Free

Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1

Text
0
Reviews
Mark as finished
Font:Smaller АаLarger Aa

Положим, что мне делать уже нечего! Я свое прожил, мне начинать теперь поздно! Но дети, дети? Ну, Андрей как-нибудь с Зацепиным и всем, что я ему оставлю, еще будет на ногах стоять, ну а что, если у Дмитрия или у Юрия пять или шесть сыновей будут? Ведь они в кожу кемских князей влезут! А их внуки?.. Нет, так нельзя, никак нельзя!

Монах, наш предок и родич, опять прав, тысячу раз прав, когда говорит: «Иже не несет тяготы, не зовется и к брашну!»

Но опять, неужели вся моя жизнь, вся жизнь моего отца, деда и всех Зацепиных была только пустое самообольщение? Неужели Данило Васильевич, отдав княжество свое, уступая, силе, должен был идти в служилые князья, чтобы не мытьем, так катаньем наверстать то, что он терял?

Да! Положим, он сам и не должен был! Но он и его потомки должны были смотреть, следить, наблюдать, куда идет жизнь и, согласно тому, вести дело. А они упорно стояли только на одном; удивительно ли, что их обходят все, которые идут, когда они стоят на месте?»

Василий Дмитриевич вспомнил своего отца, князя Дмитрия Дмитриевича Зацепина. Он был тоже суровый старик, такой же, каким теперь он сам стал.

У него также были густые союзные брови, серые выразительные глаза, седые волосы и небольшая русая с проседью бородка.

Он был тоже решительным врагом всяких новшеств и тоже стоял на том, чтобы не отступать от старых обычаев Древней Руси. Большую часть последней половины жизни своей он провел в упорной борьбе за старый порядок против преобразований, вводимых царем-преобразователем, и чуть жизнью не заплатил за то.

Борьба была действительно упорная. В руках царя была сила, а в его груди железная воля, способная сломить всякое сопротивление. Князь Дмитрий Дмитриевич это сознавал, тем не менее решил, что он князь Зацепин и, ради спасения своей головы, уступать не должен.

«Против силы, разумеется, хитрить нужно, – говорил он, – увертываться, подчас и сгибаться, но уступать – никогда! Против рожна не пойдешь, лбом стены не прошибешь, – объяснял он. – Тут смекалка нужна. А смекалкой разведешь, пожалуй, и стена упадет!»

Так он и сына учил.

«Нужно свое помнить, – говорил он, – свое тянуть. Понемногу, а все тянуть! Посмотришь, как ни крепок камень, а вода, по капле, и его точит!»

И он не принял новшеств Петра, не признал их и не склонился. Осторожно, сдержанно, со всею уклончивостью слабости, но твердо и открыто боролся он против них, отстаивал свои начала, и отстаивал с неменьшим упорством, чем проводил свои преобразования Петр.

От детей он не только не скрывал своей борьбы и своего упорства, но растолковывал, объяснял, учил для будущего, и не только его, Василья Дмитриевича, но и другого сына, Андрея, который был совсем еще мальчик, лет эдак одиннадцати, не более. Он говорил им:

– Ты что думаешь: зачем это царь нас в немцы перерядить хочет и вон, на приклад, кафтаны прислал? Да не только это! И гробы-то христианские запретил, чтобы и на том свете против басурманов никакой отлички не было! Ну, говори, Василий, зачем?

«Я, разумеется, не мог угадать, о чем он думал».

– Затем, чтобы старое-то все из головы вышло. Чтобы самый народ-то новый стал. По-новому наряжался, по-новому думал, по-новому и жил. И жизнь новая чтобы у всех одна была. Чтобы от Рязани до Киева, от Стародуба до Суздаля, от Смоленска до Архангельска и Каменного пояса все до одного в нем только и свет видели. Мы это понимаем, потому и стоим за старину. По старине, Чернигов сам по себе, а Рязань сама собою; Киев – одно, а Зацепинск – другое! А если другое, так, стало быть, не его, а наше, как и вся земля теперь, от самого то есть Яика вплоть до моря, благословением Божиим и славных предков великого рода нашего – вся наша, по правде, по разуму… тут и говорить нечего! А что сила сломила, так это не разум. Ищи силы – и бери свое!

– Коли найти негде? – спрашивал брат Андрей.

– То есть ты не знаешь, где ее взять. Это незнание твое и указывает на Божье наказание. Значит, грешен, когда Бог силы не дает. Молись и жди! Бог прогневался на род наш за грехи наши, но Он милосерден, простит и помилует. А если силы нет, значит, время не пришло. Но ты о том не думай. Ты помни свое! Верь, не тебе, так детям твоим возвратится. Только сам-то ты не склоняйся, не уступай, прорухи на род не клади. Да, детки, – продолжал он весело, – сложу я свою голову, отстаивая святую старину, – пусть! Ваше дело продолжать будет и себя не жалеть. Стойте твердо за обычай, за право, за славный род наш. Терпите иго, гнитесь, но не уступайте. Не попадайте в неволю к неметчине! Знайте, нет горше горя, нет лютее несчастия, как потерять землю, на которой стоишь, забыть род и права свои. Помните это!

И он объяснял нам, – вспоминал Василий Дмитриевич, – рассказывал, как началась Русская земля; говорил о славном роде нашем и о нашем прямом, божеском праве на Зацепинск и на Суздальское княжение; говорил также, что случалось не раз, как князья нашего рода, изгнанные и обиженные, скитались без пристанища, а в конце концов, по воле Божией, восстановились во всех правах своих и сияли еще большим блеском и силой.

– Разумеется, без разума нельзя, – говорил отец. – Увертывайтесь, хитрите, где сила не берет. Наши предки тоже гнулись. Вон Александр Ярославич славный воитель был, но и он в Орду ездил, татарских жен улещевал, мурзам угождал и хану кланялся. Но берите сейчас свое, как только можете взять. Не жалейте же себя для рода. Отдавайте в жертву роду все: и себя, и детей своих, и что у кого есть дорогого. Тогда вы будете истинными Рюриковичами, настоящими Зацепиными и Бог простит вас, даст вам силу и вы возьмете назад все, что по праву принадлежит вам. И благословят вас тогда все предки ваши, все великие блюстители земли русской!..

III
Против силы

«Скоро ему пришлось на себе испытывать всю тяжесть того, на что он нам указывал, – вспоминал Василий Дмитриевич. – Скоро пришлось именно ни себя, ни детей не жалеть, пришлось нести все жертвы. Первою жертвой был брат Андрей».

Василий Дмитриевич задумался.

«Да! Как ни хитрил, как ни увертывался, как ни уклонялся отец, а ему пришлось потерпеть, – продолжал нить своих воспоминаний Василий Дмитриевич. – Царь потребовал молодых дворян знатных фамилий для отправки в чужие края учиться. В числе записанных значился и молодой князь Зацепин.

После невероятного количества отнекиваний, колебания, отступлений, отписок пришлось признать необходимым пожертвовать одним из нас. Отец выбрал брата, как младшего.

И вот, – припоминает Василий Дмитриевич, – начали снаряжать и оплакивать брата, будто на тот свет. Какие заклятия над ним произносили, какие молитвы творили. Поп приезжал служить особый молебен, чтобы отогнать нечистого духа, долженствующего неминуемо в чужих землях охватить его. Надели на него несколько ладанок, крестиков, святых памяток, зашили ладанки в платье, положили в вещи, чтобы сберечь сколь возможно от натиска нечистой силы; окуривали его ладаном, обрызгивали святой водой, чтобы пропитать его глубже православием и чтобы басурманский дух долее не мог его одолеть. После всего начали оплакивать».

Помнит Василий Дмитриевич это оплакивание, оно продолжалось не один день.

«Вот пришло время прощанья. Мать лежала на лежанке в детской, обвивала рукой голову брата, который перед ней стоял, и выла. Ее поддерживали голоса десяти-двенадцати приживалок и плакальщиц. Все они перебирали похоронные причитанья и, смотря на брата, повторяли слова, обращаемые, по обычаю, только к покойнику:

 
На кого ты покидаешь нас,
Голубчик Андрюшенька!
На кого оставляешь?
Али мы тебе не угодили,
Али чем не потрафили?
Кто закроет мне глаза – твоей матери?
Кто помолится со мной в смертный час?
Кто поплачет над моей гробовой доской?
Я ли тебя не лелеяла?
 

Брат обнимал мать и горько, навзрыд плакал, я стоял в углу, тоже в слезах.

Дверь отворилась, вошел отец.

Мать, как лежала на подушке, как выла и плакала она перед братом, с выбившимися из-под платка волосами и распущенным воротом сарафана, так и упала с лежанки на пол, в ноги отцу.

Я замер от испуга.

– Батюшка! Отец родной! Дорогой мой! Милый! сними с меня голову! Проткни грудь насквозь! Коли виновата я, вели казнить меня! Но не бери от меня Андрюшеньку, не отнимай у меня моей радости! Он дороже мне жизни, дороже головы моей!

Отец молчаливо, с грустью поднял мать, посадил на братнину постель, обнял и стал уговаривать:

– Полно, княгиня моя, дорогая моя! Разве я не делал все, что можно, чтобы избавить… Но когда такой гнев Божий нашел…

– Так, батюшка, так! Но Андрюшу, Андрюшу! Он молод, совсем дитя! Смотри, ведь ты отдаешь его на заклание. Нет, нет! Не могу! Уж лучше Васю, он постарше!

– Василья? Он старший, он наш первенец! От него скорее увидим утешение. Впрочем, не сказано которого… требуют одного… которого хочешь… пожалуй, Василья…

– Нет, нет! Я сама кормила его, помнишь, как родился-то он, Вася, милый Вася! Нет, нет! Но Андрюша, Андрюша! За что я вживе похороню его?.. – И начинался опять вой, опять плач, опять горькие причитания.

Когда наконец подвели его под последнее благословение, когда он пал ниц в земном поклоне, мать начала заклинать его.

– «На земле, на воде, на море-океане, не потонешь не сгоришь…»

Отец не плакал, не стонал, не жаловался. Он благословил молча. И только когда последний раз пришлось прижать брата к своей груди, он сказал глухо:

– Не забывай отца, Андрей! – Потом обратился ко мне и таково сурово прибавил: – А ты, Василий, помни, что он жертва за нас! Будьте же, дети, настоящими Зацепиными, чтобы жертва не пропала!

Пожертвовав сыном, отец думал, что затем он может быть покоен. Не тут-то было. Отец не знал царя Петра. Не прошло года, потребовали на службу не только меня, но и самого отца.

Шла война со шведами; отразилась она страшным нарвским погромом. Царь сказал:

 

– Себя жалеть нечего, надобно землю Русскую спасать, идем все!

– Не хочу! – сказал отец. Не поехал и меня не отпустил. – Что я, кабальный, что ли? В договоре сказано: ни меня, ни моих маетностей не касаться!

Ослушание указов Петра было тогда дело страшное. Чтобы отстаиваться, пришлось выносить ряд унижений, выполнять несчетное количество поклонов, заискиваний, а главное, нужно было платить, и много платить.

– Что же делать? – говорил отец. – Будем платить, будем кланяться и унижаться! Ведь платили же предки наши татарским ханам, заискивали в женах их, мирзах и любовницах. Как быть? Война всегда война; иго всегда иго!

И отец не жалел ничего, платил и жил в своем Зацепине.

Но пришло время, что после нескольких повторительных указов Петра никакие поклоны и заискивания не стали помогать, никакой платеж не выручал. От наших денег стали отворачиваться, как от зачумленных. Требовали явиться непременно. Велено было представить нас живыми или мертвыми. Нужно было ехать; мы с отцом и пропали без вести.

Скитались мы с места на место, не зная, где приклонить голову, что-то больше трех лет. В Зацепине оставалась только моя мать-княгиня да сестры-княжны. Но и им покоя не было. Чуть не кажинный месяц являлся пристав и требовал княгиню.

– А князя нет?

– Нет, батюшка, отъехал!

– Куда?

– А кто его знает, батюшка! У меня ему не спрашиваться стать. На то он муж. Взял большака да и поехал. А куда, Бог его ведает! Может, по вотчинам, а может, и душу свою спасать, – на богомолье заехал куда. Ведь тоже стар человек, и о душе подумать нужно!

– Не бери греха на душу, княгиня, верно, отписывает он тебе! Царь велел его беспременно представить.

– Ни-ни! Ничего не пишет батюшка! Уж и сама-то я с ума схожу, не напали ли лихие люди! Чего доброго? Пожалуй, сгубил свою голову.

Допытывались и у сестры. Ну да та, в самом деле, ничего не знала, так и допытаться ничего нельзя было.

– Так не знаешь, княгиня? Ну, смотри, к тому месяцу я приеду, непременно узнай! А то мне тебя в город везти придется!

И пристав уезжал с хорошим подарком.

А мы с отцом чего не перенесли, чего не испытали! Но отец говорил:

– Что ж? Несем мы иго за род свой, за имя наше, князей Зацепиных, чтобы не быть им служилыми князьями, не быть в неволе, словно кабальные. Пусть сгинем мы, но сгинем честно, вольными князьями, которые никому, кроме Бога, не служат, никому не кланяются и воли своей княжеской никому не отдают!

Подле Зацепина оставаться было опасно, и мы продвигались все дальше и дальше, где на лошадях, где пешком, где переряженными. Были разосланы везде указы схватить нас и представить в Москву. И мы должны были опасаться каждого, с кем только встречались, с кем успевали переломить кусок хлеба.

Раза два за нами гнались сыщики, и мы спаслись только находчивостью и спокойствием отца. Раз спаслись тем, что соскочили в угольную яму, и сыщики пронеслись мимо. А другой раз успели перерядиться в разносчиков и подладились к сыщикам, угощая их водкой и обещая указать верное место, где нетчики прячутся.

Наконец далее и прятаться нельзя было. Дан был срок явиться нетчикам, а кто не явится, велено было приговаривать к лишению чести и живота, отбирать имение и половину из него отдавать доносчикам и указчикам. Велено было доносить не только на тех, кого знаешь, но и на тех, кого не знаешь, но кого можешь подозревать, что он из нетчиков. Тогда нам нельзя было купить хлеба на базаре из опасения попасть на доносчика и указчика, который из желания разбогатеть на чужой счет мог указать на нас по одному подозрению. Нельзя было войти в церковь Божию, даже на дневной свет взглянуть. Мало ли кто подозревать мог! Мы, как тати какие, должны были бояться собственной своей тени.

Отец переносил все и молчал, а за ним, разумеется, и мне говорить не приходилось.

– Говорят, землю православную отстаивать нужно от свейского короля, постоять за веру православную, оберегать церкви Божии, города и села защищать! – рассуждал отец. – Кто бы не захотел постоять за родную землю? Кто бы с радостью за нее головы не положил? Будто первый раз нам землю свою отстаивать! От татар, ляхов, немцев и от того же свейского короля, от всех отстаивали, ну и теперь готовы! Собирай же рать по обычаю. Я своих зацепинцев всех до одного приведу и сам впереди всех пойду. Договор выполню свято. Ведь князь Григорий Данилыч, удалая голова, предок наш, Данилы Васильевича сын, водил же по договору зацепинскую рать под Казань, хоть и не сидел уже на родном столе, там и голову свою сложил, ну и я не прочь! Но нет! Им не рать нужна, им нужно кабалу утвердить. Видишь, рать прежняя не хороша, не годится. Ополченье им не нужно. Они его не хотят, не требуют. Это старый порядок. А им нужно по-новому. Нужно рекрутчину собрать, в кабальные записать. Ну и записывай кого хочешь, только не князей Зацепиных!

Разумеется, я молчал, так как общего ополчения и народной рати в самом деле не собиралось, а велено было только от волостей, от городов да от общин рекрутов поставлять, подводы готовить и деньги собирать.

Была зима. Мы расположились в каком-то овине на задворках бедной деревушки, по дороге к Смоленску. Одеты мы были в серые зипуны, бараньи полушубки и деревенские лапти. Ночью отец больно прозяб. Мы собрали разного хламу и зажгли. Отец подошел к костру и погрелся. На другой день в сумерки я запасся дровами. Ночью опять зажгли костер. Было холодно. Отец достал серебряную фляжку, золотую чарку, налил романеи и выпил.

– Есть хлеб? – спросил он.

Хлеба не было.

– Нужно бы раздобыть как! – сказал он.

На рассвете я вышел на улицу, поймал мальчишку, дал ему алтын, – а вся деревня-то алтына не стоила, – и сказал:

– Ступай к Федоту и купи на грош хлеба, а копейка тебе за труды будет!

– К какому Федоту? – спросил мальчик.

– Ну вот к тому, что дом-то большой!

– Стало, к Петру! Это у него большой дом, он один и хлеб продает!

– Да, да! К Петру! Перепутал я, должно быть; Федот не продает!

Мальчишка убежал, а мы с отцом сели на завалинку у овина ждать.

Подошли к клети, по другую сторону овина, два мужика.

– Говорю, не в порядке, стало, не в порядке! – сказывал один.

– Да в чем непорядок-то? Рассуждай! – говорил другой.

– А в том непорядок, что вот в запрошлом месяце у меня кринку масла унесли! Ну скажи, кто унес?

– Да ты, може, сам под елку снес, да спьяна-то и забыл! А може, баба сарафан справить захотела, а тебе сказать и не подумала!

– Ишь ты! Как не баба! Ты, пожалуй, скажешь, что кринка сама себя унесла! Ну, а кто у Еремки по лету узду стянул?

– Хватил когда, по лету; да теперь рази лето? Еремка в город ездил, а там лихого народу не занимать стать! А у нас, слава те Господи, ни воров, ни татей не живет.

– Ан живет!

– Живет! Где живет? В твоей голове, что ли?

– Нет, не в голове, а где живет – там и живет!

– И ты видел?

– Коли говорю, так видел.

– Ну скажи где.

– Ну-ка ты, голова, скажи, отчего по ночам из Степанова овина дым идет? Что он, по зимам-то ночью хлеб сушит, что ли?

– Да рази идет?

– Вот третьи сутки кажинную ночь сам вижу, право слово, вижу!

– Да ты по ночам-то звезды считаешь, что ли?

– Нет, я бурку наведать хожу; в закут поставили, так, знаешь, наведывать нужно. Только вот иду и вижу – месячно таково было – дым. Что бы такое? Сперва было спужался, пожар, думал…

Мы с отцом слушали. Отец встал и сказал:

– Довольно, идем!..

Мы не стали ждать мальчика с хлебом и пошли околицей, стараясь ни с кем не встречаться.

– Трех дней провести на месте не дадут! – сказал отец. – Это было его первое слово ропота на нашу скитальческую жизнь.

В Зацепине – узнали мы – какого-то комиссара прислали и двух драгунов. Тот начал там все мутить по-своему и мать очень стеснил, так что ей и весточки к нам переслать нельзя было.

Пожалел отец свое родовое Зацепино.

– Нужно этого комиссара и драгунов его во что бы то ни стало спровадить! – сказал он.

– Что ж, батька, – отвечал я. – Он, сказывают, занял Поликарпову избу, и драгуны с ним. Можно подобраться вечерком попозже, заколотить хорошенько кругом и всю избу вместе с ними спалить. А там и поминай как звали!

– Ну нет! – сказал отец. – Это не дело. Первое, свое добро жечь не приходится, а потом другого пришлют, и все хлопоты будут даром. Да и княгиню мою жаль. Ей и теперь жутко, а тогда совсем со света Божьего сгонят. Пожалуй, еще подумают, что она велела. А я тебе вот что скажу, ну делали, что могли, а коли сила не берет, делать нечего, нужно смириться. Это не значит, что мы волей ярмо принимаем, когда против нас чуть не целое царство идет. Лучше голову дать снять, чем на нищенство весь род обречь. Пойдем к царю!

Царь, однако ж, головы не снял.

– Где был? – спросил он сурово отца, когда тот, потупив голову, молча стоял перед ним, приведенный Яковом Федоровичем Долгоруким.

– На богомолье ходил, за твое царское здравие помолиться! – отвечал отец.

– Что долго?

– По обету пешком ходил, ну а ноги-то не молодые.

Отцу тогда давно за пятьдесят было, а от трудов и огорчений он казался старее.

Царь не сказал ни слова и назначил его к Ромодановскому в совет, а меня рядовым в Преображенский полк в запасную роту записал.

Ромодановский был вельможа умный, нашего рода, Рюрикович, от стародубских удельных князей, и тоже такого колена, которое долго удерживалось принять на себя иго служилых.

С виду он был тоже враг всяких новшеств, но только так вел дела, что все они в царскую руку шли; за то Петр его и любил.

Он сразу понял отца.

– Полно, князь Дмитрий Дмитриевич, – сказал он, – выше лба уши не растут, пролитое полным не бывает!

Отец смолчал; но ни подражать, ни даже согласиться с ним не мог. Раз даже сказал ему:

– Ты только Ромодановский, а я Зацепин!.. Помни!

Отец думал, что тот рассердится, но старый и суровый князь Федор Юрьевич только засмеялся.

– Э-эх, братец, ты все свое! Пойми, что старое ушло, нужно начинать сызнова! И Ромодановский, и Зацепин, и Меншиков – все равные князья и все рабы государевой воли! Какой, братец, теперь род, когда вон детям нашим с рядовых службу начинать приходится!

Отец не сказал ни слова, но остался при своем. Ромодановский, нечего сказать, ему мирволил.

Мне мой полк показался хуже каторги. И ведь будто нарочно, – в полку были больше все дворяне да боярские дети, а меня записали в отделение, в котором урядником был сын нашего зацепинского пастуха.

Он под Нарвой еще отличился и был, нечего сказать, молодец и грамотный; службу всю постиг до тонкости и, говорят, был мастер обучать. Он имел право не только штрафовать меня всячески, но на ученье даже бить. Я чуть с ума не сошел, когда это узнал.

Когда меня к нему привели, он сказал:

– Ну, княжич, держи у меня ухо востро! Ведь отец-то твой, старый князь, у нас в Зацепине и сам не любил никому повадки давать! – и на первом же ученье так стал меня муштровать, что я счел необходимым поговорить с отцом.

А отец в это время очень прогневил государя. Государь встретил его и сказал так, без сердца:

– Что ты, Зацепин, все козлом ходишь? Не стыдно ли? Пора, кажется, за ум взяться, одеться по-людски и бороду сбрить.

На эту речь, сказанную милостиво и с усмешкой, отец отвечал:

– Жизнь моя принадлежит вашему величеству, а борода моя – мне!

И с этими словами он показал раскольничий оплаченный знак, разрешающий носить бороду.

Государь очень рассердился.

– Старый дурак! – сказал государь. – Неужели ты думаешь, что я не знаю всех твоих пакостничеств и шатаний, за которые ты давно бы живота лишен должен быть! Я тебе мирволил, но смотри, берегись!

Когда я сказал отцу о моем тяжелом положении в полку, отец позвал к себе урядника, своего бывшего крепостного.

– Слушай! – сказал он ему. – Коли ты чем тронешь или как оскорбишь княжича, то вот тебе мое слово, что не только отца и мать, не только всю семью, братьев и сестер и все животы ваши, но самый двор, самую избу вашу со свету божьего сживу, по ветру размести велю, бревна на бревне не оставлю! Коли хочешь денег, он тебе даст! Мне не занимать стать, ты знаешь; а чтобы княжича, понимаешь, ни-ни!

– Да помилуйте, ваша княжеская честь, – отвечал смело солдат. – Денег ваших мне не нужно, а ведь я их милость обучать должен, так как же мне то ись? Ведь я в ответе буду!

– Уж там как ты знаешь, а слышал? Я своих слов даром на ветер не пускаю. Коли ты жалеешь своих, так подумай.

Солдат подумал. Он пошел к своему ротному. Немец такой поганый был.

– Власть ваша, ваше благородие, а княжича учить не могу – за своих боюсь!

Тот сейчас к Меншикову, а этот к царю.

 

– Вот какие проделки старые-то роды выкидывают! Государь тогда только воротился из Тулы – был чем-то недоволен и сердит.

Когда Меншиков сказал ему об отце, он разгневался – страх!

– Ты говорил это? Ты смел это говорить? – вскрикнул Петр, когда представили к нему отца по его требованию.

– Пьян тогда был, так и не помню, что говорил.

Государь вспылил пуще.

– Пьян был, старый дурак! А кто тебе велит напиваться до беспамятства? Да как ты смел делать служилому человеку угрозы, а?

Царь оглянулся, должно быть дубинку искал, но дубинки не было, и он схватил отца за бороду.

Через секунду он опомнился. Эта минута была самая страшная.

– Взять его! В кандалы, в застенок, в пытку! Сказать Ромодановскому, чтобы до корня добрался! Это все Милославских отброски! Да я дурь эту боярскую выбью!.. Взять!

Будто из-под земли выросло четверо ординарцев, живо оковали отца и увели в Преображенский приказ, как явного ослушника воли царской.

Плохо приходилось отцу. Не только головы лишиться должен был, но до того в застенке руки и ноги переломали бы.

Отец ни одним звуком не показал, что боится пытки или смерти.

– Хотите моей старой головы? – сказал он Ромодановскому. – Ну рубите, я шею протяну! Хотите кости ломать? Я и в том не поперечу, ломайте всласть! А говорить мне нечего: пьян был, да и только. Вот вам и весь сказ!

– Ну что же, князь, и поломаем ваши косточки княжеские, за тем не постоим, – отвечал князь Федор Юрьевич, посматривая на отца исподлобья. – Андрей Иваныч, позаботься, братец, чтобы завтра нам с утра вот его княжескую честь поразмять. Право, лучше, князь, понадумался бы ты да порассказал нам, что есть, без утайки, и тебе бы легче, и нам бы меньше хлопот. Ну а не хочешь, как хочешь. До завтра…

Вдруг вечером в каморку, куда посадили окованного отца, входит тюремный сторож.

– А зе, светлейший князь, я хотел разговор с вами весть: тысяцу рубликов маете?

Отец окинул его презрительным взглядом.

– Что тебе нужно? – спросил он.

– Визу, цто благеродный князь не узнал меня. А я к нему в его маетность Зацепу с Шмулем Исакицем из Полоцка хлеб покупить сам приеззал. О вей мир, какая богатая маетность! Думаю, как тысяце рублей у такого богатого пана не быть.

– Что тебе нужно? – еще суровее и презрительнее спросил отец.

– А то нузно, цто вот завтра светлого князя пытать станут. На дыбу поднимут, клесцами рвать тельце станут. Сказывают, сам князь-кесарь будет; ух, какой строгий, не приведи бог! А коли князь мне тысяцу рублевиков позертвует, то я двери сейцас отворю, кандалы сниму и до Полоцка провозу сам, а там Рига рукой подать, а из Риги к немцам и шведам, – куда только князь задумает.

– Ты все лжешь!

– Не лгу, ясновельмозный пан! Мне вше равно безать нузно. Целовек я вольный, цесный еврей, а закабалил меня сюда князь Менсциков. Велел схватить и за своего музика представить. Антон Мануйловиц, тот из насих, дай Бог ему здоровье, меня сюда определил. А то бы меня давно уз из пуски заштреляли. Здесь бы зить и ницего, хоть вше на трефном сидеть приходится, да мне никак нельзя. У Шмуля Исакица доцка есть, Рифка, уз такая крашавица, цто я и не видал такой! Я на ней зениться хоцу. Отец не отдает, затем цто я беден. Ну и сюда тозе не отпустит. А коли я отсюда бегу да тысяца рублевиков будет, зенюсь непременно, из Мовши зделаюсь Янкелем, и меня не то Антон Мануйловиц, а сам князь-кесарь не сысцет.

– Да как же ты меня выведешь, везде заперто и часовые стоят?

– О вей мир! Я шлесарь хоросий и клюци давно заранее приготовил. А цасовой у круглых ворот ресил со мной безать, тозе из насих, князем Менсциковым со мной одинаково в полон взят.

Отец встал и походил по каморке взад и вперед. Потом сказал себе решительно: «Нет, мне это не рука! Коли я бегу, Зацепино в казну возьмут и дети нищими останутся! Если же я на пытке себя не оговорю, то меня, может, замучат, а у детей ничего не отнимут. Так лучше уж пусть мучат, да дети-то все князьями Зацепиными останутся. Да и что я в Неметчине или у свейских народов делать стану? Нет, не рука!»

– Нет, жид, – отвечал он, – с тобой я не пойду. А вот что: тысячи рублей я тебе не дам, жирно будет. А дам тебе рублевиков двести, если принесешь перо и бумагу и снесешь сыну записку. От него и деньги получишь.

Через минуту перо и бумага были доставлены, и вот что он мне написал:

«Любезный мой сын, князь Василий!

Посылаю тебе мое родительское благословение, навеки ненарушимое. Уведомляю, что меня завтра будут пытками разными в застенке мучить. Но ты будь покоен, ничем не только тебя, но никого не припутаю! Коли замучат или голову снимут, не горюй, но помни завет: будь как есть настоящий Зацепин. Женишься, будут дети, их тому же учи, и будут над тобой милость Божия и мое благословение. Жиду дай двести рублей из кованого сундука. После меня Батановская волость – Андрею, все остальное – твое. Будь ему вместо отца. Благословляю обоих на счастье, твой отец, князь, теперь колодник.

Дмитрий Зацепин».

Письмо это у меня всегда в памяти; кажется, умирать буду и тут вспомню, как, запыхавшись, прибежал жид и говорит: «О Бозе, Бозе, какие муки сетлому князю готовятся! И клесцами сципать будут, и руки вывертывать, пальцы давить и ломать, огнем подпаливать, воловыми жилами бить! Чузой дрозить от страха! О вей мир, вей мир! Пускай безит, я провозу, я выпусцу… И денег-то всего тысяцу просу!»

Но отец не боялся ни смерти, ни мук. Он сказал нет и не ушел, как ни соблазнял его жид, как ни уговаривал.

Однако мучиться ему не пришлось. На другой день допрос отложили. Потом Ромодановский вступился и сам ездил к Меншикову. Что он там с ним говорил, Бог его ведает. Только тот сейчас же к царице. А тогда Петр только что взял ее к себе от Меншикова. Молодая, красивая была, царь очень ее полюбил. Она, дай Бог ей здоровья, выпросила отцу пощаду. Меншиков, я думаю, так из чванства бился. Покажу, дескать, этим старым князьям свою силу: хочу, дескать, казню, хочу – милую.

Но отцу все-таки дело это так не прошло. Царь ему сказал:

– Коли ты, старый дурак, так напиваешься, что себя не помнишь, так вот тебе новое назначение: явись ты к всепьянейшему князю-папе Никите Моисеевичу Зотову, и быть тебе в его конклаве кардиналом. Да смотри! Коли у пастуха или его семьи хоть один волосок тронешь… слышишь! Я напишу нарочно к зацепинскому воеводе, так, понимаешь, за один волосок ты головой заплатишь!

Разумеется, после такого наказа пастуха тронуть было нельзя. Но не прошло месяца, как мой урядник прибежал к отцу, бросился в ноги и стал у него со слезами просить прощения, заверяя и клянясь всем на свете, что княжичу, то есть мне, первым слугой будет.

Дело в том, что доняли его, не мытьем, так катаньем!

В Зацепине, кроме отца, матери, братьев и сестер урядника, жила еще девушка, тоже наша крепостная, дочь второго садовника, Маланья. Эта Маланья, еще до рекрутства, невестой урядника была, и он любил ее больше отца-матери, больше души своей; на побывку раз к ней отпросился из Питера, – тогда он не был еще в запасной роте, – в Зацепино пешком ходил. Кто-то шепнул отцу, он и распорядился. Семьи урядника он не коснулся ни на волос, велел им все льготы давать, а велел схватить Маланью и отправить ее тайно в Шугарановскую волость, верст эдак за пятьсот, и там велел держать ее на господской работе впредь до распоряжения, да так, чтобы никто не знал и не подозревал ни где она, ни куда и по чьему распоряжению исчезла. Отец ее плакал по ней, как по умершей, и даже не подозревал, что отправлена она по господскому приказу. Он думал, что просто сбежала девка, и больше всего подозревал урядника, думал – верно, к нему.

О Маланье воеводе не писали, потому ему и в голову не приходило что-нибудь о ней думать или доносить. Он доносил только, что пастух цел, семья его невредима и никаких притеснений себе не терпят. Маланьи между тем и след простыл.

Дошла весть до бедного жениха. Он света не взвидел. Удар был нанесен туда, куда он не ждал. Он никак не полагал, что князь мог даже знать о его тайной зазнобушке, о его сватанье и жениханье. Воротясь из побывки, он все ждал случая выпросить царскую милость, то есть приказ – отдать ему девку Малашку в жены. А тут, хоть бы приказ такой и вышел, – где ее искать. Известно, скажут – знать не знаем, ведать не ведаем, может, с любовником, а может, в скиты бежала девка, кто ж тут виноват? Но он знал свою Маланью, или, может быть, сердце ему подсказало, только он прямо прибежал к нам и на все согласился.