Горюч камень Алатырь

Text
48
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
Горюч камень Алатырь
Горюч камень Алатырь
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 6,01 $ 4,81
Горюч камень Алатырь
Audio
Горюч камень Алатырь
Audiobook
Is reading Елена Понеделина
$ 3,86
Details
Font:Smaller АаLarger Aa

– Кажись, не топко! Ефимка, глянь! Никак, вылезли?

Они прошли ещё несколько шагов, недоверчиво щупая палками почву – но та не проваливалась под ногами, не вязла, не засасывала сапоги. Да и кочки вокруг были уже другими: мягкими, рыжими, без кудрявой, обманчиво яркой зелени. А вдали темнели сизой хвоей великаны-кедры.

«Выбрались!» Ефим рухнул на землю где стоял, прижался щекой к колючей, уже пожухлой траве с запутавшимися в ней ржавыми иголками. Ободрал скулу о жёсткую сосновую шишку – и не заметил этого, сморённый крепким, мгновенным сном. Он не видел, как падали наземь и сразу же засыпали другие, как Петька закатывается под куст можжевельника, как вытягивается на перекопанной кабанами земле Антип и как Василиса, обняв его руку, сворачивается ежом, поджав под себя босые, озябшие ноги. Не легла одна Устинья. С дочкой на руках она уселась на могучий, выпирающий из земли на пол-аршина корень сосны, прислонилась спиной к растрескавшемуся, шершавому, медно-красному стволу, запрокинула голову со сползшим на затылок платком – и не то задремала, не то впала в недолгое забытьё. И первой встала через час, и подняла остальных, настойчиво растрясывая, уговаривая, грозя:

– Вставайте, вставайте! Антип Прокопьич, Ефимка, подымайтесь! Васёна, не смей обратно заваливаться! Петька, маленький, надо, надо… опосля выспитесь… Вечер уж, нельзя на голой земле ночевать! Нутро выстудите, что я тогда с вами делать стану? Чем лечить?! Волки уж запели, поспешать надо!

И сразу же, словно в подтверждение её слов, из сумеречной тайги отчётливо донеслись волчьи завывания. Услышав их, на ноги разом вскочили все – и, бурча сквозь зубы проклятия, снова начали продираться через лес. Ночевали, впервые запалив костёр, под огромным выворотнем, наспех накидав внутрь лапника и дежуря у огня по очереди. А наутро снова тронулись по тусклому осеннему солнцу на юг.

Теперь они шли ещё медленней: Василиса, утопившая казённые «коты» в болоте, сразу немилосердно изранила об острый валежник босые ноги. Она не плакала; упрямо закусив губы, старалась шагать вровень с другими, но все видели, с какой болью ей даётся каждый шаг. В конце концов Антип прекратил эти мучения, перекинув девушку через плечо и зашагав с нею дальше. Через час его сменил Ефим. Поначалу нести худенькую, как ребёнок, Василису казалось парням забавой, но к вечеру ощутимо умаялись оба. На привале Василиса, устав крепиться, тихо всхлипывала в кулак:

– Всё через меня вышло… Всё… С завода ушли… В болоте чуть не утопли… Ноги вот теперь эти проклятые… Хоть бы лапти себе сплела – так не из чего! Цельный день смотрю – ни единой липки не встренулось!

– Не растёт здесь липа-то, Васёна, – тихо сказала Устинья. – Не Расея, чай.

– Да как же? А у нас около завода сколько их было?! И лапти плели, и игрушки дитям вертели…

– То привозные. Кто-то из каторжных, видать, семечко в одёже аль в обувке принёс, липка и прижилась. И всё равно: худо ей здесь, холодно, не цветёт почти… Да не реви ты, глупая! Ишь чего вздумала – из-за неё всё! Ложись да спи, силы береги!

В молчании съели по сухарю, запили водой из ручья и, завернувшись в грязные, сырые азямы, легли спать вокруг костра.

Первым вызвался дежурить Ефим. Собрав охапку валежника чуть не выше себя самого и нарубив с елей смолистого лапника, он решил, что этого будет достаточно, чтобы отогнать волков. Вскоре огромный костёр гудел, взлетая длинными языками к кедровым вершинам, и снопы искр, крутясь, уносились в чёрное небо. Ефим сушил у огня азям и разбитые сапоги, следил, чтоб от случайно прилетевшей искры не затлела ветхая ткань. Твёрдый, как деревяшка, сухарь провалился в нутро, словно в пустой колодец, не дав сытости. В голове против воли бились тоскливые, злые мысли – о том, что в который раз, бросив всё, пришлось пускаться в бега. О том, что скоро зима. Что того гляди падёт снег, а на руках у них с Антипкой – бабы и дети… Ефим знал про себя, что с голодухи всегда начинает звереть, и старался отвлечь себя от нехороших размышлений, но те упрямо, как мотыльки на огонь, возвращались назад.

Рядом в кустах, как назло, завозился какой-то зверёк, испуганный огнём, и Ефим в сердцах запустил в него шишкой:

– Сгинь!..

– Что, Ефим? – послышался взволнованный шёпот. Из-под лапника высунулась голова жены. – Волки?

– Спи, остуда! – огрызнулся он. – Нету никого!

Устинья, однако, больше не легла. Выбралась на четвереньках из шалаша, села возле костра. Ефим, стиснув зубы, упорно смотрел в огонь. Несколько минут они сидели в молчании. Затем Устя, не глядя на мужа, вполголоса сказала:

– Ну – говори, Ефим Прокопьич.

– Чего говорить-то? – прорычал он сквозь зубы. – Сама всё знаешь… Главное, то обидно, что ни за что пропадём.

– Отчего ж пропадём-то? – чуть слышно спросила она.

– Да оттого! – вызверился Ефим. – Ведь права Васёна-то – через неё всё вышло! Через неё с завода сорвались! Через неё нас всех тут волки сожрут! А чего ради? Нешто не видишь, что Антипке она задаром не нужна? Кабы я видел, что она ему люба, что дышать без неё не может, – я бы слова не молвил! До кровавого поту бы через болота топал! А тут что?!

– Да не греши ты! – рассердилась, наконец, и Устинья. – Антип за тобой, небось, на каторгу пошёл – пустого не болтал, а ты…

– Не за мной, а за тобой он пошёл.

– Тьфу, бессовестный…

– Скажешь – нет?! – всем телом развернулся к ней Ефим. Но жена не смотрела на него. Исхудалое лицо её было спокойным, серые глаза безотрывно смотрели в огонь.

Несколько минут оба молчали. Наконец, Ефим буркнул:

– Прости, коль худо сказал. Только сил же нет никаких, Устька… Как почну думать, что на заводе с нас через год железа бы сняли… Что мы с Антипкой у Лазарева в подручных, как у Христа за пазухой, ходили… Ведь мастерами были, сами печи ладили! Даже с других заводов за нами присылали – вспомни! А к тебе за сто вёрст народ лечиться тянулся, даже и господа не брезговали… И ни голодухи, ни притеснениев никаких нам не было! Будто не каторга, а рай небесный! А теперь, стало быть, всё сызнова?.. Да что ж это у меня за планида за такая – по болотам бродяжить? Да грибы сырые, как свинья, жрать?! Давеча в болоте чуть не сгинули! Того гляди, снегом накроет! Да скажешь ты хоть слово, игоша проклятая, аль нет?!

– Да нечего говорить-то, – Устинья повернулась к мужу. Рыжий свет огня лизнул её лицо сбоку. – Я ведь, Ефим, сама про то же самое думаю. И тоска такая по временам навалится, что впору лицом в эти кочки ткнуться да и замереть…Только я, как вовсе худо становится, про другое вспоминаю. Не про грибы эти сырые да не про мокрость… А про то, как я вот так же из нашего Болотеева в Москву шла. Одна-одинёшенька, голодная, босая, и без надёжи никакой. Уж седьмой год тому минул – а до сих пор во сне видится! Сам, поди, знаешь: сколько раз меня ночами расталкивал, будил… Всё видится, как иду по дороге-то… Ноги гудут, обочина вся обмёрзлая, сверху ледяным поливает, нутро с голоду крутит, – а я иду и иду, остановиться боюсь… И одно только меня тогда на ногах держало – что, коли встречусь с тобой сызнова, так только в Москве! Кабы не это – не дошла бы я тогда, Ефимка! Видит Бог – не дошла б… – голос её дрогнул, и Ефим, смущённый и растерянный, не сразу сумел нащупать в темноте руку жены. Устинья ответила ему слабым пожатием. Глубоко вздохнув, продолжила:

– А сейчас – что ж… Сейчас-то ты со мною! Рядом топаешь, ругаешься, меня игошей зовёшь – всё как всегда… Коли ты со мною, душа разбойничья, – так мне ничего на свете не страшно! Куда угодно дойду. На карачках доползу и не пожалуюсь. Вот такое моё бабье помышленье. Жаль, что у тебя не так же.

В чуть слышном голосе её не было упрёка, но Ефим виновато засопел, отвернулся. Лишь минуту спустя смог сказать:

– Дура ты, Устька… Да ведь мне без тебя весь свет не нужен!

– Не ври, – отмахнулась она. Но муж могучим движением сгрёб её в охапку, опрокинул на колючую охапку лапника, оборвал поцелуем испуганный, протестующий вскрик.

– Это я вру?! А из-за кого я на каторгу свалился – не припомнишь? А кто мне всю душу по ниточке вымотал? А с кем я закон принял? У, ведьмища, вру я ей… Устька-а-а, господи-и… Да что ж от тебя даже в болоте мёдом пахнет?!.

– Ефим! С ума сошёл, Ефим! – смеясь, отбивалась Устинья. – Никакого стыда в мужике отродясь… Ведь на самом свету же сидим, охальник! Антип проснётся, Васёнка! Что подумают?!

– А пущай завидуют, коли сами дураки… Да не пихай ты меня: я право имею! Устька, мёд ты мой полынный, игоша болотная… На погибель ты мне послана…

– Тьфу, типун тебе на язык… Ирод… Эку бородищу-то варнацкую отрастил, колется… Шишки у тебя, что ль, в ней?.. Господи, хорошо-то как, счастье какое…Ефи-и-имка, ой…

Через полчаса Ефим спал, разметавшись на охапке лапника и запрокинув к чёрному небу обессиленное и счастливое лицо. Устинья сидела рядом, переплетала косу, в которой запутались хвоя и кусочки коры. Морщась, дёргала слипшиеся от засохшей болотной грязи волосы. Изредка, оборачиваясь на спящего мужа, вздыхала, слабо улыбалась. Зябко передёргивала плечами и подбрасывала в притихший костёр валежник.

Ещё несколько дней они шли через тайгу на юг, с опаской посматривая на мглистое, набухшее небо. Антип по-прежнему нёс на плечах Васёнку, время от времени его сменял Ефим. Заканчивались сухари, и на дне котомки Устиньи оставалось лишь несколько горстей крупы. Уже давно никто из беглецов не мог сказать, сколько вёрст они прошли, сколько ещё осталось и выберутся ли они до снега к нужному месту.

Тот день выдался ясным, холодным. Утром трава подёрнулась жёстким искрящимся инеем. Разлапистые ветви кедров были тоже покрыты морозным налётом. Озябшие путники наспех затоптали костровище, похватали котомки и углубились в тайгу. Но они не прошли и полуверсты, как Устинья остановилась и прислушалась.

– Чего ты? – недовольно обернувшись, спросил Ефим. И тут же сам услышал не то вздох, не то стон, донёсшийся из огромного, поросшего мхом бурелома. Невольный страх продрал по спине. «Зверь какой, что ли?»

 

– Антип… Где дура наша?

Антип не спеша снял с плеча старую кремнёвку. Сделал несколько шагов к бурелому. Прислушался. Ефим взволнованно дышал у него за плечом.

Некоторое время было тихо: лишь постукивал из чащи дятел. Затем вздох повторился, сопровождаемый каким-то горестным бормотанием. Ничего членораздельного в этих звуках Ефим не услышал, и против воли ему стало жутко:

– Устька… Может, нечисть какая? Ты ж с ними умеешь…

– Сдурел, ирод! – шёпотом выругала его Устинья и, нахмурившись, пошла прямо к бурелому. Ефим даже не сразу сообразил догнать её и оттолкнуть назад:

– Да куда ж тебя?.. А ежели зверь?

– Да где зверь-то? – рассердилась Устинья. – Сам слушай! Человек там! Антип Прокопьич, поглядеть бы надо…

Братья Силины переглянулись. Антип вздохнул. Ефим тоскливо выругался. И вдвоём они молча принялись протискиваться сквозь переплетённые, словно насмерть сцепившиеся в схватке ветви.

Вскоре стало понятно, что перед ними глубокая яма, заваленная сверху древним сухостоем, уже схваченным многолетними зарослями мха. На беглый взгляд яму под палыми ветвями было и не заметить, – но провалиться в неё, под острые обломы сучьев, в скользкую сырость, означало верную погибель. И сейчас там, в грубоком, сыром сумраке, под наваленными корягами, кто-то вздыхал и плакал от боли.

– Эй, кто там? Крещёный? Отзовись! – крикнул Ефим. В яме тут же стало тихо.

– Кто там, спрашиваю? Гляди, стрелю!

– Да погоди ты человека стращать, – упрекнул его Антип. – Мы его боимся, а он нас, поди, – втрое. Эй, страдалец, ты хоть голос подай!

«Страдалец» опасливо молчал.

– Уйдём ведь! – припугнул Ефим. В ответ – тишина.

– Может, помер? – без особой надежды предположил Ефим. – Так ему там и оставаться надёжнее… Антипка, да не полезу я туда, хоть убей! Только мне и дела, что бог весть кого из ямин выковыривать!

Но Антип уже молча сгрузил на кочку мешок и ружьё и, вытащив из-за пояса топор, примерился к бурелому. Ефим свирепо посмотрел на брата. Зажмурившись, беззвучно и страшно, от всей души выругался. И принялся помогать.

Они провозились до полудня, растаскивая намертво схватившийся, ощетиненный острыми обломами сухостой, исцарапались до крови и вконец изодрали и без того худую одежду. Устинья и Василиса с детьми держались поодаль и помалкивали, опасаясь подвернуться Ефиму под горячую руку. В конце концов один край бесконечного завала был расчищен, и перед братьями открылся чёрный сырой провал.

– Берлога медвежья, что ль? – заглянул внутрь Антип. – Ефимка, глянь, на дне вон копошится! Живой, значит! Эй, мил-человек, ты кто будешь?

Тот что-то слабо пропищал. Ефим подошёл. Нахмурился. Спокойно сказал:

– Бурят, кажись, там. Ну тогда пошёл я отсюда.

Он развернулся и зашагал к соснам, под которыми ждали женщины. Но на полдороге не вытерпел и оглянулся – уже прекрасно зная, что увидит.

Так и есть: Антип сидел на краю ямы и примеривался половчее спрыгнуть внутрь.

– Антипка! Да что ж ты за… – от бешенства у Ефима даже не нашлось подходящего ругательства. – Ну куда ты лезешь, стоеросина, куда?! Бурятов ещё не хватало по ямам собирать! Провалился – туда ему и дорога! Нам вся каторга спасибо скажет! Они ж на нашего брата, как на зверя, охотятся, а я их из-под земли тащи?! Ну что ж ты за идолище, Антип?!!

– Подержи-ка, – невозмутимо перебило его «идолище», бросая прямо в руки брату свой снятый азям. От неожиданности Ефим поймал его. А Антип, оставшись в одной рваной рубахе, преспокойно съехал в яму. Вскоре оттуда послышался его задумчивый голос:

– И верно: бурят… Живой ещё! Давай, братка, готовься подымать! Бери топор, ёлку какую-нибудь ступеньками подруби – да спущай!

– Тьфу ж, холера… – тоскливо сплюнул Ефим, тоже сбрасывая азям. – Ну вот что стоило на десяток шагов в сторону взять?! Устька! Из-за тебя всё!

Устинья только вздохнула.

От злости Ефим в два счёта снёс топором суковатую ель, обрубил ей ветви, оставив сучки-ступеньки, спустил самодельную лесенку в яму и прыгнул следом.

Бурят оказался маленький, лёгкий и от голода высохший чуть не до мощей. Было очевидно, что в яму он провалился давно и долго старался выбраться: все стены были истыканы его ножом, который в конце концов сломался. Братья, кряхтя и ругаясь, кое-как подняли «страдальца» на поверхность и уложили его на мшистой кочке, подсунув под голову свёрнутый азям.

Взглянув на спасённого при свете дня, Ефим почувствовал слабую надежду на избавление: бурят был совсем плох. Он тяжело и хрипло дышал, запрокинув лицо, обросшее клочковатой бородёнкой, на смуглом горле ходуном ходил острый кадык. Устинья озабоченно потрогала ему лоб и отдёрнула ладонь:

– Как печь горит! Та-а-ак… Палите костёр, воду ищите! Нет, сама пойду найду… Антип, пошто накрываешь его? Не надобно, коли озноба нет! Так хужей можно сделать! Сидите здесь, сторожите, я – мигом! – и нырнула в тайгу.

– Всё, братка, пропали мы, – тоскливо сказал Ефим, садясь на сырой мох. – Коли Устька за него взялась – не уймётся, коли на ноги не поставит.

Антип спокойным кивком подтвердил его догадку.

– Так времечко-то уходит! Что с нами-то будет? Замёрзнем как есть в лесу! Али волки сожрут!

– Знаю, – невозмутимо отозвался Антип. – Только сам смотри: три-четыре дня нам обедни не спасут. Всё едино ни к Уралу, ни к Шарташу уж не поспеваем. Надо бы к деревням выходить да на постой проситься.

– Начальству сдадут…

– Авось пожалеют с дитями-то. Увидят, что мы не убивцы какие… Да мы ведь и заплатим хорошо! По другому-то уж никак.

Ефим молчал, понимая, что брат прав.

– Я уж и сам думал, что передохнуть хоть денёк надо: Устька с Петькой вконец умаялись. Они ж в череду Танюшку тащат, а она уж вон какая увесистая сделалась.

– Сам, поди, подкис Васёну волочить? – поддел его Ефим.

– С чего «подкис», когда по очереди тащим? – усмехнулся брат. – Да и что там надрываться: она истаяла вся, чисто былинка… Несу – а она мне в шею сопит да всхлипывает…

– А мне – нет, – буркнул Ефим. С отвращением покосился на лежавшего неподвижно бурята и вздохнул, – Связался на свою голову с игошей этой… Всю жисть теперь всякий сброд из-под кустов вытаскивать да на хребет себе сажать!

– Такова уж твоя доля, – без тени насмешки согласился брат – и, взяв топор, отправился рубить сушняк для костра.

Вскоре из леса вынырнула Устинья с котелком воды и охапкой сизоватой травы.

– Слава богу, нужная травка сразу сыскалась! – радостно оповестила она, – Как меня ждала: прямо возле ключика топорщилась!

– Вот радость-то… – хмуро пробурчал Ефим. – Ведь и придёт человеку пора помереть – нипочём не даст!

– Теперь я скоренько… теперь только заварить её, отцедить – и давать помаленьку! Ефим, а вы куда смотрели-то?! Гляньте, он скрючился весь: озноб пробрал! Где азям?! Укрывайте! Васёнка, Васёнка… тьфу ты! Спит! Антип, ты бы хоть веток под неё подстелил!

К сумеркам братья возвели шалаш: высокий, тщательно укрытый плотным еловым лапником. Внутрь накидали того же лапника, и Устинья сама перенесла на него ссохшегося от голода, лёгкого, как ребёнок, бурята. Тот так и не пришёл в себя, но, когда лекарка принялась вливать ему в рот из наспех выструганной ложки сизо-чёрное, невероятно вонючее снадобье, неожиданно принялся с жадностью глотать.

– Голодный, – вздохнула Устинья, – Ефим, дай сухаря! Ну, что смотришь – давай!

– Так последний же, Устька…

– И что – нам на шестерых его делить? Сыт останешься полкрошкой этой?! – рассердилась она. – Давай, говорю! Походите лучше, шишек посмотрите да грибов!

И грибы, и шишки с орехами принёс Петька. Устинья, отлив снадобья в туесок из коры, наспех сварила в котелке остатки крупы с грибами, сдобрив кашу последней щепоткой соли, и путники довольно сносно поужинали. Так и не проснувшуюся Василису отнесли в шалаш, рядом с ней прикорнул уставший Петька. Вскоре уснули и мужчины. Только Устинья просидела до рассвета, поглядывая на бледный месяц, плывущий над кедровыми вершинами. Когда угли гасли, Устинья вставала и подбрасывала в огонь сухие ветви. Сухой смольняк вспыхивал дружно, жарко, окатывая рыжим светом мохнатый край шалаша и угловатое, высохшее лицо бурята. «Выживет аль нет?» – сонно, почти равнодушно думала Устинья, прикидывая, хватит ли на завтра снадобья или придётся снова бежать к ключику, чуть заметному на дне оврага, который она сумела отыскать только по сырому запаху растущего в нём игиря. – «Кабы помер – может, и ему легче бы… Сколько ж он в той яме просидел – страсть подумать!»

Под утро уснула и Устинья и, запрокинув голову, улыбалась во сне: ей виделось далёкое, забытое уже, родное Болотеево, июньское разнотравье на солнечном, ясном косогоре, липа, вся в золотистых рожках, окружённая роями пчёл, высокое синее небо, подёрнутое рябью прозрачных облачков. И даже во сне сладко пахла мёдом липа, веяло с полей душистой пыльцой и жужжали мохнатые шмели в высокой траве, а плечи щекотали розовые метёлки иван-чая… «Быть грозе… – во сне подумала Устя, глядя на громоздящееся друг на друга облака. – Ливню быть…»

Бурят пришёл в себя к вечеру второго дня – и увидел прямо перед собой недовольную фииономию Ефима, приставленного следить за «болезным». Устинья ушла в тайгу за травой, Антип спал, Петька и Василиса, прихватив с собой Танюшку, побрели искать последние грибы. Испуганно залопотав, бурят пополз на локтях в сторону.

– Да лежи ты, басурманина! – попытался успокоить его Ефим, с досадой понимая, что его посечённая шрамами, заросшая лешачьей бородой рожа напугает кого угодно. – Лежи, не тронет тебя никто! Вот сейчас фершалка наша придёт…

Но «басурманина» и слушать ничего не хотела – и вовсю ползла прочь, натыкаясь локтями на корни и брошенные шишки. В конце концов бурят сшиб Устиньин туесок, тот опрокинулся набок, и по рыжей хвое поползла тёмная струйка снадобья.

– Вот сейчас башку-то отверчу! – вконец рассвирепел Ефим, вскакивая на ноги и хватая щуплого бурята поперёк живота. – Куда тебя, вражина, несёт?! Гляди, лекарствие своротил! А Устька его вчера полдня варила! Вот как дам сейчас промеж…

– Ефимка, Ефимка, ты куда его волочишь-то? – раздался взволнованный голос, и из сосняка появилась Устинья. – Что стряслось? Очуялся?! Ты его не придушить вздумал ли?

– Не успел малость, – буркнул Ефим, без особой нежности бросая бурята на слежавшийся лапник.

Устинья подошла, села рядом с испуганным раскосым человечком и, спокойно улыбаясь, принялась шёпотом внушать ему что-то. Бурят слушал, напряжённо всматриваясь в её лицо. Постепенно его искажённые страхом черты разглаживались. Наконец, Устинья с улыбкой повернулась к мужу:

– Ефимка, да он по-русски знает! Смотри – разумеет меня!

Бурят действительно немного понимал по-русски. Довольно быстро выяснилось, что зовут его Гамбо, что он охотник, что его род никогда в жизни не занимался поимкой беглых и что он провалился в яму «много-много день» назад, преследуя косулю и не сумев вслед за ней перелететь столетний бурелом.

– Откуда по-русски знаешь? – недоверчиво поинтересовался Ефим.

В ответ Гамбо похвастался, что у него есть русская жена, которую он несколько лет назад нашёл в тайге по разносящимся на весь лес воплям и причитаниям: баба выла над умершим мужем. Судя по всему, это была беглая каторжанка, мужик которой не вынес тягот пути через тайгу. Гамбо забрал красивую русскую в своё стойбище, и она родила ему четверых ребят. Женой бурят был вполне доволен: его огорчало лишь то, что Анна напрочь отказывалась мазать кровью и жиром бурятских божков, упорно молясь своей ладанке на груди и крестясь на восток.

– Ещё не хватало: истуканов салом кормить! – содрогнулся Ефим. – Идолище ты лесное и есть, Гамбо! За это тебя бог и в яму сбросил!

– Оставь человека в покое, – тихо велела Устинья. – Каждый со своим богом живёт как умеет. Дай-ка лучше послушаю я его.

Она развязала кожаную рубаху бурята и битый час выслушивала его, прижимаясь ухом к впалой груди. Выпрямилась с недоверчивой улыбкой:

– Ты глянь… и впрямь человек лесной! Столько дён в стылой яме провалялся – а грудь не выстудил! Ровненько дышит, спокойно! Стало быть, скорёхонько на ноги поставлю!

– Давай уж поживей, Устька… – уныло попросил Ефим. – Как есть снегом нас в лесу накроет…

Но Устинья не слышала: она вдохновенно хлопотала над котелком.

– Сейчас, сейчас, Гамбо… как по батюшке-то? Как?! Нипочём мне не выговорить… Ну и ладно, молодой ты ещё! Сейчас травки заварю, отцежу, выпьешь – и через день здоровым домой побежишь, к Анне своей! Уревелась, поди, вся… А что голодный – так сейчас тюри с сухариком дам! Только потихоньку, не то кишки в узел завяжутся – и там уж лечи не лечи… Ефим! Что встал-то – неси полсухаря наши! Да шалаш подправить надо – не дай бог ветер подует! С утра-то уж потягивало!

 

Словно только этого и дожидаясь, из леса выбежал встревоженный Петька:

– Дядя Ефи-им! Дядя Анти-ип!!! Погляньте! Туча с гор идёт – такова чёрная, страшная!

– Этого недоставало! – от души выругался Ефим, хватаясь за топор и устремляясь к высоким елям, – Вставай, Антипка, поспешай! Сейчас ещё и снежком завалит!

Когда братья, наспех нарубив нового лапника и жердей, вернулись с ними к шалашу, ветер усилился. Ледяные порывы сбивали с ног, заставляли крениться и жалобно трещать толстые кедры. Где-то в тайге с глухим, почти человеческим стоном обрушилось дерево, и стая птиц, испуганно гомоня, взметнулась над хмурыми вершинами. Туча, выпершая из-за гор сизым, набухшим хребтом, уже загородила собой половину неба. В воздухе вертелись редкие снежинки. Беспокойно косясь на вздыбившуюся в небе черноту, Антип и Ефим унесли в шалаш Гамбо, затоптали, опасаясь пожара, костёр, начали торопливо укреплять кренящийся под ветром шалаш. Женщины и Петька помогали как могли: держали жерди, помогали стягивать их, подтаскивали ветки. Танюшка, оставленная матерью на охапке лапника, голосила во всю мочь, но Устинье некогда было подойти к ней. Налетевший ветер разметал ветви, поволок истошно вопящую малышку по земле. Устинья едва успела догнать и подхватить на руки дочку.

– Живо давайте! – окликнул их сердитый голос Ефима. Устинья, одной рукой прижимая к себе Танюшку, а другой кое-как придерживая рвущийся на ветру подол юбки, нырнула в шалаш, – и тут же повалил снег. Он обрушился сплошной стеной, в одно мгновение выбелив прибрежный песок. Ветер выл и визжал как живой. Ефим представил себе, что было бы, окажись они в эту минуту в тайге или посреди болота, – и по спине пробежал мороз. «Схоронил Господь…» Они сидели в кромешной темноте тесного шалаша, крепко прижавшись друг к другу. Под мышку к Ефиму забилась Устинья, и он чувствовал на груди её взволнованное, горячее дыхание. Между ними копошилась, слабо попискивая в поисках материнской груди, Танюшка. Рядом хрипло дышал Гамбо. А совсем рядом слышалось сопение Антипа, у которого в охапке оказались Петька и Васёна.

– Ништо, ништо, – донеслось до Ефима успокаивающее бормотание брата. – Нечего бояться: не посредь леса, чай. Все вместе не замёрзнем, ведь эдак и охотники в лесу снег пережидают, слыхал я. Гамбо, верно ль говорю? Ну вот… А снег этот ненадолго, растает ещё… Васёнка, удобно тебе этак? Ну и спи с Богом, и ты, Петруха, тож. Завтра день придёт – он покажет… Ефимка, как мыслишь, не задохнемся мы так-то под снегом?

«Не должны…» – хотел было сказать Ефим, но душное, влажное тепло обволокло голову, темнота смежила веки, и он, так и не сумев ответить брату, заснул – как провалился.

Устинья не ошиблась: через два дня Гамбо уже был на ногах: по-прежнему худой до прозрачности, но вполне бодрый. К тому времени он успел во всех подробностях выслушать печальную повесть беглецов и, поразмыслив, посоветовал им сплавиться вниз по реке Аюн – «медвежьей».

– Да где ж тут река-то? – недоумевал Ефим. – Одни ёлки да каменюки вокруг! Да ключ в овраге бежит! Не запутаешь ли нас, лешак косой?

В ответ Гамбо бил себя кулаком в грудь и клялся каким-то Оггой, что не врёт. Ефим настоял, чтобы бурят перекрестился. Тот с готовностью сделал и это. Затем растолковал, что до реки не более трёх дней ходу по тайге, что Аюн-река через десять дней пути по ней впадает в другую, ещё более длинную и широкую реку, которая принесёт путников прямо к высоким горам.

– Нешто к самому Уралу? – сомневался Антип наедине с братом. – Отчего ж наши-то варнаки нам про то не сказывали? Да ещё бог знает, что за река Медвежья эта… Гамбо, может, и сам толком не знает. Не бурятское дело-то – по рекам сплавляться. Это, может, вёрст десять река широка да медленна. А ежели поскачет? Аль обмелеет? Да пороги, не дай Бог? Плот о камни размолотит в един миг! Мы-то с тобой в случае чего с плота – да в воду, да вплавь до берега, а бабы наши как же? А дети?

Но Ефим уже загорелся.

– Антипка, да ведь выбираться-то всяко надо! Слава богу, снег покуда сошёл – так ведь не сегодня-завтра новый выпадет! И тогда как? По реке хоть сотню вёрст выгадаем! Всё лучше, чем через тайгу топать да Васёнку на себе волочь! У ней ведь даже обувки нету! Да к тому ж, ежели заметим, что теченье быстрей делается, – нешто вовремя к берегу не пристанем?

– Это хорошо, коли берег гладкий окажется, – продолжал прикидывать Антип. – А коли горы отвесные по двум сторонам?

– Там видно будет! – отмахнулся Ефим.

Сейчас Гамбо стоял рядом с братьями Силиными на пологом берегу реки Медвежьей.

– До самого Аюн-камня вода ровный. – объяснял он, палочкой чертя на выглаженном волной песке. – И глубоко, и несёт не шибко. Это на десять дней. А после Камня пороги пойдут. Три – лёгких, четвёртый… вовсе худой. Перед ними надо к берегу править, плот бросать и помалу день поверху идти…

– Вот, значит, как… А на берег-то выбраться можно будет?

Бурят объяснил, что пристать к берегу можно будет перед самыми порогами, около Аюн-камня. Там пологий, удобный берег и слабое течение. Гамбо ловко нарисовал бегущие волны и справа от них – камень, в самом деле очень похожий на медведя, ловящего рыбу[2]. Затем бурят серьёзно повторил, что после камня выбраться будет уже значительно труднее, а после порогов – и вовсе невозможно. Там, против Алтан-горы, река уходит под землю. Гамбо даже не поленился, нарисовав гору, провертеть под ней в песке чёрную глубокую дырку. Размахивая руками и тараща глаза, он пояснил, что коли что-то – человек, животное или плот – провалится в ту дыру – поминай как звали.

– По берегу день пройдёте – снова можно плот ладить! И плыть спокойно-ровно до второй реки! А там уже вовсе хорошо будет!

Наконец, бурят вежливо простился с ними, отдельно поклонился Устинье – и беззвучно, как тень, исчез в тайге. Ефим даже покрутил головой: казалось, вот только что Гамбо стоял в двух шагах, – и вот его уже нет и в помине: только тяжёлая еловая ветвь слегка покачивается над примятой травой. Антип усмехнулся. Неспешно вынул из-за пояса топор и зашагал в лес.

За полдня наладить плот, разумеется, не успели, и решено было закончить наутро. Доев остатки грибов, начали устраиваться спать. Над рекой поднялась луна, загорелись синие, холодные звёзды. Антип, взяв ружьё, на всякий случай осмотрел сумеречную чащобу и пустой, залитый блёклым светом берег. Кругом было тихо, осенняя тайга стояла молчаливая, словно мёртвая. Волглый воздух пробирался за ворот отсыревшей одежды, коготками царапал спину. От голода сна не было ни в одном глазу. Передёрнув плечами, Антип уже собрался было раздуть прогоревшие угли, когда заметил у самой реки закутавшуюся в азям фигурку. Удивившись, он подошёл ближе.

– Васёнка! Отчего не спишь?

– Ты, Антип Прокопьич? – не оглядываясь, спросила она.

– Я. Спать-то пойдёшь? Завтра дела много будет…

Василиса повернулась к нему. Лицо её казалось спокойным. На щеках, отливавших в лунном свете голубизной, мохнато шевелились тени от ресниц.

– Ступай, Антип Прокопьич. Я следом. Посижу малость и пойду.

– Не усни, гляди, здесь. Застынешь.

– Ничего…

– Ты, Васёнка, не грусти, – Антип почувствовал, что должен как-то утешить её. – Дай только из тайги выбраться да как ни есть перезимовать. По весне в Расею отвезу тебя.

– Нешто можно это? – без удивления спросила Василиса. – Беглые ведь мы.

– Да этаких беглых полно решето… Живут же! – Антип подошёл, присел рядом. – Глядишь, до скитников доберёмся, бумаги справим… А там и в Белу землю проберёмся: оттуда, говорят, как с Дону, выдачи нет. А в Сибири тебе и делать нечего. Не растут здесь цветы-то твои. А без них ты вовсе засохнешь.

Василиса медленно повернулась к нему. Голубоватый свет лёг на её лицо, глубокими тенями обозначил впадины глаз, и Антипу вдруг стало не по себе.

– Что ты, Васёнка?

– Поди ближе, Антип Прокопьич.

Он встал. Поднялась и она. Двумя колодцами качнулись к нему глаза. Блеснули и пропали в них лунные блики.

2Аюн – медведь (бурят.)
You have finished the free preview. Would you like to read more?