За мной не занимать

Text
Read preview
Mark as finished
How to read the book after purchase
Don't have time to read books?
Listen to sample
За мной не занимать
За мной не занимать
− 20%
Get 20% off on e-books and audio books
Buy the set for $ 3,95 $ 3,16
За мной не занимать
За мной не занимать
Audiobook
Is reading Авточтец ЛитРес
$ 1,04
Details
За мной не занимать
Font:Smaller АаLarger Aa

Пролог

Фотоальбом старый. Я бы даже сказал, древний, но со времен, когда для печати фотографий нужно было совершить огромное количество действий, каждая из них – сокровище. Каждое фото – целая жизнь. Я бережно сдуваю с обложки пыль. Это мумия моего прошлого – люди, которых не видел много лет, места, в которые никогда не вернусь, счастье, горе, слезы и смех, которые остались в сумраке пережитого. Куда все кануло? Огонь жизни безжалостно пожирает все подряд. Всё, что мы любим, ненавидим, пытаемся помнить – всё стирается в пепел прошлого. Иногда, всё реже, кажется, что «ну вот уж это со мной навечно», но жизнь усмехается, закручивает водоворотом памяти – и вот не осталось даже осколков воспоминаний, только пыльная фотография в руках. И вглядываешься, с трудом уже узнавая – вот же, вот же ты! А кто эти люди рядом? Кто эта девчонка? Может, твоя бывшая жена, подруга, любовница… А кто ты?

…это фото уж совсем пожелтевшее – на нём мой дед. Он смотрит, прищурившись – фирменным своим разбойничьим взглядом Робин Гуда. Даже сейчас, спустя столько лет, я гляжу на него, тут еще совсем молодого, поджарого, сильного, и с трудом сдерживаю слезы, которые рвутся из глаз горячими ручейками. Как я любил его, боготворил его. Жизни не было без него, и я был уверен, что уж дед-то мой вечен. Я жался к нему, питался им – и потом, спустя тысячу лет, стоя в холоде крематория у заунывной мессы, глядя на осунувшееся, незнакомое лицо в гробу, я даже не плакал. Стоял в углу и скулил, не мог говорить, думать, ничего – просто стоял, не вытирая слезы. Потом взялся за гроб, чтобы отнести на пьедестал перед погружением в огонь, а кто-то за спиной просил меня не делать этого и я, уже взрослый парень, уже сам отец, лишь нетерпеливо дернул плечом в ярости, что кто-то смеет отнять у меня последние секунды с ним. С моим дедом. Иногда я думаю, сколько времени мне потребовалось, чтобы оклематься от его смерти, перестать думать о нем, и вот пишу и понимаю – все время мира. Его все равно не хватит для того, чтоб я пришел в себя. Принял. Смирился с его смертью. Я бережно глажу фотографию, чуть улыбаюсь и переворачиваю страницу.

Здесь уже я. Странно, как сюда попала эта фотка? Я совсем юноша – мне тут лет двадцать. Я тощий, настоящая дохлятина, держу на руках своего старшего сына, кудрявого и краснощёкого. Он смеется беззубым ртом, в смешной красной рубашке, а я тыкаю его носом, и сам смеюсь ему прямо в голое пузо. Я совершенно счастлив – кажется, еще секунда и я выпрыгну из этой фотографии, начну плясать по ковру, подкидывая в руках сына, кричать вместе с ним, дурачась. Я еще совсем безбородый, счастливый. Не могу вспомнить, когда я так смеялся последний раз. Сейчас старший молча жмет мне руку, мрачно садится на пассажирское сидение, уткнувшись в телефон. Сейчас ему почти столько же лет, сколько мне на этой фотографии – жизнь расстилается перед ним дорогой со множеством развилок. Я тихонечко про себя молюсь неведомым богам, чтоб он был счастлив. Чтоб он был счастливее меня.

Вот мама с отцом в Гаджиево, где я рос – отец служил, а мама растила нас с сестрой. Отец в форме, черная офицерская шинель, богатые усы, суровый взгляд. Мама в шапке-петушке смеется чему-то. Мы с сестрой, совсем дети, прижимаемся к ним, испуганно глядя в кадр. Фотография черно-белая, но Гаджиево весь был такой черно-белый. Черная форма на белом снегу, тельняшки, зовущая черная вода озера под вечным слоем льда. Серое небо, серая земля, черные тулова подводных лодок. Этот город и это детство остались где-то в закоулках памяти, вспыхивающих все реже и реже. Этот город скрылся, исчез – папа давно не с мамой, он давно не носит усы и с каждым днем становится все менее суров. Мама перестала учить меня жизни, и мы почти не ругаемся. Сестра уже взрослая, состоявшаяся девушка, умная, красивая, почти москвичка, а я тут сижу в темноте, разглядывая фотографии, окуная голову в оттенки прошлого, вспоминаю, о чем я, белозубый, в ушанке, думаю на этой фотографии, что меня так веселит? Похож ли этот мальчишка на меня сейчас – крепкого, высокого, мрачного уже даже не парня – мужчину. Узнал бы он сейчас во мне себя? Загадка.

Я бездумно листаю альбом. Вот мой лучший друг – он пропал из моей жизни давным давно. Вот тезка мой, Сашка, погибший десять лет назад, вот множество тех, кого я не помню – пионерские лагеря, одноклассники, сокурсники – этот женился и переехал, этот сторчался, этот сбежал от Родины в Америку и там гниет таксистом уже много лет, проклиная Россию в соцсетях. Вот Дашка – с ней я целовался взасос, пока в соседней комнате турбазы спали родители – она в Испании, ее загорелые ноги в веснушках ласкает море и неведомый мне испанец, отец ее дочери. Вот снова Гаджиево, тут я с лыжами – главным транспортом Севера, снова отец в рабочей робе, мама с собакой, и люди, города, горы, сопки… прошлое, затянутое в узкий кадр на тонкой бумаге.

Вот снова я. Уже постарше, на руках Пашка – мой младший. Рядом Полинка – его мать, моя бывшая жена. Мы смеемся чему-то. Тогда мы еще не знали, каким станет мой младший сын, что мы так и не услышим его речи, что нас ждут годы переживаний, страха и боли, которая высушит нас обоих за десять лет с того самого злосчастного МРТ. Годы, которые вытянут из нас по крупицам счастье, радость, любовь – кто ж знал… Я смотрю на комок счастья в моих руках, на пухлые ручки, и даже не моргаю. Я хочу оказаться там – предупредить самого себя о том, что меня ждет, что с этих пор моя жизнь никогда не станет прежней, нормальной. Сказать им, что надо быть сильными, стойкими, оставаться собой, не проклинать, а помогать. Ничего не сделать, все уже прожито – слезы пролиты, слова сказаны, руки связаны. Я сглатываю ярость, просто ярость, как комок проваливаю ее внутрь себя и захлопываю альбом.

Слышу сопение и резко оглядываюсь – за спиной, на диване, ворочается младший ребенок, раскинув длинные тощие ноги. Он дергается во сне, бежит от кого-то, шипит что-то сквозь сон. Я встаю, накрываю его поплотнее одеялом. Жду в темноте, пока он успокоится, затихнет и ложусь рядом. Скоро рассвет. Мне нужно поспать.

Сыновья

Коридор

Длинный коридор освещен, но почему-то мне он кажется совершенно черным. Сквозь угловое окно пробивается луч света. Мир тут замер – его тревожат только детское лопотание и крики, тенями шуршат вокруг люди в белых халатах и с равнодушными глазами.

– Как ваша фамилия? – спрашивает нянечка в халате.

– Есаулов, – в тон ей тихо отвечаю я.

– Сейчас Пашу приведут, – кивает она и уходит.

В интернатском предбаннике сидят такие же, как я, родители, в основном мамочки. Они тихо переговариваются между собой, поглядывая на меня безо всякого интереса. Здесь не принято дружелюбие, это юдоль печали, в которой каждая улыбка – на вес золота. Посреди зала стоят инвалидные кресла со специальными удлиненными спинками – для тех, кто не может сидеть, а может уже только лежать в бесконечной полудреме затухающего мозга. Родители, мы все, ждем. В коридоре слышится грохот отпираемой двери, гулкая воркотня и смех. Я сразу слышу своего младшего сына и встаю с дешевой скамейки.

– Паша, папа приехал за тобой, – говорит громко нянечка, и ребенок, узнав меня, хватает за руку и тащит к выходу. Он знает, что раз папа приехал, то мы поедем на машине. И будет сладкое, и будет еда, прогулки и веселье. Я привычно беру и крепко сжимаю его здоровенную, совсем уже не мальчишескую ладонь.

Надо расписаться на выходе. Пока я ставлю подпись, сын хватает меня за одежду, за плечи – ему хочется поскорее уехать. Я бормочу что-то успокаивающее, прощаюсь в шелесте листов бумаги с дежурной медсестрой, и мы выходим на яркий свет лета в Питере.

– Паша, нет! – тут же кричу я, но поздно. Мой младший сын вырывается и не разбирая дороги бежит по зеленой траве, радостно гукая. Он уже совсем большой, высокий, сильный, но движения у него ломаные, дерганые. Мозг не научился управлять его телом до конца – и вот он такой, как бабочка, бежит.

Я бросил сумку в машину и побежал за ним, перепрыгивая кочки. Догнал, схватил за куртку, подтащил к себе, и он тут же обнял меня, прижался ко мне всем телом, трепещущим, молодым, сильным. И таким бестолковым. Сын хватает меня за голову, я покорно наклоняюсь, и он прижимается к моей бритой наголо голове, трется об нее щеками – такое у него есть развлечение. Мы беремся за руки и идем к машине. Я – ровно, а он скачет вокруг меня по орбите.

Мир перестал быть черным и белым много лет назад. Он стал бесконечно серым – с тех самых пор.

Каждый раз, когда я выхожу из Интерната, мне кажется, что я вышел из мира призраков. Дети, запертые в этом с виду дружелюбном доме на окраине леса. Сдавленный лесом дом, в котором они, наказанные лишением разума, лепечут, плачут, безумно смеются, а вокруг них сидят взрослые и молча глядят, чтобы те не выпрыгнули в окно, не покалечились, не испортили себе белье. В безумном гомоне не слышно тишины. Не видно печали. Только безумие и хаос. И я каждый раз вижу, завороженный этим внутренним безумием, что мой сын – часть не моего мира, а совсем иного. Мира, в котором меня нет. Эта мысль – как клеймо на моем сознании. Мерзкий голос говорит мне: «Ты ничего не можешь изменить». Он повторяет это вечер за вечером, ночь за ночью. Этот голос смывает с моего лица любую улыбку, каждую попытку быть счастливым.

Мы долго едем под тихую музыку, и мой сын улыбается, смеется, подставляя солнцу лицо. Я смотрю на него в зеркало заднего вида и молчу сам с собой. А что тут скажешь?

Эта вот фраза «а что тут скажешь» преследует меня. Ведь и правда – что тут скажешь? Я говорю ее себе, успокаивая, я говорю ее другим, когда они, не отрываясь, следят за моим сыном или, наоборот, стеснительно и молча отводят глаза. А что тут скажешь? Это такое странное ощущение безысходности.

Однажды, много лет назад, когда растерянный и разбитый диагнозом сына я перестал понимать, как мне с этим жить, я впервые пошел к психологу. Это был одновременно и мой последний сеанс, но в тот момент, когда психолог – молодая девчонка, явно не понимающая, что со мной – в сотый раз спросила, каким словом я могу описать свое состояние, я как раз использовал его. Безысходность. Даже в самом этом слове есть что-то… карательное, не знаю. Эти «З» и «Ы» посреди слова – злые буквы, и смысл злой. Оно не оставляет надежды. Просто черная яма, в которой дна не видать, как ни свети.

 

На секунду отвлекаюсь, и сын перегибается с заднего сидения, с криком радости выхватывая стакан кофе из подстаканника – скорость реакции у него сумасшедшая. Как разбойник, он гикает и отваливается обратно на свое место. Я не отпускаю руль, смотрю на него в зеркало, а он лукаво, дразня меня, открывает пластиковый стаканчик и дует на него – как-то раз он обжегся и теперь дует на все жидкости. Ладонь у него уже просто огромная, стакана почти не видно. Он склоняется и с хлюпаньем втягивает черную жидкость. На секунду замирает, решая, будет ли он это пить – и, видимо, приходит к тому, что да. Как он, ребенок, пьет горький американо – загадка, но в кофе он души не чает.

Дорога домой занимает час. В этот час я то молчу, то иногда разговариваю с ним вполголоса, а Пашка гукает, скачет, счастливо бесится на заднем сидении. Светло-голубые глаза насмешливо глядят по сторонам. Что он видит? Я постоянно спрашиваю себя, что он видит, когда смотрит вокруг. Каким он видит мир, как он понимает этот мир? Мне это неведомо – никому не ведомо. Есть только мысль, устрашающая мысль о том, что я не знаю ни того, о чем думает мой сын, ни даже того, что отражается в его глазах. Каким он представляет меня? Его мать? Каким он видит каждый свой день, почему бросание камня вверх привлекает его больше, чем радуга? Не знаю.

И глубоко внутри я пытаюсь услышать ответ, но там чернота неизвестности, безысходности и глубоко запрятанного страха того, что будет завтра. Или – не будет никакого завтра.

Узурпатор

Время было раннее. Я, спотыкаясь со сна, вытянул старшего сына из постели и потащил на кухню. Он покачивался на стуле, сидя в трусах, и все время норовил снова уснуть. Уж больно ранний у нас с ним был самолет, проснуться пришлось почти ночью. Андрюха хныкал, что уже не хочет на море, и потихонечку пытался сползти на диван. Я, впихнув в него пару ложек хлопьев с молоком, быстро оделся, мы долго бродили в поисках его шапки, носков и айпада. В конце концов все самые важные вещи были найдены, десять рад проверены и упакованы.

На заднем плане Дейенерис Таргариен из «Игры престолов» рассказывала о каком-то очередном узурпаторе. Андрей заинтересовался, и пока я натягивал на него носки, спросил, что такое узурпатор. Самым простой для меня ответ: это тот, кто узурпировал власть, но что-то подсказывало, что семилетний ребенок такой ответ не примет. Кряхтя от натуги и засовывая его ногу в ботинок, я ответил:

– Ну, это человек такой, который всем указывает, что делать, понимаешь? И его приходится всем слушать.

Я засунул, наконец, ногу сына в ботинок, и мы побежали в такси.

В аэропорту мы удачно и быстро проскочили досмотр и встали в очереди на паспортный контроль. Андрюха окончательно проснулся, вертел головой и, как все дети, засыпал меня вопросами. Я невпопад отвечал. Загорелась зеленая лампа и мы подошли к миловидной пограничнице с очень серьезными глазами. Она медленно прочла наши паспорта, свидетельство о рождении сына, изучила билеты. Потом она чуть привстала, чтобы видеть Андрея, и спросила:

– Андрюша, это твой папа?

Андрей изумленно посмотрел на меня так, словно видел впервые, и совершенно серьезно сказал, глядя ей в глаза:

– Да это мой папа. Он узурпатор.

Последнее слово он выговорил по слогам. Я покраснел и натянуто улыбнулся. Пограничница нахмурилась.

– Что это значит?

– Папа все время приказывает всем, что делать. Узурпатор, короче, – страдальчески вздохнув от глупости пограничницы, сообщил Андрей.

Я не знал, куда деваться, предчувствуя недоброе.

– Разрешение на выезд ребенка есть? – не глядя на меня, процедила пограничница. Я суетливо достал разрешения. Андрей скучливо ковырялся в носу.

– Андрюша, у тебя есть телефон? – вдруг спросила девушка. Андрей кивнул. – Позвони с него своей маме и дай мне трубку.

Последнее было сказано явно для меня. Я страдал и жался в угол. Сын спокойно достал айфон, который занял ровно половину его лица, когда он набирал номер. Ксюха, его мама, явно не спала, и быстро схватила телефон.

– Мама, с тобой тут хотят поговорить, – ровно сообщил он, оглядел форму девушки и добавил: – Тетя из милиции.

Я уже предчувствовал, что после этой фразы Ксюша близится к инфаркту. Пограничница взяла трубку, уточнила, отпускала ли бывшая жена со мной сына. Последний раз взглянула на меня и поставила нам в паспорта штампы на выезд.

Отойдя метров на пятьдесят, я остановился, присел на одно колено и посмотрел сыну в глаза.

– Андрей, а зачем ты сказал, что я узурпатор?

– Пап, ну ведь так и есть. Ты постоянно мне говоришь, что делать, я и делаю. Так ведь? – изумился сын.

– Так… – растерянно кивнул я.

– Ну вот! – победно сообщил Андрей. – Ты узурпатор, а я… – он явно не знал, кто он, – ну как его… А, во! Я твой раб!!! – радостно вспомнил он на весь аэропорт.

На нас оглянулись. Я встал и молча пошел дальше. За мной вприпрыжку скакал окончательно проснувшийся Андрей.

Проходя зал беспошлинной торговли, мы уперлись в рекламу каких-то женских духов с феромонами. Андрей долго читал по слогам это слово и вопросительно посмотрел на меня, дочитав.

– А это что такое, пап?

– Это чтоб мужчина, как бы… – я осекся. – Знаешь, я без понятия, что это, – сказал я, оттаскивая сына от рекламы.

С широко открытыми глазами

Ах, дороги вы мои, дороги. Вьетесь ниточками, пересекая мою жизнь, как макраме… Так бы, наверное, начал свое эссе писатель более опытный и умелый. Я давно обратил внимание, что чем более мои эссе тревожные, яростные и правдивые, тем меньше я получаю на них откликов и проклятий. А вот когда я пишу о смешном и легкомысленном – я вижу высокую, так сказать, социальную активность своих немногочисленных фанатов. Но вот сижу я сейчас и думаю, что хорошо я могу писать только об одной вещи – о своей жизни. Ведь чужой жизни я не знаю, а выдумывать фантастику у меня получается плохо. В моих фантастических эссе все больше блондинок в обтягивающих шортах, которые обтирают большой упругой грудью героя, подозрительно похожего на меня, отстреливающегося от превосходящего числа соперников из бластера. Противники все как один туповаты и бегут на бластер грудью, а патроны не заканчиваются. В финальных кадрах блондинка слизывает каплю пота с небритой скулы героя и – занавес.

Но в жизни писать я могу хорошо только о сыновьях да дорогах своих неизменных. Обо всем остальном почему-то у меня получается либо очень поучительно, либо уж очень мрачно. Собственно, даже сейчас, глядя, как мой старший сын Андрей заваривает чай, полагаю, впервые за тринадцать лет своей жизни, я тревожусь за его будущее. Потому что с момента, как он обнаружил в номере нашего высокогорного отеля чайник, и до момента, как мы вот-вот должны испить его, прошло уже сорок шесть минут. За это время он дважды сходил – в носках, кроссовки ему надевать лень – на ресепшн. В первый раз он вернулся почему-то с одним пакетиком чая и заверением, что чай нам принесут. Через двадцать минут сходил напомнить и почему-то принес второй пакетик чая и мед. Вот он ушел в третий раз и есть надежда все же чай получить, так как электрический чайник он оставил включенным и открытым. Ну разве это не мрачно?

Вообще, конечно, инфантильность, мне кажется, заразна – я на своем опыте это знаю по многочисленных походам по горам, когда с виду серьезные в городе люди внезапно превращаются в капризных детишек. Обычно это происходит, когда этих серьезных людей вытаскивают за пределы их среды обитания, комфорта и заботы. В тот самый момент, когда становится ясно, что либо ты сам за собой уберешь, сам себя спасешь и сам с собой поговоришь, либо никто за тебя это не сделает – люди и снимают с себя маски психологического загара и становятся теми, кто они есть.

На Кавказе есть горы. Популярные и не очень. Эта была очень непопулярной. Мы сидели с Женей и пили Азер-чай. Самый модный напиток сих забытых мест. Женя, мой питерский приятель, сидел черный лицом, с подрагивающими руками, уже многократно пожалев о том, что согласился поехать со мной «прогуляться» по горам. На третьей ночевке температура жизнерадостно установилась на отметке минус сорок четыре градуса – и это июль – и Женя, долго сопя из спальника, сообщил мне, что если сейчас не пописает, то умрет. Я, нарушая все техники безопасности, варил чай прямо в тамбуре палатки и, пробурчав что-то одобрительное, подвинулся, пропуская его к ботинкам. Он выполз, кряхтя, и пошел подальше, чтоб я не мешал интимному процессу. Я чувствовал, что меня что-то гложет. Что-то совсем явное мешало мне сосредоточиться на сложнейшем процессе приготовления чая в горах, когда горелка отказывается выдавать огонь. Когда я услышал крик, то вспомнил все за секунду – жаль, что не за секунду до. Дело в том, что при температуре от минус сорок и ниже жидкость замерзает, не долетая, так сказать, до поверхности Земли. То есть, писать можно, но в бутылку. Крики усиливались, и я, путаясь, пытался судорожно застегнуть трехслойные горные ботинки. Когда я подбежал к прятавшемуся за камнем Жене, меня постигла картинка, которая долго преследовала меня потом в кошмарах. Примерзнув метровой струей к камню, Женя размахивал ногами, пытаясь отколоть себя от… ну вы поняли, да?

Я лежу в кровати, широко раскрыв глаза. Почему, спросит читатель, и будет прав – потому что, несмотря на ночь темную, я не могу уснуть. Причем не от нервов, работы и шальных мыслей – все проще. Справа от меня, развалившись так, что его нога и рука лежат у меня практически на лице, спит мой старший сын Андрюша. Вас может смутить это нежное «Андрюша», ведь он почти сто восемьдесят сантиметров ростом, хрипит, кашляет и плюется на три метра – это его я научил. Потому ласкового от него за тринадцать лет жизни осталось только имя. Мы с ним легли спать на диване, потому что в соседней комнате, полностью ее захватив, лег спать Паша – младший из нашего клана. Паша испытывает в жизни только две тяги: к еде и к разрушению. Поэтому весь день, сражаясь со мной и няней в попытках уничтожить все, что лежит в квартире на видных местах, Паша рано ложится спать, а если неловким звуком его разбудить – пиши пропало. Но сегодня в четыре утра он внезапно растолкал меня, и пока я соображал в темноте, что происходит, влез мне под бок, пригрелся и тут же захрапел. Паша огромен для своих лет и силен, как бык. Точно так же он и храпит. С подвываниями.

Поэтому я отпихиваю угловатые конечности старшего Андрюши справа и периодически стряхиваю с себя накапавшую Пашину слюну слева. Я лежу и вспоминаю безмятежные времена, когда спал я либо один, либо с женщинами. Как сладко я перекатывался на постели, не боясь ни на кого наткнуться. И никто, слышите, никто не кусал меня за нос от голода в шесть утра, не глядел, как я вскрикиваю, и не протягивал мне тарелку – корми. Я блаженно закатываю глаза, вспоминая подъемы в двенадцать или вообще в обед. Неспешное шараханье голым по квартире, душ, медленный завтрак из трех яиц, когда никто не пытается вырвать у тебя тарелку, уверенный, что все на столе именно его. Я вспоминаю, как я мог привести домой в пятницу девушку, раздеть ее и… А не воровато оглядываясь, шепотом попить с ней чаю и выпроводить, пока кое-кто спросонья не начал задавать компрометирующие вопросы: «Папа, а кто это?!».

Я уже начинаю дремать, когда братья одновременно берутся кряхтеть, и вот Паша поднимается на постели и немилосердно топчет меня, а Андрей, злой оттого, что его разбудили, отпихивает меня ногами и руками. Уже через пять минут в телевизоре орет мультик «Маша и Медведи», старший в трусах сидит на диване и слушает что-то в наушниках, не обращая внимания на мои окрики. Паша съедает уже третью тарелку хлопьев и жадно смотрит на бутерброды, которые я судорожно нарезаю себе. Весь стол залит молоком, на кровати уже куски хлеба и крошки, я немытый, голодный и злой с утра пытаюсь уговорить одного не отбирать еду у другого. Крики, гвалт, Маша орет на Медведя. «Господи, сегодня суббота и мне всего тридцать три года!» – взываю я про себя, стирая с груди куски шоколада. Я вспоминаю, как на этой кухне сидели нимфы без белья, игриво на меня поглядывая, но греза меркнет от крика: «Папа, Паша ест чеснок!!!». Вепрем я бросаюсь и вырываю у младшего сына огромную головку чеснока, попутно он кусает меня и бросается на брата. «Боже, какие еще нимфы…», – оголтело думаю я, размазывая по тарелке остатки бутерброда.

 

– Папочка а ты с милицией дрался? – вопрос сшибает меня в воспоминания пятнадцатилетней давности.

Мент сильно, вразмашку, ударил меня. Голова качнулась в сторону, как у болванчика, и вернулась на место. Он присмотрелся, словно оценивая работу, и влепил мне еще раз. Я молчал, кровь из разбитой губы покатилась по подбородку. Очень хотелось вскрикнуть или заныть, но я чувствовал, что он именно этого и ждет, и молчал.

Стояли мы в шеренгу человек пятнадцать, оказавшихся в ненужное время в ненужном месте. А он сидел. Вальяжно закинув ногу на ногу, растекаясь по удобному стулу и глядя по очереди нам в глаза. Уж не знаю, чего он хотел добиться, но глазки его, рыбьи и глубоко посаженные, не выражали ничего, кроме тупой жестокости, лени и местечковой властности. Мой дед, самый настоящий гангстер, говорил мне, что милиционерам – как собакам, в глаза смотреть нельзя. Поэтому я стоял, опустив глаза, поминутно облизывая кровь с губ, и только взглядывал исподлобья на тупую жирную тушу напротив. Он выдергивал нас по одному, кого-то бил по лицу, кого-то стращал – и чувствовали мы себя до ужаса беспомощно, хотя нас и была толпа молодых здоровенных подростков.

Никто из нас ничего не сделал. Мы просто радостно и пьяно горланили, забредя случайно на территорию какого-то пансионата, и были пойманы этим ублюдком, решившим поразвлечься в свое дежурство. «Власть имущий» крутилось в моем налитом яростью сознании, и я в голове уже убил его много раз, мучал его на дыбе и вешал на дереве. А самым страшным было то, что мент, тщательно обыскивая нас, отобрал спрятанный за подкладкой бомбера выкидной нож, подаренный дедом. И я скрипел зубами от злости, сглатывая кровь. Он делал это просто так. Он мучал нас просто так. На всю жизнь я запомнил эту уверенность в своей власти и безнаказанности на его заплывшей роже. И сейчас я помню тот свой страх и с каждым днем все больше ненавижу его. Если когда-нибудь я встречу того мента, то, надеюсь, сверну ему толстую шею так, чтоб и его рот наполнился собственной кровью…

Египет встретил нас сорокаградусной жарой, теплым морем, солнцем и фруктами. Я был в Шарме множество раз, имел там огромное количество приятелей-арабов, поэтому встречали нас по-царски. Нас – это меня и Андрюшу, тогда еще восьмилетнего нежного и ласкового мальчика, который в своих песнях не пел, что он «горячий ублюдок» и «ставит лайки на могилы». Мы жили в отеле, где кормили круглосуточно и мило улыбались, а мое знакомство с начальником службы безопасности давало мне неограниченные права гостя. Андрея в его кепках и панамках нежно тискали аниматоры, а он старался далеко от меня не отходить, греясь в лучах моего величия. С сожалением он рассуждал о том, что дома нет такой роскоши, общественной любви и почитания. Больше всего его восхищал «шведский стол» – безграничный выбор, включающий сладкое и фрукты, каждый раз выбивал почву из под его ног. Еды в него влезало по тем временам немного, и он с сожалением оглядывал горы мороженого, вздыхая им вослед. Садясь за стол, я брал омлет и отпускал сына в атаку за его желанными блинчиками с шоколадом. Каждый раз я просил его набрать мне стакан апельсинового сока, и каждый раз он приносил то полстакана, то треть, то вообще на дне. Списывая это на детское нежелание ждать, пока наберется полный стакан, я молчал и гонял его по паре раз. Но когда он принес полстакана вишневого сока, я удивился. «Апельсинового нет», – пояснил любимый сыночек, обмазывая тоненький блин толстым слоем шоколадной пасты.

Черные сомнения закрались мне в душу. При входе стояли огромные бочки с соками и уж точно не было нашествия гуннов, выпивших весь апельсиновый. На мой вопрос, где он берет сок, Андрей махнул рукой куда-то за спину. Я отобрал у него блинчик и, наклонившись поближе, попросил показать. Вздохнув от непроходимой отцовской тупости, он отвел меня к столу… на который официанты сносили грязную посуду. Я посмотрел в его не знавшие сарказма детские глаза и подумал, за кем, интересно, из наших отдыхающих соседей я уже неделю допиваю сок.