Free

Разин Степан. Том 1

Text
1
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

– Так ли, боярин?

– Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев, государь, то молвлю – беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной боярином Кивриным беззаконно…

Квашнин переглянулся с Морозовым.

Морозов сказал:

– Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!

– Ты, Иваныч?

– Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нему могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно… Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно – всех козаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые козаки умеют ему укорота дать… Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор.

– Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? – спросил царь.

Долгорукий заговорил резко и громко:

– Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильевич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии… Кровь лить, не жалея, – губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно… Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, – того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы.

– То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из Земского в Разрядный приказ, пущай над дьяками воеводит, учитывает, сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору… Тебя же, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского приказу замест Ивана Квашнина.

Квашнин поклонился, сказал царю:

– Дозволь, государь, удалиться?

– Поди, боярин!..

Квашнин, не надевая шапки, ушел.

Царь перевел глаза на Морозова:

– Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь отдавал. Обычно ему своеволить… придется отдать и эту.

Морозов низко поклонился царю.

– Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного боярина к дому его.

– Будет сделано по слову твоему, государь!

Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.

Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли Долгорукого с царской милостью.

Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:

– Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда посмеетесь! Нынче, вишь, не ведаете, что дружить с боярином Борисом Ивановичем и Квашниным нелишнее есть!

Долгорукий уехал.

Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.

Часть вторая

На Волгу

1

От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и белыя Руси самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе

князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову Ивановичу Безобразову и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову. В прошлом во 174 году мая во втором числе посланы к вам наши, великого государя, грамоты о проведываньи воровских козаков и о промыслу над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично воровских козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб они на Волге для грабежей не были…»

На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667 года:

«Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили».

Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:

«Стенька Разин с товарищи на воровство из Черкасского пошел же, и войско ему в том не препятствовало».

В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол устлан пестрыми половиками.

Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с короткими голенищами, прибирала стол.

– Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал, где он?

Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил игру, сказал:

– Твой Гришутка с ребятами побежал за город – играют в войну.

Снова забренчали струны.

– Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься – жди!

– А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и Стенько его не любит.

– Ой, лжешь! Стенько батьку хрестного любит и почитает…

– И покойный отец Тимоша не любил… В ночь, как помереть ему, я его хмельного вел по Черкасскому, говорил: «Берегись Корнея, Корней дуже хитрой». Давно уж то было, да хорошо помнится.

– Не хитрой был – не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и круг не бывает. – Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя, растопыривая над головой казака полные руки.

– Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку походишь – оттого, должно, не женишься.

Фрол опустил глаза.

– Не женюсь и в помыслах не держу, – прибавил чуть слышно: – Тебе забава, а я тебя сызмальства люблю…

– Любишь? Ой, да не козак ты!

– Не лежит сердце к козачеству: война, грабеж. Где козаки, там смерть, а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.

– Кабы Стенько тебя чул – согнал бы с хаты.

Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином, одернула скатерть.

– Чего струны тревожишь?

– Вишь, эти пищат – не могу терпеть.

В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочки, бились в сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не могли – вновь садились, свистели заунывно: «Фи-и-и… Фи-и-и…»

– Махонькие были, а выросли – все сцепиться пробуют… Тебе бы, Фролко, в пирах домрачеем ходить… Стенько не такой. У, мой Стенько грозен бывает!

– Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой Гурьев достроить цареву купцу не дал… сказывали…

– А ты не в породу. Ха-ха… Девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали… ха-ха-ха… – Колыхалась полная грудь Олены, топырилась спереди плахта.

Солнце била в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая фигура атамана степенно прошла в сени хаты.

Взмахнулись концы половиков у дверей.

Корней атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей широкой пятерней.

– Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?

– Садись, хрестный, испей чего с дороги.

– С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.

Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.

– Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты, козацкую, круты.

Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:

 
А то было на Дону-реке,
Что на прорве – на урочище.
Богатырь ли то, удал козак
Хоронил в земле узорочье…
То узорочье арменьское,
То узорочье бухарское —
Грабежом-разбоем взятое,
Кровью черною замарано,
В костяной ларец положено.
А и был тот костяной ларец
Схожий видом со царь-городом:
Башни, теремы и церкови
Под косой вербой досель лежат…
 

– О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня играется… Тай по-украински вона граетця…

Фрол не ответил атаману.

– Ты плясовую круты!

 
Гех, свыня квочку высыдела.
Поросеночек яичко снес!
 

– О, так! О, так! Олена, пляши!

– Грузна я стала, стара, хрестный.

Атаман топнул ногой:

– А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится, – пляши!

Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо загорелось, глаза померкли.

Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:

– Фролко, выди, – два слова хрестнице скажу и уйду!

Казак не посмел перечить атаману – взял с лавки шапку, вышел.

Корней хмельно зашептал:

– Сколь годов маню и нынче не забыл – идешь ли со мной, бабица? Нонешнее время пришло, на што тебе надею держать?

– На мужа надею кладу, батько…

– Мужу твоему мало с тобой любоваться.

– Пошто так, хрестный?

– Не ведаешь от мужа? Скажу: в верхние городки много холопей с Москвы беглых сошло… Голутьба к Стеньку липнет, он ее мушкету обучил и в море взял, а потом Доном на Волгу вернул. Хотели матерые задержать их; пошто держать? Хлеб съедают, своих теснят… Я дал волю, лети, сокол, с куркулятами. Заказано от Москвы не пущать Стеньку на Волгу, а что мне Москва? Нам, матерым козакам, без голутьбы на Дону шире.

 

Атаман шагнул к Олене и тихо, со злобой прибавил:

– Гех! Он теперь Москву задрал, долго Стеньке не бывать дома…

Олена заплакала, опустила руки.

– Садись, баба! – атаман сел.

Олена опустилась на скамью, к ней Корней придвинулся, положил ей на плечо тяжелую руку. Отблеск серьги в красном ухе атамана резал Олене глаза, она отвернулась.

– Не отвертывайся, слушай, что скажу; старше ты стала, подобрела, парнишку подрастила, и я старее гляжу, но кину жену от другого мужа, остачу сдам чекан и бунчук пасынку, а не приберут его козаки – молод, то Самаренину, и мы с тобой в азовскую сторону… гех!

– Хрестный, буду я мужа дожидать, пущай Стенько меня и Гришку с собой…

– Куда ему волочить тебя? На шарпанье? Грабеж и бой? Недолго гулять твоему Стеньке – уловят! А ты, вишь, еще брюхата…

– Нет, хрестный!

– Гех, Олена! Мы с тобой к салтану турскому – давно манит меня, а то к польскому крулю за гетьманом Выговским – подавай-ко нам, круль, цацкы: золото, жемчуг. Лалами голубыми да красными увешал бы, як Богородицу… э-эх!

– Не… хрестный…

– Знай все! У Москвы когти, что у ястреба, – вон вишь, как железо дерут в клетке? Услышишь скоро – почнут писать на Дон, на Волгу, в Астрахань: «Имай вора!» И поймают, замучат в пытошной башне аль где… Знай, ежели ты с ним будешь, и тебя на дыбу – рубаху сорвут и эк по голым пяткам – эк, вот, эк, – атаман постучал в стол сжатым кулаком.

Олена зажмурилась.

– И Гришку твоего и того, кто родится, как детей псковских воров, собаками затравят. Москва – она боярская, у ей жалости не ищи… Со мной уедешь – не обижу ни тебя, ни детей твоих, люба ты мне, сдавна люба!

– Ой, хрестный, хоть помереть, не жаль…

Атаман встал:

– Я еще зайду, ты думай – страшное твое, сказываю, зачинается только.

Вошел Фрол, сел на прежнее место. Корней атаман, слегка хмельной, попыхивая дымом трубки на седые усы и красное лицо, сказал, скосив глаза на казака:

– В плахту бы тебя, Фролко, нарядить, в кику да боярским боярыням в теремах песни играть… игрец! Це не козак и не буде козак!..

Толкнул сильной рукой дверь и обернулся:

– Ты, Фролко, этих вот ястребов со всей клетью тащи ко мне – пора обучать, будут гожи гулебщикам.

– Хрестный, забранится Стенько: его птицы.

– Сказывал я, Олена, – не до птиц будет твоему Стеньке.

Грузно шагая, заслонив свет в окошках, атаман ушел. Молчала Олена, опустив голову, в ней накипали слезы. Молчал Фрол, и слышно было, как мухи слетались к хмельному меду на столе. Фрол начал щипать струны, они запели. Он сказал:

– Вот завсегда так! Атаман, как упьется, зверем станет… злой он. А не упился, хитрой глядит…

Олена не ответила и уронила на руки голову.

2

С раската угловой башни Черкасска далеко в степь прокатился гул выстрела из пушки.

Атаман Корней на черном коне ехал в степь унять расходившуюся кровь. Городом белая пыль пылила в глаза и делала красный кунтуш атамана седым. Шумели, трещали камыши по низинам. В степи с неоглядной мутно-знойной ширины несло в лицо гарью травы. Корней, покуривая, вглядывался в степь.

– Так их, поганых, сыроядцев!

Он думал о татарах, скрытых в степи для грабежей. Пожар заставляет татарские сакмы[81] отодвигаться прочь от казацких городов.

С выстрелом из пушки сонный от зноя Черкасск ожил.

– В поле, козаки!

– Батько зовет!

– Охота! Будем слаживаться.

Выделялись лучшие стрелки из казаков. Мелькали плети, синели кафтаны с перехватом – ехали в степь. Красный кунтуш атамана далеко виден: Корней встал с лошадью на верху кургана, стрелки подъезжали к кургану, располагались у подножия. В камышах, низинах и перелесках затрещали выстрелы загонщиков. Атаман с кургана подал голос:

– На сполох по зверю бить из пищалей, мушкетов без свинцу-у!

– Знаем, батько!

– Эге-ге-ге!

– Угу-гу-гу!

В стороне из камышей от озер выкатились на луг два крупных бурых пятна.

– Ого-го-го!

– Ве-е-при-и!

Пасынок атамана, тонкий, сухой и смуглый, на пегом коне первый поднял пику наперевес. Задний кабан свернул в сторону, передний шел навстречу пегому коню Калужного.

– А ну, парень!

Ворчал атаман, вглядываясь, заслонив рукавом от солнца глаза, и отдувался – из степи несло душной, жаркой гарью. Калужный направил пику – зверь близко; казак с силой опустил пику, но промахнулся; зверь, не видя охотника, почуял опасность, отвернул, сделав неожиданный прыжок в сторону, успел резнуть клыком брюхо лошади. Пегий конь под Калужным взвился на дыбы, обдавая траву кровью и внутренностями, захрапел, пал на бок, казак, перебросив ноги, врос в землю и, не целясь, выстрелил из мушкета. Пуля ободрала щетинистый бок зверю, кабан бешено хрюкнул, открыв длинную пасть, – сверкнули клыки, он метнулся, но был остановлен пикой наскакавшего казака… Кабан, пронзенный пикой в живот, быстрей, чем ждали, согнул непокорную шею, куснул древко; оно хрястнуло, переломившись. Калужный кинулся на кабана, выстрелил из пистолета в ухо зверю – от головы кабана пошел дым… Зверь, тихо хрюкая, осел в траву.

– Собак, хлопцы, уйдет другой! – кричал атаман.

Желтеющая стена ближних камышей, извиваясь, кое-где трещала. Треск камыша замирал и таял, как потухающий костер, – кабан исчез в зарослях болот.

– Упустили зверя.

– Да, не сгонишь, ушел!..

Стрелки от кургана двинулись в луга. Крупный русак мелькал в траве желтовато-серой шерстью. По зайцу много охотников опорожнили ружья, но он невредимо шмыгнул на холм к ногам лошади атамана. Корней молодо согнулся в седле, взметнув плетью; русак заклубился с переломленным хребтом под лошадью, плача грудным ребенком.

– Прыткий ухан!

Корней поправился в седле, оглядывая луга, меняя на чекан плеть.

Казак гонит волка – вот-вот конец зверю, лошадь под казаком споткнулась в травянистой рытвине… Светло-палевый зверь, прижав уши, ушел, но сбоку кургана голоса и шум, а вверху один красный. Палевый зверь – быстрее стрелы на курган, навстречу ему с коня, как огонь, метнулось красное, сверкнула сталь… Зверь, завизжав, пополз на брюхе с кургана, из головы его лилась кровь, мешаясь с мозгом. Душный ветер с простора степей нагнал к охотникам в поле тучу кусливых мух с красно-пегими крыльями. Укушенные лошади лягались, дыбились, мотали головами. Атаман, съезжая с кургана, сдерживал пляшущего коня, крикнул:

– Съезжай, козаки-и! Зубатка налетела, щоб ее э-эй!

– Чуем, батько!

Калужный ехал с поля на чужой лошади. Слуги в тачанку подбирали в поле убоину.

По зеленому синели кафтаны вслед красному на вороном коне.

У ворот атаманского дома охотники, соскочив с коней, поворачивали их глазами в город, кричали:

– Го, гоп!

Лошади, фыркая, пыля копытами белый песок, шли без седоков по своим станицам. Атаман на крыльце, закурив трубку, оглянулся:

– В светлицу, атаманы козаки. Съедим, что жинка справила…

3

На длинных столах, крытых сарпатом[82] с выбойкой, высокая, с худощавым, строгим лицом жена атамана сама укладывала ножи, расставляла чаши и поставцы с яндовыми. Смотрела на каждую вещь долго, словно запоминая ее. Слуги приносили водку и кушанья.

Кутаясь в кунтуш с золотым усом на перехвате, атаманша хмуро оглянулась на мужа. Корней, шагнув к столу, ткнул широкой рукой с короткими пальцами в скатерть:

– Не беден атаман, чтобы в его доме сарпатом столы крыть!

– Не камкосиную ли прикажешь скатерть? Зальете, бражники, да люльки высыпаете – сожжете…

– У, скупая жинка, седатая! – пошутил атаман, пряча глаза от жены.

Женщина дернула плечом, проговорила торопливо, слыша шумные шаги и голоса гостей:

– Бисов дид! З молодыми кохался?..

Гости, входя, кланялись хозяйке. Атаман упрямо тряхнул головой; забрасывая привычно седую косу за плечо, крикнул:

– Садись, матерые козаки и все гулебщики!

Высокая женщина, не отвечая на поклоны, степенно прошлась по светлице, приказала мимоходом слуге зажечь поставленные в ряд на дубовые полки свечи – ушла. Атаман, не садясь, проводил глазами жену, подошел к двери, крикнул в сени:

– Хлопцы караульные, кличьте в мою хату молодняк песни играть тай бандуриста и дудошников.

– Чуем, батько!

Корней раздвинул одну из киндячных[83] с узорами занавесок; на окне лежал раскрытый букварь с крупными буквами, разрисованными красным сиянием: «Буки – бог, божество». Атаман сбросил на пол букварь, проворчал:

– Глупо рожоно, не научишь! – и пнул книгу.

Пыльная, дышащая теплом, пропахшая потом и дегтем, кланяясь атаману, пролезла за ковер на двери в другую половину молодежь.

– Гости, пей, гуляй, я ж дивчат погляжу…

Проходили девки. Иные в желтых длиннополых свитах, иные в плахтах, в белых мелкотравчатых рубашках, волосы заплетены у всех в косу, снизу перевязаны лентами, у иных на концах кос были кисти, а то и банты. У которой из девок в волосах сзади повыше косы торчал цветок, атаман протягивал к той девке руку, гладил по голове, брал цветок, нюхал.

– Э-эх, купалой пахнет. А купався Иван, тай в воду упав…

Пропустив всех девок и сунув собранные из волос девичьих цветы за кушак, атаман сел на скамью за стол. Гости, не дожидаясь хозяина, пили и ели; атаман, подымая ковш с вином, крикнул:

– Пьем, атаманы молодцы, за малую гульбу, что нынче в поле была, – кабан убит доброй! Конь запорот, да о коне козаку не слезы лить.

Смуглый пасынок атамана подвинулся на скамье к вотчиму, чокаясь:

– Ништо, батько, сыщу коня. Бувай здоров!

– Ладно, парень, не ищи, дам такого… А теперь, атаманы молодцы, пьем за государя, царя Московского!

– Пьем, батько Корней!

– Отзвоним чашами за то, что крепка рука у Московии, что она и в Сибирь дикую пошла, и татарву согнула. А еще, браты, кличьте на пир пысьменного.

– Он тут, батько, ждет зова, песий брат, чарку любит.

– Гей, пысарь!

Вошел в длиннополом синем кафтане писарь, поклонился казакам, ему дали место на скамье в конце стола.

– Пей, пысьменный! – крикнул атаман, подымая ковш. – На гульбе нашей не был, и гулебщина тебе несподручна, а попьешь-поешь – нам сгодишься.

Писарь встал и поклонился кругу:

– Завсегда готов служить!

– И лить чернило замест крови?

– Перво, атаманы молодцы, покудова не упились, займемся делом.

– Батько, дело прежде всего.

– То ладно, Кусей! А где Бизюк, не вижу козака?

– Бизюк упился, батько, ото дремлет…

– Эх, лихой был козак, а стар стал, мало хмелю несет. И вот дело мое к вам какое, атаманы молодцы: ведомо всем вам, матерые низовики, что ближний наш казак Стенько Разин чинит?

– Ворует на Волге!

– То оно! От его промысла все мы должны ждать немалых гроз войску… А своровав противу Москвы, хрестник мой домой оборотит.

Калужный крикнул, подымая свой ковш:

– Кто, батько, ворует противу великого государя, тому козаку дома не бывать!

– Где бы ни был мой хрестник, атаманы молодцы, а ведомо мне – оборотит на Дон.

– Пущай оборотит, – закуем его и Москве дадим!

– Не забегай, Родион, – оборвал атаман пасынка, – додумаем все вместе. Помнить надо, что державцы на Дону с голутьбой злы и утеснительны. Голутьба же глядит к тому, кто ей люб, и голутьбы втрижды больше матерых…

– А ведомо ли батьку, – вставил свое слово заслуженный козак Самаренин, – что Мишка Волоцкой да Серебряков вербуют людей идти к Стеньке?

– Неведомо мне было бы, козак, то Мишка и волк Серебряков Ванька с нами зверя ловили бы и на пиру моем сидели.

– Ото придет Стенько, то, думно мне, не взяться нам за него, и ладно будет, если он за нас не примется…

– То и я думаю, Михайло, не можно взяться, и беречься Стеньки занадобится, – ответил Самаренину атаман, – но Москву озлить не можно. Сговорно Москва дает Дону хлеб, справ боевой… Служилых людей у Москвы довольно. Ежели, озлясь, закроет Москва пути на Дон торговому люду, Дон оголодает…

 

– То ты знаешь лучше нас!..

– Стенько пошел на Волгу. Волга – часть утробы московской: по ней торг с Кизылбашем и в терские города да в Астрахань. Не попусту немчин в Москву послов шлет и волжский путь покупает. Свейцы, фрязи тоже потому ж в Москву тянутся. Из-за пути в Кизылбаши. Учинится на Волге Стенько сильным, Москва нам то в укор зачтет и измену с нас сыщет…

– Думай, как лучше, батько Корней, мы тебе во всем сдаемся!

– А думаю я нынче же снять хоть малую часть вины нашей – дать отписку царицынскому воеводе!

– Во, вот!

– Гей, пысарь, пиши.

– Прямо пиши в Царицын!

– А бумага у его?

– Атаманы козаки, не шукать бумагу, – весь справ с собой.

Кое-кто вылез из-за стола, сняли с полки свечи, поставили, опростали место, обступили писаря плотно. Корней атаман, сверкая золотой жуковиной на большом пальце правой руки, заговорил:

– «Во 174 году в мае 5 дне царицынскому воеводе и боярину Адрею Унковскому Великое Войское Донское и их атаман Корнило Яковлев доводит: жили мы с азовскими людьми в миру, и тот мир хотел рушить наш войсковой козак Стенько Разин с товарищи – удумал идти на море с боем, да по нашей отписке он с моря воротился, ничего не чинив азовцам, а прогребли Стенько с товарищи мимо Черкасского вверх по Дону. Мы, атаман и войско, посылали за ними погонщиков, да их не сошли…»

– Так, батько!

– Дуже!

– «И ведомо нам нынче учинилось, что Стенько Разин пошел воровать на Волгу-реку…»

– Вот, вот! Пошел…

– «И еще до ухода на азовских людей сказывал мне, атаману, тайно, что-де моего, Стенькина, отца извели бояры и на моих-де глазах, когда я был есаулом в зимовой станице с атаманом Наумом Васильевым; на Москве же в Разбойном приказе засекли брата Ивана. Про умысел свой воровской на Волгу и на море он, Стенько, мне, атаману, таил – не говаривал!»

– Дуже укладно!

– Так, батько!

– Все ли ладно у пысаря?

– До слова исписал, батько!

– Гей, все ли согласны с грамотой?

– Дуже, дуже!

– Тогда завтра припечатаем – и гонца к Уцковскому. И еще, козаки, слово к вам есть.

– Сказывай, батько.

– Козаки, атаманы! Я, Корней, черкас, приказую вам снять с церковного строения, что от Москвы делается, плотников и землекопов и чтоб они нам служили. Харч едят наш… церковь пождет, в старину мы и часовнями веру справляли – ништо… Снять, сказываю я, плотников и землекопов, указать им крепить Черкасск. Все видели вы, что частокол городской снизился, а башни и раскаты избочились. Надобе поднять вал, укрепить тын, выкопать новые рвы. Все то на случай ратного приходу, от кого бы он ни был, – будет от своих, да и от азовских людей и ордын береженье не лишне. Вода круговая иссыхает в жару, подступы к городу легки, острогов не возведено…

– Так, батько!

– Давно то справить надобно!

– Так… на днях поднимем город!

– Поднимем, батько!

– А теперь же скажу: пейте, ешьте, сколь душа примет. Мало вина – еще дадут. Да вот: ни чаш, ни яндовых не прячьте по себе – жинка у меня скупая, иной раз наши пиры в дому не пустит…

– Чуем. Не схитим, батько!

– Веселитесь без меня, а я… ото бисовы дити жартують.

Атаман грузно вылез из-за стола, стуча каблуком и подошвой, слыша музыку за стеной, припевал:

 
А татарин, братец, татарин,
Продав сестрицу за талер,
Русую косочку за шестак,
А било лыченько пишло и так!
 

Ушел в другую половину светлицы.

4

Разлив – словно зеркало, в котором отразилось все небо, зеркало, прикрепленное лишь по ночам золотыми гвоздями рыбацких огней, и тогда, когда загорятся огни, вспоминаются невидимые берега, – то разлив Волги-реки и Иловли, бесконечно раскинувших свое водное поле… Через это поле светлой ночью даже луна бессильна от берега до другого перекинуть дорогу, засыпанную трепетно-мелким серебром сияния. На этом поле люди кажутся пятнами – серыми днем, черными ночью, а далекий берег с деревянным городком, окруженным гнилым бревенчатым тыном, с косыми башенками, отрезанной водой и небом, похож на игрушку, старую, давно заброшенную. И город тот зовется Паншином. На самой далекой ширине разлива – бугор, мало заметный днем. По ночам бугор светится огнями. Иногда с бугра стукнет выстрел, предупреждая рыбаков, чтоб не подплывали к бугру, где, обходя ряд боевых челнов, опутанных по бокам камышом, ходит казацкий дозор.

Человек незаметен здесь, лишь голос его значителен и звонок. Каждую ночь на бугре слышится окрик дозора:

– Не-е-ча-й!..

То пароль вольного Дона, пароль гулебщиков-охотников. Пошло то слово от имени запорожца, батьки Нечая.

Атаман голутьбы не раз, не два громил на морях кизылбашские бусы, имал ясырь – тезиков[84] и турок.

Богатыря Нечая с товарищами не единожды видел под своими мраморными стенами Константинополь. Пожары турецких селений на широкое пространство зыряли в море, выделяя на воде черные челны и лица казаков в рыжих запорожских шапках.

В Паншин часто стали наезжать посланные от воевод царицынского и астраханского. Иногда на заре утром паншинцы слышат громовой голос:

– Гей, Паншин-город, московских лазутчиков гони да не держи тех козаков, кои идут ко мне с донских городов, – бойся-а!

Эхо гудит по воде:

– …о-о-й-ся-а…

Каждый в Паншине слышит страшный голос.

Молчат в ответ паншинцы. Когда же приезжают к ним от воеводы послы, то говорят им:

– Челны дадим, поезжайте! Голову, должно, переставить надо? У нас она на месте, мы не едем на бугор…

Дальше Паншина лазутчики воевод не едут.

С воеводской печатью на узком, склеенном из полос листе воеводы пишут в Москву царю:

«Умысла-де воровских козаков не дознались мы, но живем денно и нощно с великим бережением… Наших людей паншинцы не перевозят, а Стенько Разин с товарищи стоит под Паншином на буграх Волги-реки и не чинит грабежей – смирен».

Пригнали на конях в Паншин выборные с Дона, от войсковой старшины – атаман и два есаула, усатые, с чубами, в малиновых жупанах.

Паншин зашевелился. Ходил глашатай, старый хромой казак, стучал палкой по подоконью. Собрались паншинцы – ответили:

– Без припасов огнянных и людей донских мы не едем, пущай войско донское пришлет челны с козаками, тогда и мы едем с вами. И учините то, что нам сказали: «Чтоб Стенька Разин под Царицын и иные государевы городы не ходил», – сами мы не мочны.

Донские выборные грозили паншинцам:

– Доведем царю, что и вы с воровскими козаками заедино!

Уехали на Дон, и о них слухов не было… Иногда сотнями, а то и больше с Верхнего Дона в Паншин сходилась голутьба.

– Паншин, челны давай – к батьку Степану едем!

Паншинцы не отвечали сразу, посылали своего человека по городу выслушать и высмотреть настрого – нет ли в городе чужих? Узнав, что нет никого из воевод, сажали в челны голутьбу, перевозили на бугор и тут же, не выходя на берег, торговали водкой, хлебом, харчем и порохом.

Дозору, окликающему с бугра, многими голосами отвечали:

– Не-е-чай едет!

5

Далеко по волжским островам, буграм слышны скрип весел в уключинах, заунывная песня гребцов, заглушаемая бранью начальников. Когда под брань и хлесткие удары плети затихала песня, то по воде неслось гнусавое монастырское пение…

В белесом прохладном тумане за широкими низинами начиналась заря.

На бугре от челнов дозорный казак шагнул к палатке атамана.

Разин сидел в черном бархатном кафтане, золотом отливал желтый зипун под кафтаном. Сидел атаман на обрубке дерева, грел над углями большие руки.

– Караван, батько!

– Давно чую… Багры, фальконеты и люди – готовы ли?

– Справно все!

– Сдай дозор маломочным – и к веслам!

От стрелецких кафтанов Лопухина приказа[85] голубела вода. Дальше голубого, растекаясь серебром, прыгали отражения бердышей. В голове каравана торопливо, скрипя уключинами, шел царский струг – паруса свернуты. Ветра не было. За царским стругом, колыхая в волнах черные пятна, тянулся струг патриарший – на его палубе гнусавые голоса все явственнее выпевали «Благоверному государю и великому князю всея Руси…» Над головами монахов на мачте тихо покачивался флаг с образом нерукотворного: по золоту черный лик.

Гребцы вновь запели:

 
Гей, приди, удалой,
Мы поклон учиним,
Воевод укроти-и-м.
 

Голоса гребцов скрыли голоса монахов, а покрывая все голоса, кто-то басил:

– Ма-ать! пере-ка-ти пол-е… в Астрахани ужо, сво-ло-чь колодная!

За стругами тянулся ряд серых низкопалубных судов. На ладье, ближней к стругам, один визгливо всхлипывающим голосом молился вслух звонко:

– Го-о-споди-и! Пронеси-и, пронеси-и…

Другой торопил гребцов:

– Наддай, ребята! Не порвись от государевых!

Еще голос твердил одно и то же:

– Водкой ужо-о! Водкой, не отставай от колодников делом…

Как будто Волга раскрыла утробу, и со дна ее раздался голос, заглушивший на миг пенье гребцов, ругань, мольбу и молитвы:

– Гей, сарынь, на взле-ет!

Тут же щелкнул выстрел из фальконета, другой, третий, и свист долгий, пронзительный. Сотни весел сверкнули. Басистый голос с переднего струга надрывно гудел:

– По-о-што: мы госуда-аревы… по-ошто?!

– Нечай!

– Не-е-чай!

– Кру-у-ши-и!

– Сарынь, сбивай со стругов, ладьи топи!

Стук багров и топоров. Тысячи отзвуков вторили короткому бою: утки торопливо делали светлые шлепки по воде к низким берегам, а над побоищем, деревянным стуком стуча, кружилась крупная черная птица – кру-кру! кру-кру! Стреляя и хватаясь за топоры, отбиваясь и нападая, люди перестали молиться, плакать, а стук топоров низко над самой водой делался все слышнее – ладьи одна за другой глотала Волга.

– Стрельцы!

– Эй, ра-а-туйте!

На царском струге лязг железа, выстрел и крик.

– Стрельцы, в ответ станете!

– Сторонись, пузатый черт!

Голубея кафтанами, перебегая, стрельцы разбивали колодки и цепи гребцов.

– Что чините? Эй, стрельцы!

– Васька, заткни ему горло!

Удар топора, и шлепнуло в воду тело в боярском кафтане…

6

Вставало солнце. С низин потянуло над Волгой запахом травы и соли…

81С а к м ы – воинские тропы.
82С а р п а т – миткаль с цветной выбойкой.
83К и н д я к – бумажная ткань.
84Т е з и к и – персы.
85Л о п у х и н – стрелецкий голова; его стрельцы носили голубые кафтаны.