная ночь!

Окна стали серыми.

В шесть утра Петр Сергеевич выходит оттуда. Вздох проносится по комнате. Глаза горят, устремленные на его лицо.

Он совсем зеленый. Шатается. Не замечает людей. Он падает в кресло у окна. Рыдает истерически, как женщина.

Все переглянулись. Холодом повеяло в души.

Пусть плачет! Ему будет легче. Он убежал, чтоб плакать здесь.

И все замирают на своих местах. Недопитые стаканы стынут. Страшно даже ложечкой звякнуть.

И в этой подавленной тишине так громко, так страшно звучат жалкие рыдания мужчины.

Глубокая, томительная тишина. И там, за дверью, где собрались все, кто любит умирающую, стоит то же жуткое молчание. Ловят звуки. Ловят вздохи. Днем все надеялись. А ночь несет предчувствия и угрозы. И ярко зажженный во всех комнатах свет не может одолеть ужаса, который вполз в душу. И, как червь, высовывает из тайников ее свою отвратительную голову.

Все молчат. Так долго и напряженно молчат, что тишина начинает петь и звенеть в ушах. Закипает какой-то странной, неуловимой жизнью.

И вдруг явственно раздается голос. Далекий, слабый, бесстрастный:

– Марк… Марк… Марк…

Все встрепенулись. Все выпрямились. Большими глазами глядят друг на друга оба доктора. Потом склоняются над постелью.

Маня недвижна.

Кто это сказал? Она? Кого она звала? Чье имя? Во сне? В бреду?

И в гостиной слышали этот голос. Но поняли еще меньше. И только замерли все, объятые ужасом.

Проходит полчаса. Больше? Меньше?

Ноги и руки затекли в непривычных позах. Звенит кровь, бьющая в виски. Дыханье задерживается невольно.

И вдруг опять…

– Марк… Марк… Марк…

Голос из другого мира. Все такой же далекий и слабый. Но отчетливо реальный, с неподдельным на этот раз акцентом жизненной тоски.

Пот выступает на висках Петра Сергеевича. Маня недвижна. Глаза ее закрыты.

– Кто это Марк? – спрашивает он Соню, еле двигая губами. – Она зовет Марка…

– Меня? – вспыхивает немой вопрос в диких глазах Штейнбаха.

Он встает внезапно.

– Тише!

Хозяин берет его за рукав.

На цыпочках они входят в комнату.

В первую секунду он ничего не видит. Слишком темно после гостиной.

Сколько времени прошло? Наверно, никто не может дать себе отчета. Тишина вновь поет и звенит.

Вдруг опять отчетливо и ясно раздается призыв:

– Марк… Марк… Марк…

Штейнбах падает на колени у постели. Падает так стремительно, что Петр Сергеевич встает, потрясенный.

– Я здесь, Маня!!! Я здесь!!

Этот крик отчаяния слышат все.

Как будто в глубокой ночи, в безграничной пустыне донесся к нему этот далекий зов. Зов затерявшейся, гибнущей в Бесконечности одинокой души. Как будто его ответный крик хочет разорвать плотный мрак, хочет победить безбрежные дали, хочет Удержать силой любви и отчаяния, над бездной небытия, медленно погружающуюся в вечную Ночь и Ничто человеческую индивидуальность. Как будто голос его, в котором дрожит и бьется его напряженная, страстная воля, – это последняя ветка над бездной, последняя доска в пучине. Но это все! Все, что надо для спасения…

И по неподвижному лицу Мани бежит первый трепет.

Губы Штейнбаха прильнули к ее руке. И веки умирающей тихонько вздрагивают.

– Маня… Маня… Я здесь!.. Я люблю тебя!.. Я никогда тебя не покину! – говорит он с силой, страстно, в полном самозабвении глядя в черное, неузнаваемое лицо.

И чудо свершается. Как будто голос его перекидывает мост от одного берега к другому. И душа Мани медленно идет назад, на землю, из иного мира, Из царства Молчания и Теней. Из бесконечной дали, развернувшей уже бескрайние горизонты перед гаснущими очами ее души.

Слабый свет скользит по лицу ее. Тень улыбки. Потом глубокий, глубокий вздох…

Все замирают, объятые ужасом. На Петра Сергеевича страшно смотреть.

– Тише… Тише… Она спит…

Он выходит в гостиную и снимает запотевшие очки. И все видят, что по лицу его бегут слезы.

– Маня! – задохнувшись, кричит Соня.

– Спасена…

Женщины кидаются в объятия друг другу и рыдают.

– Тише! Ради Бога! Не погубите ее… Дайте ей покой!

Федору Филипповичу Свирскому от Сони

Да, милый дядюшка, она будет жить. Говорят, она выпила опию больше, чем нужно, и это ее спасло. Но это все случайности. Как случайность то, что я слышала стук двери в прихожей и что предчувствие беды толкнуло меня к Мане. Но я все-таки опоздала… У судьбы есть, видно, книги, в которую вписано все, что должно свершиться. Так говорит Штейнбах.

Но смерть была рядом. Мы слышали ее шаги. И это, должно быть, никогда не проходит бесследно для людей.

Она будет жить. Я это твержу себе день и ночь. И все чего-то боюсь. И все не могу успокоиться.

Маня и жизнь. Маня и радость. Да, это понятно. Но как же могла она добровольно отвергнуть эту жизнь, которую так любила? Я спрашиваю всех. Одни говорят: аффект. Другие считают этот поступок началом психоза, проявлением роковой наследственности. Штейнбах сказал: любовь

Он сказал это так странно…

Нет. Я никогда, должно быть, не умела любить. Мне непонятно, как может весь мир сосредоточиться в одном лице, в одних глазах? Как можно проглядеть целую жизнь со всеми ее возможностями за презрительной улыбкой, за страданиями ревности? Я сама знаю, что ни один человек не может заменить другого. И что дорого вот именно это лицо, этот голос, эта душа. Но чтобы из-за несчастной любви забыть мечты? Изменить цели? Отвернуться от людей? Для меня любить – вдохновение. Я думаю так: буду учиться. Потом буду работать. Отдам людям душу и жизнь. И среди работы, когда устану, буду мечтать о встрече. Потом, когда она наступит, взгляну в глаза, которые люблю, и засмеюсь от счастья. Это будет моя награда. Мой отдых.

И что мне до того, что эти глаза глядят со страстью на другую? Что тот, кого я люблю, не видит во мне женщину? Разве это счастье не священно для меня? Разве любить – это не есть само по себе счастье?

Я знаю, что вы скажете: «У тебя нет темперамента…» У Мани он был. У Нелидова тоже. И если это он толкает нас на гибель или низость – то благословляю свою судьбу.

P. S. Петр Сергеевич говорит, что яд она достала в его собственном шкафу, который он забыл запереть. Достала за неделю до приезда Нелидова. Этот поступок бил обдуман ею и решен бесповоротно. И это страшнее и загадочнее всего.

Дядюшка, когда же мы научимся любить иначе? Когда любовь перестанет бить для нас проклятьем?

Федору Филипповичу Свирскому от Сони

Ноябрь

Простите, дядюшка. Я долго не писала вам. Я даже курсы забросила. Скажите Лике, чтобы не сердилась. Я не берусь сейчас исполнить ее поручения. Я все еще чувствую прикосновение ледяных пальцев к моей душе. И в ней умирает что-то. Может бить, ценное. А может, и отжившее. Сейчас не могу судить. Вне этих вопросов – любви и смерти – все кажется мне ничтожным.

Милый дядюшка, сказать вам, о чем я думаю?

Это било ночью, когда смерть стояла рядом… И мне почему-то кажется, что Маня тоже почувствовала ее около. И, объятая тоской и ужасом, она позвала того, кто любил ее так беззаветно. Как будто любовь его могла вырвать ее из вечного Мрака, куда она уже погружалась.

Как часто ночью я просыпаюсь от этого неземного звука, от этого мистического зова! «Марк… Марк… Марк…»

И если теперь вы мне скажете, что, умирая из-за Нелидова, она любила одного Нелидова, я не поверю вам.

Пусть это чудовищно! Пусть это неслыханно! Но она любила их обоих. И я не знаю, кого сильней. Это загадка, дядюшка. Глубокая психологическая загадка, к которой пока еще нет ключа.

И, пережив эту ночь, услыхав этот голос ее из страшной бездни, из могилы моливший о жизни и счастье (со Штейнбахом – теперь для меня это несомненно), я утратила все мои ценности. Это била гибель богов. Рухнули подмостки, с которых я гордо глядела в мир, И я лежу на земле с обломанными крыльями. Дядюшка!.. Милый дядюшка! Нет прежней, счастливой, ясной Сони! Я потеряла себя…

Но я найду истину. Я должна ее найти!

Мане разрешено видеть близких. Но она все молчит. И глядит далекими глазами. Как будто за пределы земного.

– Что это значит? – спросила я Штейнбаха. И он сказал мне:

– Не бойтесь молчания! Оно глубоко и священно. Нет прежней Мани. А новая растет и зреет в этой тишине. И мы еще услышим о ней… Мы о ней еще услышим…

Она оживляется только при виде Штейнбаха.

Он, как мать, ходит за нею, дает лекарство, кормит ее из своих рук. Она при всех сказала ему один раз, вечером: «Не уходи!..» Она санкционировала этим признанием свою любовь в глазах окружающих. Они не понимают. Но они преклоняются. Брат не мог бы любить сестру чище и самоотверженнее. Я ему сказала:

– Вы знаете, что вас многие считали отцом ее ребенка?

– Пусть! – ответил он со скорбной улыбкой, этой усмешкой, которую я так люблю в его лице. – Я не интересуюсь пересудами. Но вашим мнением дорожу. Я не мог быть отцом этого ребенка. И Маня, несмотря на всю ее невинность и неопытность, поняла это хорошо.

Что это значит, дядюшка?

Вчера… да, это было вчера, – она позвала меня в первый раз.

Мы были в комнате вдвоем.

– Стань на колени!.. И положи голову сюда, у моего сердца, – сказала она каким-то странным голосом. – Теперь молчи и слушай…

«Слышишь?..» – спросила она шепотом через мгновение.

Я задрожала. Я явственно услышала, как крохотный молоточек выстукивал удары новой жизни. Это били звуки нежные и легкие, как греза. Но в них крылась великая тайна жизни. Великая тайна любви.

Я взглянула в ее лицо. О, какие глаза! Новая Маня глядела на меня и улыбалась. Так слабо, так невинно…

Дядюшка, она уже любит свое дитя. Кто смеет бросить в нее камнем?

Но я хотела бы знать, что для нее теперь Нелидов? Можно ли разлюбить человека, с которым слился хотя б на одно мгновение душой и телом?

Кто мне ответит на эти вопросы? Они меня сводят с ума!

Фрау Кеслер очарована Штейнбахом. Петр Сергеевич чувствует к нему глубокий интерес. По целым вечерам они говорят. Больше всего о наследственности.

Писала я вам или нет, что Маню посылают на юг?

От Сони Федору Филипповичу Свирскому

1 декабря

Это решено. Они на днях уезжают в Италию. Фрау Кеслер, Маня и Штейнбах. Фрау Кеслер передает свой интернат и хочет остаться с Маней до ее полного выздоровления.

Ее расходы и вознаграждение берет на себя Штейнбах. Маня едет на деньги брата. И Петр Сергеевич точно помолодел сам. Он верит, что Италия и мир искусства вернут Мане ее жажду жизни, ее былую радость.

Маня встала. Боже! Как она изменилась! Одни глаза остались прежние. Вы заплакали бы, увидав ее…

А любовь Марка неизменна…

Они сидят вдвоем у камина, Штейнбах и Соня.

Это последний вечер перед его отъездом. В доме глубокая тишина. Шторы спущены. Перед Штейнбахом – на столике – папка с бумагами и письмами. Он проглядывает их. Многое рвет. Многое камине.

Соня с благоговейной любовью следит за его движениями.

– Вы будете любить ее ребенка? – вдруг тихо спрашивает она. Как будто думает вслух. Он улыбается.

– О, да… Разве вы в этом сомневались?

– А ревность? Ведь это дитя Нелидова.

– Это прежде всего ее дитя. Это ее радость. Ее спасение. Первая веха в ее новой жизни, на новом Пути. Как могу я не любить его? Если бы я мог Усыновить этого ребенка, я считал бы себя счастливейшим человеком в мире.

– А ревность? – настойчиво повторяет Соня.

– Это атавизм. Это старое чувство, которому не будет места в новой жизни, что мы начнем с нею. Ветхого человека трудно побороть в себе, Софья Васильевна. Но это такой же долг перед собой, Как уважение к себе, например. Это conditio sine qua non.[68] Кто не может победить себя в этом, тот не должен идти по новым тропам.

 

Они долго молчат. Шелестят письма. Как их много!

– Марк Александрович… У меня к вам просьба…

– Весь к вашим услугам, дорогая Софья Васильевна!

– Нет, не так! Не надо услуг, не надо официальности. Мне… трудно говорить… Но я все-таки скажу. Во-первых… зовите меня Соней. А мне позвольте звать вас Марком.

Он бросает письма, берет ее руку и целует. Она долго молчит. Она слишком взволнована.

– Потом… вы должны мне писать. Не меньше раза в неделю. И все… Понимаете? Все!.. Как пишут сестре!.. Да?

– Да, Соня.

Сердце ее стучит. Какой чудный, нежный голос!

– Вот… Это главное… А потом… нет, ради Бога, не смотрите на меня, Марк Алекс…

– Просто – Марк…

– Ну да… Марк… Не смотрите… А то я никогда не решусь высказать мою третью просьбу.

– Я не гляжу, Соня. Но я слушаю.

– Что это за письма, которые вы отложили туда? Важные?

– Очень. Я получил их только вчера и не успел уничтожить в этой суете. Таких писем не хранят.

– Значит, вы их сожжете?

– Да. Когда спишу нужные мне адреса. Зачем вы спрашиваете, Соня?

– Я бы хотела… что-нибудь сделать для вас.

– Спасибо, дорогой друг. Но я не хочу подвергать вас опасности.

– Нет… Нет… Именно этого хочу я: опасности, риска, борьбы, жертвы. Без этого я не понимаю любви!

Щеки ее вспыхивают. Она смолкает вдруг, испуганная своим признанием. Но его неподвижность ободряет ее.

Штейнбах вынимает из папки рукопись. Она исписана мелким, но четким, словно бисерным почерком.

– Вам знакома эта рука, Соня? Вы знали Яна?

– О, да! Я не могу забыть его.

– За границей на днях выйдет книга. Издатель ее – я. Автор – Ян.

– Его книга?! – Соня встает.

– Вот оригинал. Набирают по копии. Рукопись мне так дорога, что я не решаюсь с ней расстаться.

– Дайте ее мне, Марк! Дайте взглянуть!

В глубоком волнении она перелистывает рукопись. Глядит на характерный почерк. Потом подносит ее к губам. В глазах ее слезы.

Она сидит, облокотившись на колени, сжав виски ладонями, и смотрит в камин.

– О чем вы думаете, Соня?

– Марк… Если б он не погиб, что было бы с Маней? Не было бы Нелидова. Не было бы вас. Вся Жизнь ее пошла бы по другому руслу…

– Вы думаете?

Как странно звучит его голос!

– Все предопределено заранее в этом мире. Все решено за нас. Мы тщетно боремся с судьбою. А Неизбежность, спрятавшись в тени, зловеще смеется вад нашими иллюзиями.

– Марк? Как можете вы жить с такими чувствами? Какой беспросветный мрак в вашей душе!

– «Она жила в страшных местах, – тихо и медленно говорит он, глядя в огонь, – и в старых гробницах был приют ее. Она больна многими болезнями, и у нее есть воспоминания о странных грехах… Она мудрее, чем мы. И горька ее мудрость. Она наполняет нас несбыточными желаниями…»

– Кто это сказал, Марк? – шепчет Соня.

– Оскар Уайльд. И вот что он говорит о наследственности: «Она опутала нас сетями и начертала на стене пророчество нашей судьбы. Мы не можем наблюдать за нею, потому что она в нас. Мы не можем видеть ее. Лишь в зеркале души нашей можем мы угадать ее лицо. Это Немезида без маски. Это последняя и самая страшная из судеб. Это единственное божество, чье истинное имя мы знаем…»

Соня долго молчит, подавленная.

– Ян умер, Соня. Но его мысль бессмертна. И под его знаком должна пройти вся жизнь Мани. Он это предчувствовал, когда писал ей свое завещание.

– О чем вы говорите? Какое завещание?

– Вот эта рукопись его. Это обширный труд. С гордой высоты своего миросозерцания он в нем касается всех сторон нашей общественной жизни, морали, религии. Разрушая одно, созидая другое… Но есть там лирические страницы, посвященные женщине. Вам, Соня и ей… Хотите вы их прослушать?

– О да, Марк! У меня и сейчас бьется сердце. Читайте! Читайте… Я жду…

– «Слушайте вы, для которых любовь – альфа и омега жизни, ее назначение, ее конечный смысл. Вы, для которых она всегда драма, всегда гибель. Сама – судьба.

Не думаете ли вы, что вы ее постигли? Не думаете ли вы, что вы познали ее ценность? Что вы воздвигли ей храм на земле?

Вы, страстно призывающие любовь с того мгновения, когда созревает ваше тело и ваша душа; вы, умирающие от горя, когда изменяет вам любимый человек; вы, строящие на песке здание своего счастья, – я говорю вам: вы не знали любви!

Не раз она робко стояла у ваших дверей и стучалась в вашу душу. И вы в негодовании кричали ей: «Уходи!..» Не раз она зажигала огонь в каждой капле вашей крови. А вы с отчаянием отвечали. «Нельзя!..»

Жалкие рабыни! Могли ли вы понять тех, кто смело шел на таинственный голос влечения по неведомым вам тропам? Вы бросали в них камнями. Вы учили детей ваших стыдиться любви. Прекраснейший творческий акт природы вы окутали тайной. Заклеймили презрением. Сколькие из вас отреклись от мира, чтоб уйти от любви?

И вы скажете, что любили любовь?

Нет. Вы любили человека. Первого, кто дал вам наслаждение. Первого, кто стоял на вашей дороге, кого вы взяли в товарищи жизни. Вы любили слепо и гибли слепо, когда этот один уходил от вас за другою.

Стоил ли он ваших слез? Вы разве задумались? Вы никогда не посмели широко открыть глаза и оглянуться. Разве рядом с вами не шли другие, не менее юные, не менее достойные? Не менее готовые любить? Разве вы дерзнули протянуть им руку и сказать себе: «Жизнь все так же хороша, как была вчера, когда он любил меня. Буду жить и радоваться теперь, когда меня любит другой!..»

А быть может, вы любили в нем его индивидуальность? То, чего нет в других? Что не повторяется в жизни? Но и тогда говорю вам: вы все-таки не знали любви!

Она самоцель. Она довлеет. Она не ведает ни добра, ни зла. Ни обязательств, ни измены. У нее свои законы, свои таинственные пути. Кто знает, откуда она придет к нам? Когда постучится в нашу дверь? Быть может, нынче вечером? Быть может, завтра утром? Кто скажет, когда она, загадочная гостья, покинет нас? Разве вы знаете, где, в каком безбрежном пространстве встал вихрь, который мчится по земле? И куда мчится он? И что может оставить его?

Любовь та же стихия. Не старайтесь ее удержать! Она этого не прощает. Не упрекайте ее! Она глуха слезам. Она, как боги, не знает жалости. И кто скажет? Быть может, завтра смех ее зазвенит опять под вашим окном и затопит вашу душу золотой волной радости?

Шлите ей вслед одни благословения! Научитесь слепо повиноваться ее зову! И не все ли равно, кто принесет вам нынче эту божественную радость? Кто подаст вам эту опьяняющую чашу? Пейте ее до дна! И не бойтесь, что иссякнет радость! Она кругом. Она в мире. Она бессмертна…

…Вот вы сидите в долине, в мрачной долине скорби, и тихонько звените вашими цепями. Они заржавели от ваших слез и крови. Они впились в ваше тело. Но вы полюбили ваше рабство. И со слезами нежности целуете вы ваши цепи.

Вы слышали сказки. Сверкающие сказки о счастливой Элладе. Люди жили, смеялись, не стыдясь наготы, слагая гимны природе. Златокудрой Афродите воздвигали храмы.

Вы слышали другие сказки о вдохновенном веке Боккаччо и Рафаэля. Люди были дерзки. Смели жить. Смели любить.

И счастливый век маркизов и пастушек сохранял для вас сладостные легенды о любви, легкой, как кружево, беспечной и смеющейся, как пятна солнца на дорожке сада. Но не забывайте, что эти женщины умели также умирать на эшафоте.

Где все это?

Тяжелые сны оставит в наследство грядущим поколениям романтический, насыщенный любовью XIX век. Вместо златокудрой Афродиты он воздвиг храм Молоху-Любви. И кровавыми жертвами стремился умилостивить ненасытное божество. Муки ревности, слезы обманутых, страдания отвергнутых, проклятия измене – вот современные песни любви. Похоронные гимны над телами самоубийц.

Гибли силы. Гибли души.

За что?

И жизнь многоликая, многозвучная, со всеми сокровищами неизведанного прошла мимо вас.

Знали ли вы упоение творчеством? Восторги борьбы? Сладость труда? Радость достижения? Что дали вы миру, женщины? Так мало, так бесконечно мало своего! А разве вам нечего сказать? Разве нет у вас богатой, сложной, таинственной души?

Не было ли для вас, то, что вы называете счастьем, зловещей трясиной, где гибли все возможности?

Но скажите: быть может, у вас бывали мгновения неясного предчувствия, как это бывает в драме, – что все это только кошмар? А впереди день и освобождение? Не казалось ли вам иногда, что из мира исчезнут слезы и проклятия, как уходят ночные тени? Если да, то трижды счастливы вы! Потому что вы стоите уже у порога.

Встаньте теперь! Идите за мною!

Из мрачной долины, тесно сжатой неприступными горами, за которыми сияет солнце, неведомое вам, я поведу вас на высокую башню.

Идти трудно. Вы колеблетесь? Вы дрожите? Пусть! Нет другого пути к свободе.

Вы видите эту дверь? Запретную. Таинственную, Волшебными ключами я отворяю ее. Входите. Не бойтесь!.. Дышите всей грудью! Смейтесь солнцу!.. Я развернул пред вами бескрайность горизонта. Солнце, воздух, золотые дали – я дарю их вам! Все это ваше!

Теперь оглянитесь… Какой простор!.. Это жизнь зовет вас на работу для нового. На работу для общего.

Где ваши цепи? Где ваши муки? Все, что обесценивало личность? Что испепеляло душу? Глядите вниз, на отжитое и выстраданное… Как мелки и бледны с этой высоты все ваши вчерашние печали! Погасли миражи… Растаяли призраки! Радуйтесь!

68Необходимое условие (лат.).