Троя против всех

Text
1
Reviews
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Font:Smaller АаLarger Aa

Родители Пита были учеными. Мать работала в «Дженерал Электрик», а отец преподавал в университете. Хьюз-старший придерживался крайне левых взглядов, в связи с чем однажды оказался в центре какого-то скандала и чуть было не лишился профессорской ставки. Дитя шестидесятых, он поощрял увлечение сына панк-роком, видя в этом здоровый бунтарский дух и социальную ангажированность. Именно благодаря отцу Пита Вадик впервые побывал на хардкор-шоу: тот отвез их в A2Z на своем внедорожнике «Форд Бронко». Другой бы на его месте извел молодежь напутствиями и предостережениями или вообще не отпустил Пита, если бы имел хоть малейшее представление о том, что там творится. А мистер Хьюз сам вызвался подвезти и, высаживая ребят перед клубом, сказал только: «Желаю вам хорошо повеселиться».

И вот на сцену поднимается бритоголовый конферансье, предрекающий «безумие, просто безумие», и с первыми оглушающими аккордами начинается оно самое. Стозевное чудище толпы слетает с катушек, вырывается на свободу, извергая вулканизированные запасы бесполезной энергии, увлекая за собой и Вадика с Питом, и других новичков, сообщая единый импульс всем разобщенным и неприкаянным, смывая осадок, приставший к стенкам плавильного котла (все свои, все заодно), превращая вялотекущее время в бурлящий поток, превращая мелодию в шум и ярость.

На следующий день после концерта Вадик спросил у Славика, слышал ли он когда-нибудь про хардкор и, если слышал, что он о нем думает. «Моржовщина», – отмахнулся Славик. В ту пору его сердцем нераздельно владели рычащие викинги. Но он был «человеком из толпы», из которого мог получиться кто угодно. Эта неопределенность (а вовсе не странная музыка, с которой он так носился) была его ключом к выживанию. Выдержав испытания эмиграции и переходного возраста, он не стал ни политиком, ни шпионом, ни маньяком-убийцей. Двадцать пять лет спустя он работает врачом-гинекологом в какой-то частной клинике. Теперь его музыкальные интересы сводятся к тому, что можно услышать вполуха по автомобильному радио. Например, ранним утром по пути на работу. Уж Вадик-то знает, он и сам такой же.

***

Новая съемная квартира мало чем отличалась от предыдущей. Те же низкие потолки, тот же ковролин. Отличались только соседи. В «Толл-Оукс» Вадик практически никогда не видел соседей и ничего о них не знал. Здесь же соседская жизнь – вся пестрая палитра их странностей и несчастий – была на виду. В квартире справа жила престарелая еврейская пара. Их звали Луис и Луиза. Каждое утро они занимали свои неизменные позиции: он – у окна в спальне, она – у кухонного окна, чтобы провести день в бессловесном созерцании. Миниатюрная Луиза наблюдала за тем, что творится снаружи, с выражением полного равнодушия. Луис, напротив, натягивал маску подозрительности и бдительности, целыми днями высматривая какого-то неведомого врага. Встречаясь с Вадиком на лестничной клетке, он бывал вполне вежлив. Но когда Вадик махал Луису с улицы, проходя мимо его оконного поста, тот не удостаивал Вадика даже кивком и глядел почти враждебно. Вероятно, он решил, что наличие стеклянного барьера между ними избавляет его от необходимости соблюдать правила приличия.

В квартире слева жила Шэрон, похожая на состарившуюся Мальвину. Она работала медсестрой, была чрезвычайно набожна, искренне хотела всем помогать. Когда Гольднеры только въехали, Луис и Луиза сочли необходимым предупредить их, что она вечно сует нос не в свое дело. При этом Луиза уточнила, что Шэрон не всегда была такой. Нет-нет, она стала такой только после истории с сыном.

«Разве вы не слыхали про сына Шэрон? Такой хороший был мальчик, воспитанный. Но болел – что-то с нервами. Одноклассники очень дурно с ним поступили: напоили на вечеринке, потом отвели в лес и оставили там с заряженным пистолетом. Он и застрелился. Их судили, этих ребят, но в конце концов оправдали. Теперь они все выросли, столько лет прошло, говорят, один из них даже учителем работает, да-да, в той же самой школе…» Вадик попытался представить себе взрослого Билла Мерфи в роли школьного учителя. Бедная Шэрон. На бампере ее «бьюика» до сих пор красуется наклейка «Мой сын учится на „отлично“ в девятом классе старшей школы Кохоуза».

Этажом выше жил добряк-здоровяк по имени Оскар. Он мечтал стать профессиональным баскетболистом (росту в нем было под два метра), но в НБА набирают в основном из университетских команд, а Оскар так и не окончил школу. Он объяснял это тем, что всегда интересовался «не учебой, а дружбой». Но дружить тоже не получалось. Принимая одиночество как данность, он простодушно считал своими друзьями соседей, с которыми изо дня в день сталкивался в подъезде. Соседи же не столько сторонились Оскара, сколько боялись его собаки – добермана Хэнка, чей норов вызывал резонные опасения за жизнь у любого прохожего. Едва удерживая пса, Оскар крепко жал Вадику руку и сообщал новости в форме иносказательной телеграммы.

– Как дела, Оскар?

– Ужасно.

– Что случилось?

– Засада. Ехал к маме в больницу, превысил скорость. Из-за поворота – мигалка. Штраф сто баксов.

– А что с твоей мамой, Оскар?

– С мамой-то? В больнице. Опухоль. Будут резать.

После переезда большинство прежних знакомых исчезли из жизни Вадика, как будто их никогда в ней и не было. Первое время он периодически звонил Славику, но в ответ на «Как дела?» получал неизменную английскую фразу, исковерканную русским акцентом: «Бен бизи»25.

Единственными, с кем хотелось поддерживать связь, были Дэйв, Пит Хьюз и учитель истории Бэйшор. Дэйв был тяжел на подъем, зато Пит исправно заезжал за Вадиком на отцовской машине, и они катили в один из любимых круглосуточных дайнеров, где давали жареную картошку с майонезом и сколько угодно раз бесплатно доливали кофе. Нет ничего уютнее этих закусочных с интерьером в стиле ар-деко, с кабинками и привинченными к полу сиденьями из нержавеющей стали, с рождественскими огоньками, мерцающими зимой и летом, с огромными кусками несъедобного торта на полках стеклянного шкафа-дисплея; с хриплоголосыми официантками, называющими всех клиентов «babe» или «hun»; с пожилыми завсегдатаями, день за днем листающими газеты за стойкой, коротая часы и годы пенсионерского одиночества. Время от времени завсегдатаи поднимают головы от газет, чтобы прокомментировать последние события – погоню за О Джей Симпсоном, скандал с Моникой Левински, скандал с Нэнси Керриган и Тоней Хардинг26. Из всех этих таблоидов они извлекают какой-то общий корень, позволяющий предсказывать будущее. Но их прогнозы никогда не сбываются. Складывается впечатление, что Трое не везет на оракулов (кто бы ни был ты, новый Лаокоон, тебе не справиться со змеей, изображенной на подгнившей вывеске «Доктор Дж. Риззо, фармацевт»). Одиночество заменяет ближнего мимолетными персонажами из новостного цикла: Кеннет Старр, Линда Трипп, Джонни Кокран, Роберт Шапиро… Кто вспомнит эти имена через двадцать или даже через десять лет? Скандалы международного масштаба смешаются во мраке забвения с местными сенсациями. Много лет спустя кто-нибудь из очевидцев попытается выудить из памяти подробности истории с О Джей Симпсоном или с Полой Джонс, но вместо этого вспомнит про бесславного тренера Руссо. Того, который всегда ловил прогульщиков, куривших за оградой территории Матавандской средней школы. Высокий человек с красным носом и кислым желудочным запахом изо рта. Ловля курильщиков была его основной работой, но все почему-то называли его тренером. Потом его уличили в распространении детской порнографии. Вадик узнал об этом то ли от Пита, то ли от мистера Бэйшора. Возможно, это известие было последним, что дошло до него из навсегда покинутой Матаванды.

После того как Пита приняли в группу Against What, началась новая жизнь: за какие-то полгода из забитого тихони-шахматиста он превратился в уважаемого участника хардкор-сцены. С восхищением наблюдая за его трансформацией, Вадик мечтал последовать его примеру. Пит брал его с собой на репетиции; после концертов они оказывались то в гостях у тюремных собратьев Брента, похожих на «Ангелов ада», то в странных полуподвальных помещениях, где собирались «Люди за этичное обращение с животными». Первые глушили бормотуху St. Ides из двухлитровых бутылок и часами травили жутковато-потешные истории из своей забубенной жизни. Вторые были вечно заняты планированием следующей акции протеста (например, приковывание себя к дверям магазина мехов). И то и другое называлось хардкором. Веганство, стрэйт-эдж, DIY, политический активизм, миролюбивый бред харе-кришнов или пьяные драки, фашиствующие подростки в ботинках-говнодавах «Доктор Мартенс», бульдожья физиономия Пола Берера из группы Sheer Terror – все это каким-то образом уживалось под одной крышей. Более того, при всей своей разношерстности эта безумная компания отщепенцев казалась достаточно сплоченной и неожиданно гостеприимной.

Разница между Вадиком и Питом состояла в том, что в случае Вадика трансформация коснулась не только внешнего облика, но и манеры поведения: в разгар пубертата он с удовольствием перенял от новых друзей их грубость и дикарские повадки. Пит же ни под кого не подстраивался. Там, где разговор ткался из мата и местного сленга, он продолжал изъясняться своим подчеркнуто культурным языком, и это сходило ему с рук, так же как Ар Джею Бернарди —белая бейсболка.

 

В конце девяносто третьего года отец Вадика нашел временную работу в штате Огайо. На семейном совете было решено, что еще раз переезжать всей семьей не имеет смысла, и Вадик с матерью и маленькой Элисон остались втроем в новой квартире, почти ничем не отличавшейся от предыдущей. Ковролин, гипсокартон. Только, в отличие от Мэйпл-Роуд, здесь за окном действительно росли клены.

Глава 5

После завтрака я проверяю почту, сначала рабочую, потом личную. От рабочей почты хочется поскорее отделаться. Но отделаться бывает непросто, даже по выходным. В мире происходят важные вещи, требующие, как считает начальник, моего непосредственного участия. «Нефтяная компания „Сонангол“ объявила открытый тендер на продажу своих пакетов частным фирмам в рамках правительственной программы, направленной на приватизацию ключевых государственных активов, от отельного бизнеса до авиации. В результате запланированной дивестиции „Сонангол“ потеряет 30% своего капитала в нефтегазововых подрядчиках, а также 33% акций совместного предприятия с голландской компанией, специализирующейся на плавучих установках для добычи, хранения и отгрузки нефти. Правительство Анголы планирует также открытый тендер на контрольный пакет акций алмазодобывающей компании „Эндиама“». Все это меняет ситуацию для иностранных инвесторов, включая нашу компанию. Мы не останемся в стороне, а это значит, что впереди у меня много бессонных ночей.

В Нью-Йорке работа юриста – это круглосуточная нервотрепка без выходных. Но я никак не предполагал, что и в Анголе будет нечто похожее. У моего отца есть любимая байка о том, как один ленинградский приятель попросил назвать ему три причины не эмигрировать в США. «Во-первых, – начал папа, – тебе придется там много работать…» «Спасибо, – перебил его приятель, – этого достаточно». Эта история всегда вызывала у меня приступы зависти: где-то есть люди, у которых все иначе. Им не приходится корпеть по ночам, вливая в себя литры кофе, а наутро узнавать от начальства, что все надо переделать, так как условия договора изменились.

Как я пахал все эти годы, начиная с поступления на юридический! Конечно, я сам выбрал себе такую профессию. И не только из‐за денег. Мне нравилась, да и до сих пор нравится серьезность работы. Иногда я кажусь себе персонажем голливудского фильма о большом бизнесе, где люди в дорогих костюмах произносят много длинных слов, нижут бисер профессионального жаргона, и, хотя зрителю непонятен смысл всех их реплик, он смотрит с затаенным дыханием, чувствуя или принимая на веру драматизм происходящего. Я же прекрасно понимаю, о чем говорят воротилы в дорогих костюмах. И до сих пор испытываю определенное удовлетворение оттого, что так здорово ориентируюсь в лабиринте международного корпоративного права, знаю входы и выходы, разбираюсь в нюансах. И даже то, что работа моя не спасет мир, не проблема. Тем более что претензия эта на самом деле не совсем справедлива. Если миром правят деньги, то и спасти его могут только деньги, не так ли? А я, Дэмиен Голднер, эсквайр, в своей работе имею дело с очень большими деньгами. Сделки, которые я помогаю оформить, подчас бывают такими крупными, что голова идет кругом. Тектонические процессы, движение капитала, определяющее судьбы мира. Мог ли я, ленинградский школьник, или я, шестнадцатилетний панк из Трои, солист никому не известной группы Error Of Division, представить, что буду работать на международную компанию по управлению инвестициями в Луанде, выступая в роли посредника между африканскими чиновниками и европейскими бизнесменами; что это я, Вадик, Демчик, Дарт Вейдэм, буду отчитывать команду подчиненных за ошибку, допущенную при смысловой проверке договора… что все это будет моей жизнью?

И все же. Меня не покидает чувство, что я мог бы заниматься тем же самым, но в куда менее жестком режиме. По правде говоря, на это я и рассчитывал, когда принял предложение о работе в Луанде. Африка – не Америка, думал я, там так не вкалывают. К тому же Ангола, бывшая португальская колония, наверняка переняла южноевропейскую традицию послеобеденного отдыха. Так я полагал, но допустил в своих расчетах непозволительную ошибку («Details, Damian, it’s all about attention to details»27): ведь работать-то я буду не на ангольскую и даже не на португальскую, а на британскую компанию. А британцы, как и американцы, не знают, что такое сиеста. По правде говоря, я до сих пор не совсем понимаю, с какой стати меня взяли на эту работу. Конечно, я всегда хотел заниматься международным правом и уже имел некоторый опыт, плюс диплом престижного учебного заведения (то, что в Америке называют «pedigree») и вполне солидное резюме американского адвоката. Все это котируется. Но ведь я до этого никогда не имел дела с нефтяными государствами, режимами-рантье, развивающимися рынками. Ничего об этом не знал. А знать надо было не только юридическую «матчасть», но и все остальное – экономику, социологию, политологию и, наконец, историю страны, куда я отправляюсь. Законы не существуют в вакууме, надо понимать контекст. Правда, кое-кто из коллег отговаривал меня от такого основательного подхода: «В конце концов, мы здесь всего лишь поставщики юридических услуг, нам совершенно необязательно разбираться во всех нюансах африканской истории и политики». Но как раз незнание нюансов и подвело меня с самого начала, когда я понадеялся на легкую жизнь. Всем известно, что в Африке другой ритм, там ничего не делается вовремя, там коррупция и бардак, зато и перенапряга на работе не бывает. Большая часть населения вообще не работает (розничная торговля – не в счет), а те, кто работает, делают это в весьма расслабленном темпе (во всяком случае, по американским меркам), берегут нервы. Так-то оно так, только к моей работе все это не имеет отношения. И дело не только в том, что я работаю на британскую компанию, но и в том, что моя работа связана с нефтью, то есть с «Сонанголом». А это уже совсем другой коленкор. Африка с ее добродушным раздолбайством – отдельно, а «Сонангол» – отдельно.

Штаб-квартира «Сонангола», высотка с плоским куполом, похожим не то на нимб, не то на летающую тарелку, возвышается над улицей Первого Конгресса МПЛА – один из главных архитектурных символов Ингомботы, да и вообще всей Луанды. «Сонангол» – это работодатель, о котором мечтает каждый анголец. Если ты работаешь на «Сонангол», у тебя и твоей семьи есть доступ ко всем привилегиям. Но главное – это спасательный круг луандской элиты, кормушка душ Сантуша и его присных, это их резервный генератор, «параллельная система», никогда не дающая сбоев. Так было с самого начала существования независимой Анголы: пока вокруг царил социалистический бардак, в «Сонанголе» работали специалисты высокого уровня, «серьезные пацаны», как сказал бы мой университетский дружок Кот. В конце семидесятых они уже сотрудничали с «Шевроном» и «Би‐Пи», их штаб-квартира находилась не в Луанде, а в Лондоне. От британских коллег они узнавали про структуру энергетических рынков, организацию нефтяного сектора и про все остальное – от сейсмических данных и офшорных участков до дорожных шоу и конкурсов.

Во всяком случае, так рассказывают сами британцы – мои коллеги и работодатели. Кто из них был здесь с самого начала, когда «Сонангол» еще не был «Сонанголом», а Сантуш не был Сантушем? Этого мне никак не узнать: секретность. В те годы работа «Сонангола» была обнесена семью заборами, это была святая святых. Но если послушать хвастливый треп моих сослуживцев – то, что мои советские родители всегда называли разговорами в курилке, а американцы называют «water cooler talk», – может сложиться впечатление, что все они стояли у истоков ангольского капитализма и что нынешние воротилы из «Сонангола» были у них мальчиками на побегушках. Это наша корпоративная легенда, домашняя лапша, которую старожилы по традиции вешают на уши новобранцам вроде меня. Когда я стану дедом, тоже буду потчевать салаг подобными байками. «„Сонангол“? Да они еще пятнадцать лет назад перед нами во фрунт вставали…» И салаги будут качать головой, изображая восторг и не веря ни одному моему слову.

Когда в начале девяностых партийные бонзы МПЛА распрощались с социализмом и спешно переквалифицировались в клановых капиталистов, «Сонангол» встал у руля новой экономики, переродившись в холдинговую компанию, чьи дочерние предприятия охватывали все, что только бывает, от транспортировки до страховки, банковых услуг, недвижимости, кейтеринга и так далее. Их главным активом было влияние, причем не только в индустрии, где их компания выполняла функцию шлюза, но и в правительстве. Попросту говоря, «Сонангол» и ЦК МПЛА были неразделимы. Правительственные займы осуществлялись с помощью офшорных спецмашин, гарантировавших иностранным кредиторам безопасные схемы погашения через защиту цен на нефть, резервные счета обслуживания долга и механизмы ускоренной выплаты. Нефтяная ипотека обеспечивала власти финансовый резерв, а стало быть, и долгую жизнь.

Что же означает нынешний открытый тендер? «Скорее всего, ровно то же, что и обычно, – пишет в своем имейле мой неутомимый начальник. – Как мы знаем из других примеров, приватизация в Анголе всегда происходит по одной и той же схеме. Государственное и частное – сообщающиеся сосуды. Так что для них, судя по всему, это не означает ничего, кроме очередной схемы быстрого обогащения. Кроме того, я думаю, это связано с включением „Сонангола“ в листинг публичной фондовой биржи. Необходимый тактический маневр. Вопрос в том, что это означает для нас. И разобраться в этом вопросе надо как можно скорее, изучив все релевантные документы. Всецело на вас полагаюсь».

Начальника, который так любит писать мне имейлы с поручениями по выходным, зовут Синди. У этого имени есть предыстория: родители хотели девочку и придумали ей имя Синди, но вместо Синди родился Сидни. В паспорте – Сидни, а дома всегда звали женским именем, он к этому имени привык с детства. В школе, конечно, представлялся Сидом, чтобы не дразнили. Когда же волнительные школьные годы остались позади, он взял домашнее имя в качестве официального. Синди – англичанин средних лет, поджарый, седеющий, не особенно следящий за стрижкой (на затылке вместо аккуратной контурной линии – кустистая поросль). У него впалые голубые глаза, бледная кожа, сухие губы с белым налетом в уголках рта. До того как податься на ангольский Клондайк, он много лет работал профессором юриспруденции в Лондоне. И, глядя на него, вы видите именно профессора – немного угловатого, немного рассеянного. Но не надо обольщаться: Синди – акула каких поискать. Никакие партнеры из юридических фирм Нью-Йорка не сравнятся с ним в изворотливости и деловой хватке. Этот человек был создан для большого бизнеса, хоть и обожает посетовать на свою неприспособленность, а когда ситуация требует блеснуть английским остроумием, начинает со слов: «Видите ли, я – гость с планеты Академия и не очень хорошо знаю ваши порядки…» Но главное, это – отпетый трудоголик. С таким начальником о расслабленном графике нечего и думать. Тем не менее я приучил себя считать Синди моим ментором. Да и Синди относится ко мне как научный руководитель к аспиранту: не просто выжимает все, что можно, но и наставляет, делится опытом. В минуты особого благодушия обращается ко мне так же, как в шутку обращались к студентам профессора на юрфаке: «counsel», то есть «советник». «What would you do here, counsel?» И так же, как те старорежимные преподаватели, долдонит про «внимание к деталям» – самое важное в адвокатской профессии. Мне вообще всю жизнь везло на менторов, начиная еще с мистера Бэйшора. Старшие всегда почему-то видят во мне протеже, хотят взять надо мной шефство. Или, может, я сам этого хочу? Может, в этом мое призвание – вечно быть чьим-то учеником? Может быть, поэтому у нас с женой – бывшей женой – так долго не получалось завести детей? Разве может вечный ученик стать отцом? Второе утреннее письмо – всегда от нее, от Лены. Точнее сказать, не письмо, а записка – напоминание об отношениях, от которых не осталось ничего, кроме алиментов.

С Леной мы познакомились на последнем курсе колледжа. Познакомил нас Жека Forget-about-it, который, по утверждению Лены, сам одно время пытался за ней ухаживать. Он был странный, этот Жека. Внешне очень похож на юмориста Михаила Задорнова, если представить его двадцатилетним. Говорил тусклым, напрочь лишенным интонации голосом, на русско-английском суржике, с вечной этой присказкой «forget about it», заимствованной из фильмов про итальянскую мафию. Однажды на тусовке у Кулака кто-то из присутствующих взял гитару и стал наигрывать песню Гребенщикова. «Это Гребень, да?» – поинтересовался Жека. И тут же вынес вердикт: «Гребень меня борает, он к моему солу не апилает». Мне потребовалось некоторое время, чтобы расшифровать смысл сказанного, составив мысленный подстрочник: «Гребень мне скучен, он не взывает к моей душе». Когда я пересказал это Лене, она покатилась со смеху. От ее уютного смеха мне стало тепло, как от каминного огня, и я старался поддерживать этот огонь как можно дольше, ловко подбрасывал в него щепки острот, издеваясь над бедным Жекой и его косноязычием. С этого и начались наши отношения.

 

Она жила с матерью и бабушкой в съемной квартире вроде тех, в которых я и сам жил с родителями до тех пор, пока не поступил в колледж и не переселился в общагу. Общежитская жизнь, при всех ее неудобствах, была веселее, но тут у нас была своя комната, комната Лены, всегда идеально убранная и никогда не проветриваемая. В ней пахло какой-то затхлой чистотой. Потом этот запах перенесся в нашу собственную квартиру, как будто и в ней жили три поколения одиноких женщин, а я был временным явлением. И когда у нас с Леной наконец появился ребенок, Эндрю, плотная среда женского присутствия вытолкнула меня наружу, поскольку двум особям мужского пола там уже не было места.

У каждой из женщин было свое занятие: бабушка смотрела советские комедии, мать готовила суп с фрикадельками, а Лена занималась дизайном. Каким именно? Ленин род деятельности не поддавался определению, потому что все время менялся. Среди всех констант нашей тоскливо-уютной повседневности это была единственная переменная. Сначала она училась на компьютерного дизайнера, но что-то не складывалось, были какие-то трения, вечные козни со стороны индийца по имени Арджун, ассистента преподавателя. Арджун настраивал против Лены всю профессуру и вообще ставил палки в колеса. Она не хотела конфликтовать, перевелась на ландшафтный дизайн. Но там было еще хуже, все готовы были перегрызть друг другу глотку, а Лене этого не надо, да и сам предмет ее не заинтересовал. Потом был дизайн ювелирных изделий, а потом я и вовсе перестал понимать, чем она занимается. В конце концов она освоила Visual Basic и С++, и мне пришло в голову, что максиму, некогда изреченную квинсовским Аркашей, можно было бы продолжить так: «Мужики – в водилы, бабы – в хоматенды, а дети – в программисты». Но я не стал делиться этой шуткой с женой. Когда ее спрашивали, кто она по профессии, Лена по-прежнему отвечала без запинки: дизайнер.

За два месяца до свадьбы я привез ее в Трою на смотрины, и потом, всю последующую совместную жизнь, она корила меня той предновогодней поездкой, после которой у нас-де все пошло вкривь и вкось. Справедливо замечала, что моя семья невзлюбила ее еще до того, как она пересекла порог их дома, и что я не предпринял ничего, чтобы оградить ее от их недоброго отношения. Так оно все и было, но что я мог поделать, если она, Лена, с первой минуты решила играть в молчанку? За три дня нашего пребывания в родительском доме она смогла выдавить из себя лишь одну-единственную фразу: «На кого же Дема все-таки похож, на папу или на маму?» Это было сказано за столом, ни к селу ни к городу. Десятилетняя Элисон прыснула и поперхнулась чаем, который она, американский ребенок, пила через трубочку. Моя мать уставилась на Лену немигающим взглядом, а когда отец промямлил, что оба ребенка у них, к счастью, пошли не в него, а в красавицу-жену, мама брезгливо поморщилась и, демонстративно повернувшись к Элисон, стала по-английски выговаривать дочери за неумение вести себя за столом.

«Просто им невдомек, что у каждого троянца должна быть своя Елена», – попытался я сгладить неловкость, когда мы с Леной остались наедине. Она на мой вымученный юмор никак не отреагировала.

На следующее утро мы с отцом возились в гараже. Я собирался с духом, чтобы задать вопрос, ответ на который я уже знал, самым беззаботным тоном. Но отец опередил меня:

– Что я тебе могу сказать? Заурядность, посредственность. Ты уж меня извини. Мать сказала мне, что вы собираетесь пожениться. Если это правда, ты совершаешь большую ошибку. Эта барышня всегда будет тянуть тебя вниз. Таково мое мнение. Но ты, конечно, не обязан с ним считаться. Ты и раньше не больно-то к нам прислушивался. С тех пор, как в десятом классе удрал из дома к своим панкам…

– Во-первых, не в десятом, а в одиннадцатом. – Я почувствовал пульсацию за шиворотом, там, куда мать всегда просовывала руку во время зимних прогулок в детстве, проверяя, не вспотел ли я. Сейчас бы остановиться, закончить разговор, пока не ляпнул чего-нибудь. Но с пульсом за шиворотом было уже не совладать. – А во-вторых, позволь напомнить тебе, что в тот момент, когда я, как ты говоришь, «удрал к панкам», тебя с нами вообще не было. Ты-то удрал еще раньше и гораздо дальше…

– Да как тебе не стыдно! Если бы я тогда не уехал в Огайо, тебе, мой дорогой, было бы нечего жрать. Ладно, не о чем говорить. Тебе твои панки всегда были дороже родной семьи. Вот у них и спрашивай совета.

По дороге из Олбани в Покипси, уже твердо зная, что моей семьи на свадьбе не будет, я предложил устроить «просто веселую пьянку». Без родни, без раввина, без всей этой утомительной катавасии с фатой, свадебным маршем, свидетелями, фраками и розами в петлицах. Пустая трата денег. Лена поддержала: ее и саму в дрожь бросает при мысли о том, как ее мама с бабушкой будут сидеть с конфузливо-кислыми лицами во главе стола, рядом с молодоженами. Они у нее не привыкли к такому, да и она наверняка стушуется, замкнется, как во время визита к моим родителям. Пусть лучше будет так, как я предложил, «просто пьянка», весело и непринужденно. Разумеется, она сказала это потому, что ничего другого ей не оставалось. Я не сомневался, что в будущих семейных ссорах она не преминет использовать свадебное фиаско в качестве козыря – и будет совершенно права. Но я не видел другого выхода.

В результате все получилось еще хуже, чем я предполагал: наша свадьба превратилась в несуразный довесок к свадьбе Кота. Я и сам не понял, как это произошло. Суть, однако, была в том, что в конце февраля Кот женился на той самой Лане, из‐за которой тремя годами раньше его чуть не укокошил Жека-со-шрамом. Свадьбу сыграли в бруклинской синагоге; потом, как положено, был банкет – с тостами, танцами, подниманием стульев, на которых сидели молодожены, и бросанием букетов. А потом, уже поздно вечером, когда пожилые родственники разъехались по домам, праздник переместился в ночной клуб, и там, сквозь оглушающее «тыц-тыц», диджей объявил, что они празднуют не одну, а сразу две свадьбы: с сегодняшнего дня Дэмиен Голднер и Элэйна Яновски тоже муж и жена. В доказательство означенного факта Лена быстро подняла руку с колечком, и толпа разразилась пьяным улюлюканьем, но было очевидно, что большинство присутствующих не поняли толком, о чем речь, то ли не расслышали слов диджея, то ли приняли их за шутку, и их бурный восторг связан не столько с нашим бракосочетанием, сколько с тем, что у них тут сейчас тополиный пух, жара, июль, хотя на улице кромешный февраль.

***

В Луанде все наоборот: февраль – самый жаркий месяц, пора карнавала; а июль – самый холодный, хотя по-настоящему холодно здесь никогда не бывает. Мне нравится луандский климат: погода если и шепчет, то во всяком случае не нашептывает никаких тяжелых и бесполезных воспоминаний. Я приехал сюда в мае, когда сезон дождей близился к концу. Было влажно, но это была совсем другая влага, чем в Нью-Йорке: пар, поднимавшийся от земли, был наполнен запахами рыбы, пальмового масла и смеси трудно опознаваемых специй. Корица, гвоздика, что-то еще. Меня встретили в аэропорту и привезли в гостиницу в Талатоне, вполне соответствовавшую американским стандартам. На первом этаже располагался внутренний дворик с бассейном. Кокосовые пальмы шелестели веерами листьев над столиками, за которыми сидели парадно одетые африканцы, бизнесмены и бизнесвумены новой Анголы, а также их деловые партнеры – не столь парадно одетые иностранцы. Казалось, никакой шум города, да и вообще никакое движение жизни за пределами этого отеля не может нарушить тишину, оркестрованную приглушенными разговорами за столиками вокруг бассейна. Я заказывал сначала капучино, затем бокал красного вина, затем снова капучино. Тянул один напиток за другим, беззастенчиво разглядывая всех этих людей, которым не было до меня никакого дела. Было спокойно и скучно, и было страшно даже подумать о том, что в какой-то момент надо будет встать из‐за столика, выйти в город, с кем-то заговорить, выйти на работу, начать новую жизнь. То, ради чего я сюда ехал, теперь пугало меня, как не пугало ничто в моей взрослой жизни. Только в детстве бывали такие парализующие страхи. Например, когда через два месяца после нашего приезда в Америку мать вывела меня на прогулку и вдруг затараторила полушепотом: «Слушай, а может, давай вернемся в Ленинград, а? Будем жить у бабушки, у нее, конечно, места не очень много, но мы как-нибудь разместимся. Только ты и я, Вадь. Папа останется тут, а мы с тобой вернемся. А? Поселимся у бабушки. А? Хочешь?» И так же, как тогда, я сейчас чувствовал: единственное, что было бы еще страшнее, чем оставаться здесь, это – вернуться назад. Поэтому я продолжал сидеть за столиком возле бассейна, чередуя вино и капучино. Так прошли первые три дня моей жизни в Луанде. На четвертый день за мной заехал Синди и повез показывать город.

25Имеется в виду «been busy» («был занят»).
26Тоня Хардинг, Нэнси Керриган – американские фигуристки, соперницы. В январе 1994 года два бандита, нанятые бывшим мужем Хардинг, напали на Керриган и попытались сломать ей коленную чашечку, чтобы она не могла принять участие в чемпионате США по фигурному катанию.
27Детали, Дэмиен, все дело во внимании к деталям.