Read the book: «Монолог Сперматозоида», page 5

Font:

– Э… Мээ… Коленька – наконец сообразила я, принеси мне несколько ведер воды, я ванну приму (я действительно позже собиралась это сделать).

– Щас, я тут задрых чуток, щас проснусь и выйду, – якобы сонным голосом протянул он. Минут через десять Коля вышел, взял два ведра и поплелся во двор к колодцу. Как молния я рванулась в комнату, выхватила из-под матраса кусок картона, взглянула на него и чуть не упала в обморок. На картоне этом ничего не было наклеено. Ничего! Там, умелой рукой художника, была нарисована я в полупрофиль, я – счастливо улыбающаяся, я – совершенно голая, с большой красивой грудью, с длинными красными сосками, с большой красивой попой, с большим черным треугольником волос на лобке. Пока я пребывала в ступоре, Колины тяжелые шаги раздались возле двери, я сунула картон назад под матрас и пулей вылетела из Колиной комнаты, прикрыв на лету дверь. Что делать дальше, я не знала, голова была пуста. Оставлять дольше Колю у себя было нельзя, отправлять некуда. Придется с ним жестко поговорить, поставить условие…

Коля нанес воды, я ее согрела, Коля налил мне ее в ванну, и я пошла мыться. Разделась, халат, лифчик и трусы повесила на перегородку. Кое-как помывшись (воды в ванне все же мало, тонкий слой!), я встала в ванной во весь рост и принялась вытираться полотенцем. Вдруг я почувствовала – что-то не так, неправильно. Я быстро подняла голову и успела на мгновенье заметить мелькнувшую над загородкой черную прядь Колиных волос. Этот гаденыш за мной подглядывал – только и успела подумать я, как услышала громкий удар и дикий Колин вскрик. И тишина. Звук этого удара я ни с чем другим спутать не могла. Несколько лет назад в нашей одноэтажной школе был очередной летний ремонт, и прямо на моих глазах рабочий свалился с крыши и как-то громко и страшно ударился об асфальт, сломав ногу и ключицу (площадка перед школой была заасфальтирована, чем мы очень гордились). Не помня себя от ужаса, я выпрыгнула из ванны и бросилась к Коле. Краем глаза, в прыжке, я увидела сперва скамейку перед фанерной перегородкой, с которой, видимо, и рухнул Коля, потом самого Колю, который лежал плашмя на бетонном полу без признаков жизни; затем увидела на мгновение, что рубашки или майки на нем не было, а его треники и трусы спущены ниже колен (ясно, чем он опять занимался, подглядывая, как я моюсь, – обреченно мелькнула мысль). Я бросилась на землю возле Коли, попыталась нащупать пульс. Пульса не было.

– Коля, Коленька, очнись, – орала я и трясла его изо всех сил. Вдруг Коля открыл глаза, дико взглянул на меня, обхватил своими длинными цепкими руками и прижал к себе так, что мне стало нечем дышать.

– Я вас люблю! – сдавленным голосом выкрикнул он и стал меня целовать.

– Ты что?! – ужаснулась я. – Сдурел?! – Я старше тебя на 13 лет! Я тебе почти в мамы гожусь! Я же учительница, меня выгонят из школы и отдадут под суд. – Я сильно оттолкнула его. – Уезжай немедленно!

И тут Коля заплакал. Заплакал громко, навзрыд, выкрикивая свои обиды:

– Я никому не нужен! Меня все презирают! Потому что мать пьяница! Потому что я калека! Потому что мы нищие! У меня никогда не было девушки! Я даже не целовался ни разу! Мне некуда ехать! Некуда! Я покончу с собой! Убью себя! Убью!

Что было дальше, я помнила плохо. Мозг мой отключился, мною управляли только инстинкты.

Позже Лена вспоминала остро пронзившую ее жалость к этому мальчишке, почти мужчине, которому жизнь стала невыносима, вспоминала, что, вроде, перестала отталкивать Колю, снова прижала его к себе, стала гладить по голове, успокаивать, не в силах вымолвить ни слова. Но тут, помнится, сознание на миг к ней вернулось, и она с испугом увидела две вещи. Во-первых, она была совершенно голой, так как в пожарном порядке пулей вылетела из ванны спасать Колю от смерти. Во-вторых, она увидела, что буквально перед ее носом начинает вздыбливаться Колин половой орган, и орган этот показался ей каких-то чудовищных размеров. Конечно, она не была в этих делах опытным экспертом, всех ее секс-партнеров можно пересчитать по пальцам одной руки, но все же у нее был муж и целых три любовника, кроме того, было пара случаев, когда мужчины, на что-то надеясь, демонстрировали ей свое возбужденный мужской орган, так что в принципе ей было, с чем сравнивать, но такого огромного члена, пришла к выводу Лена, она никогда не видела. И эта картина – лежащий плашмя двухметровый голый Коля (куда, кстати, делись спущенные ниже колен его треники с трусами?) с большим торчащим членом – почему-то напоминала ей всплывшую подводную лодку с перископом, которую она как-то видела на фото в журнале. Далее она вдруг с ужасом ощутила, что смутно желает, чтобы этот огромный член немедленно вошел в нее. Такое с ней было впервые. Ведь до этого она всегда равнодушно, но честно исполняла свой супружеский (или «любовнический») долг. Дальше все снова стало как в тумане. Иногда тело хочет того, чего разум не в силах ни объяснить, ни оправдать. Каким-то образом Коля оказался сверху и начал неумело тыкаться своим горячим членом ей в живот. Не исключено, что она ему слегка помогла, она точно не помнит. Это был, видимо, тот случай, когда неудержимый магический поток желаний прокладывает путь вперед, низводя до нуля здравый смысл. Но так или иначе, она вдруг почувствовала, что набухшая до огромных размеров и раскаленная, как заготовка кузнеца, Колина плоть вошла в нее, заполнив без остатка ее лоно, и начала двигаться там в каком-то невообразимо бешеном темпе. Зная, что она фригидна, Лена, как всегда, приготовилась терпеливо ждать конца. Но вдруг она почувствовала, что Колин член достиг каких-то уголков ее вагины, где еще никто никогда не бывал. Она почувствовала какое-то нарастающее возбуждение, дрожь, потом услышала рычание Коли, потом услышала дикий крик и уразумела, что это кричит она, потом у нее внутри что-то взорвалось и она на несколько секунд полностью потеряла сознание. Когда она очнулась, Коля вдруг сказал:

– Давай купим ружье.

– Ты охотиться собрался, что ли? Или для чего тебе ружье?

– Я убью любого, кто посмеет тебя обидеть, – сказал Коля.

Я поняла, что влюбилась в этого мальчика без памяти. И верила, что он любит меня так же безумно. Мы стали жить как любовники. Я была в ужасе, ведь Коле не было 18. Но ничего не могла с этим поделать. Свою, так сказать, супружескую жизнь мы начали где-то со второй недели июня. Как-то в конце июня я вдруг уяснила, что у меня уже две недели задержка с месячными. Но я твердо знала, что, по давнему приговору молодой врачихи, я бесплодна (что было подтверждено десятью годами моих ненавязчивых и нечастых половых отношений), и не особенно обеспокоилась. Потом вдруг меня начали одолевать сомнения: вот эта самая молодой врачиха говорила мне, что я фригидна, а я вон со своим Колей каждую ночь улетаю на небеса. Хорошо, что наша хата на окраине деревни стоит – когда он входит в меня и начинает двигаться во мне, я ору так, что вся деревня сбежаться могла бы. Ну так вот, если дура-врачиха говорила, что я фригидна, а я не фригидна, не может ли быть, что я и не бесплодна? Я выждала еще месяц, меня начало подташнивать, и, ничего не сказав Коле, я поехала в райцентр к гинекологу. Это была уже другая гинекологиня, впрочем, такая же молоденькая. И что же – я оказалась беременна!

Я была в шоке. А Коля был счастлив.

– В сентябре мне 18, мы поженимся, я останусь тут, никуда не уеду. Даже если ты мне откажешь, я всегда буду возле тебя, всю жизнь, – клялся и грозил он. Я пошла к председателю сельсовета, во всем покаялась, он выпучил глаза («Вот эта история! Почище графа Монте-Кристо!»), но обещал никому не рассказывать и не привлекать меня «за растление».

– Только из школы придется уйти, уж извини, – строго сказал он.

Я пообещала с 1 сентября уволиться из школы, тут же записалась (с сентября) на курсы бухгалтеров в райцентре, договорилась, что меня возьмут бухгалтером в наше сельпо (его возглавляла мамаша одного из моих учеников). С Колей мы тоже договорились: в конце осени пожениться, а еще попозже забрать к себе тетю Валю – пришла для нас пора отдавать ей наши долги. Кстати, мы получили письмо от Катьки, Колиной мамы: бабушка Валя уже дома, вроде ей лучше, передает вам привет. Мы послали в ответ письмо и большую посылку.

Как-то Коля оглядел наш дом и сказал:

– Не может наш пацан…

– Почему обязательно «пацан»? – возмутилась я.

…жить в таком унынии, да и тетя Валя тоже, – закончил Коля.

– Коленька, у нас пока денег нет на ремонт…

– Зато есть я! Я с деревом работать умею, да и с камнем тоже, – отрезал Коля, и я поняла, что у меня в доме появился Мужчина. Ура!

Через пару дней Коля сходил в сельпо, купил там доски, тонкие бревна, кирпич, гвозди, шурупы, договорился, что все это нам привезут. После этого я выпросила грузовичок, взяла остатки своих десятилетних сбережений, и мы с Колей поехали в райцентр. Там Коля загрузил машину разной особой древесиной (каждую доску и даже щепочку Коля внимательно осматривал, ощупывал и даже нюхал), красками, кистями, клеями, потом еще мы купили кучу замысловатых инструментов. И Коля принялся за работу.

Мой Коля оказался талантом-самородком (правда, вспомнила я, он все же почти два года проучился в художественном училище). В нем горит огонь, думала я, который даруют Боги (простите меня, атеистку несчастную). Он с радостью и азартом брал в руки резец, долото, рубанок. Я физически ощущала в нем дрожь удовольствия, когда он вскрывал плоть дерева, чтобы изваять из него нечто прекрасное. К концу лета наш домишко преобразился в сказочный дворец: по четырем углам появились четыре резных теремка, на окнах – изящные резные наличники, с фасада – еще более затейливое резное крыльцо. Вокруг дома Коля поставил невысокую ограду, на каждом столбике которой жила смешная резная зверюшка. Все это он раскрасил яркими красками. Днем домик наш сиял и светился солнечными бликами. Мой Коля сотворил это, потому что он сумел впустить солнце внутрь себя, – думала я с восторгом.

Уже к концу ремонта вокруг нашего дома стали собираться зрители – как знакомые, так и незнакомые вовсе. Некоторые сельчане стали просить Колю то теремок на дом приделать, то наличники резные, то раскрасить фасад «как у тебя там». Да-да, мой Коля начал зарабатывать в семью деньги (или продукты – кто чем платил). В общем, пошли какие-никакие заказы.

Однажды (это было в конце сентября) перед нашим домом остановилась шикарная машина неведомой мне марки. Из нее вылез крупный плотный мужчина лет 50 и принялся внимательно осматривать наш диковинный дом, обходя его по периметру. Я вышла к нему:

– Вы что-то хотели?

– Кто эту сказку сотворил? – спросил он.

– А вы, извините, откуда?

– С озера.

Я как-то уже упоминала, что в 15 км от нас есть красивое озеро. Теперь там вырос какой-то закрытый дачный поселок для, видимо, непростых людей, и передо мной, поняла я – один из них, из «непростых».

– Это мой… (Как сказать? Жених? Может, лучше – родственник? А, да пошли они все!)… это мой жених сделал. Коля! – позвала я. Вышел прихрамывающий Коля.

– Матвей Матвеевич, депутат областного совета, – представился гость и протянул Коле руку. – Да, и деда моего Мотей звали, и сына я Мотей назвал, до сих пор мне пеняет за это, – добавил он. Коля пригласил гостя в дом, я поставила бутылочку самогона, закуску. Они говорили часа два, я, в основном, слушала.

– Ну, что ж, – подытожил этот самый Мотя, – учреждаем кооператив, мой капитал и реклама, твой талант, способных ребят наберем, ты их обучишь и будешь ими руководить, и вперед – заказами на дачные дома будешь завален по всей области на пять лет вперед.

– Какой «кооператив», – взвилась тут я, – хотите, чтоб Колю моего посадили?!

– Никоим образом, – спокойно ответил этот Матвей Матвеич, – недавно, в мае, Горбачев подписал закон о кооперативах. Горячие пирожки, кто понимает! Налетай!

– Но ведь ни я, ни тем более Коля – ничего этого самого кооперативного не умеем и не понимаем, – испугалась я.

– Лена, я вас умоляю. У нас, у евреев, говорят: если наводнение неизбежно, то всё оставшееся перед ним время нужно потратить на то, чтобы научиться жить под водой.

Ну вот пока и вся моя история. Когда в конце ноября мы с Колей закатили свадьбу, пришло все село, все они теперь были у нас в друзьях, моя беременность (то есть выросший животик) из тайны стала явью, Коля уже был председателем процветающего кооператива «Теремок» (цветное фото нашего дома даже было в областной газете, с подачи этого Моти, небось), а я – его бухгалтером (хотя я еще продолжала учиться на бухгалтерских курсах). Мы ехали на нашем «Москвиче» (мы купили старенький «Москвич»!) мимо осенних полей, мимо под корень обстриженного жнивья, на котором суетились вечно голодные полевые птицы. И главное – мы были счастливы нашей безумной любовью. Сколько это продлится, сколь долго мы сможем удержать нашу любовь? Сколько вообще нам отпущено? Что нас ждет впереди? Этого я не знаю, да и знать не хочу. Пусть будущее не ждет нас с раскрытыми объятиями, пусть оно даже не подозревает о нашем существовании. Мы и не живем для него. Мы живем сегодняшним восхитительным мгновением необузданного нашего счастья…

2. Поэзия и кино (эссе)

Русская поэзия навсегда

«Да, дело моё – это слово моё на листе,

А слово моё – это тело моё на кресте»

Ю. Левитанский

Должен честно (и с удовольствием!) признаться: я вырос на Великой Русской Поэзии и остался с ней в сердце пожизненно! Это началось ещё в моей молодости, в 60-е годы прошлого века, которые были буквально «пропитаны» поэзией. Помню, ко мне в руки попали какие-то листки с едва различимыми строчками (наверное, 10-й экз. под копирку). Фамилия автора была мне незнакома, из нескольких строк предисловия было лишь ясно, что это молодой 20-летний парень, почти мой тогдашний ровесник. Но когда я наконец, чуть ли не в ультрафиолетовых лучах, сумел разобрать блёклые буковки – я был потрясён. Это были какие-то… наркотические строки! Это было невыразимо прекрасно!

 
Рождественский романс (отрывок)
Плывёт в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу жёлтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих…
Плывёт во мгле замоскворецкой
пловец в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский
на жёлтой лестнице печальной,
плывёт в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льётся мёд огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несёт Сочельник
над головою…
 

 
Стансы г. Петрограду (отрывок)
Пусть меня отпоёт хор воды и небес; и гранит
пусть обнимет меня, пусть поглотит, мой шаг вспоминая,
пусть меня отпоёт, пусть меня, беглеца, осенит
белой ночью твоя неподвижная слава земная.
Все умолкнет вокруг. Только черный буксир закричит
посредине реки, исступленно борясь с темнотою,
и летящая ночь эту бедную жизнь обручит
с красотою твоей и с посмертной моей правотою.
 

Сегодня правота Иосифа Бродского очевидна всему читающему миру…

Именно поэзия подвигла меня к мыслям о Боге, к которому я был в те уже далекие советские времена вполне, по молодости своей, равнодушен, пока не прочел четверостишие Д. Мережковского и не задумался о его смысле:

 
О, Боже мой, благодарю
за то, что дал моим очам
Ты видеть мир, Твой вечный храм,
и ночь, и волны, и зарю…
 

Когда я говорю о любви мужчины и женщины, я всегда утверждаю, что любят не умом, любят сердцем, поэтому любовь не имеет рационального объяснения. Любовь не анализируют, любовью живут. Точно так же я воспринимаю поэзию: не умом, а сердцем. Я поэзию не анализирую, я в ней живу. Потому что стихи великих поэтов состоят не только из неповторимых слов и строк, ритмов и рифм, но еще и из некоего таинственного ВОЗДУХА ПОЭЗИИ, который у них, у великих, обязательно имеется МЕЖДУ СТРОК – и из всего этого возникает магнитное поле такой неистовой силы, что оно неотвратимо затягивает вас. Вот это и есть великая поэзия! —

 
И медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
 

Это знаменитая «Незнакомка» A. Блока. Как рассказать, о чем эти стихи? Чистота чувств и грязь кабака? Любовь и печаль, надежда и тоска? Но еще есть нечто вне текста, вот этот самый «воздух поэзии»… Женщина, которая дышит туманами (заметьте: не туманом, а туманами), женщина, у которой под вуалью не «огромные голубые глаза» или, там, «сияющая улыбка», а «очарованная даль»… Это написано для сердца читателя, а не для ума! Да и поэту такие строки невозможно сочинить «от ума», чтобы написать такие строки, руку поэта должен направлять Бог!

Вообще, поэзия приходила ко мне неожиданными путями. Мой папа в Донецке (он был архитектором) вместе работал и тесно дружил с коллегой-архитектором Аликом Левитанским. Позже Левитанские переехали в Москву, а я, когда бывал там, всегда останавливался в их квартире на Соколе. Именно там в 1970-м году дядя Алик похвастался мне книжкой стихов «Кинематограф» своего брата Юры, и именно тогда я навсегда влюбился в блистательную поэзию Ю. Левитанского (которого полагаю выдающимся русским поэтом и его ставлю в один ряд с Нобелевскими лауреатами Б. Пастернаком и И. Бродским):

 
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или Пророку —
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе
щит и латы, посох и заплаты.
Меру окончательной расплаты
каждый выбирает по себе.
 

Да, можно считать, что Ю. Левитанский продолжил и развил здесь мысли Б. Пастернака о призвании художника:

 
Не спи, не спи, работай,
Не прерывай труда,
Не спи, борись с дремотой,
Как летчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты вечности заложник
У времени в плену.
 

Интересно также, как Ю. Левитанский продолжает традиции великого Шекспира («Как вам это понравится»):

 
«Мир – театр;
В нем женщины, мужчины, все – актеры;
У каждого есть вход и выход свой,
И человек, один и тот же, роли
Различные играет в пьесе…»
 

А вот Ю. Левитанский («Кинематограф», отрывок):

 
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной…
Ах, механик, ради Бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
Заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазёр
этот равно гениальный и безумный режиссёр?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
 

Т.е. Левитанский, вслед за Шекспиром, говорит нам: в реальном мире вообще нет зрительного зала, все места – только на сцене (или на съемочной площадке). Если с твоей ролью что-то не так – исправляй текст и мизансцены по ходу спектакля (фильма), т. к. спектакль (кинофильм) этот идет (для тебя и с твоим участием!) только один раз.

В 60-х годах (это аж прошлый век!) я организовал в Донецке (Украина) самодеятельный Театр поэзии «Глагол» (это из пушкинского «Глаголом жги сердца людей»). Хотя театр наш был любительским, но всё равно все наши спектакли принимала какая-нибудь тупая парткомиссия. Она-то и выяснила очень быстро, что поэзию для инсценировок мы подбирали «неправильную». Например, в спектакле «Глаголом жги» наши актёры кричали в лицо опупевшей комиссии строки Пушкина:

 
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
 

(И опять же, вчитайтесь в эту немыслимо прекрасную строку: «Звезда пленительного счастья»! – Такое может написать только Поэт-от-Бога!). А вот вам еще раз «антисоветский» – по мнению парткомиссии – Пушкин (когда мы читали эти стихи со сцены, комиссия эта безграмотная ведать не ведала, что это Пушкин!):

 
Паситесь, мирные народы,
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы? —
Их до́лжно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды —
Ярмо с гремушками да бич!
 

Или ещё «крамольнее» (это уже Лермонтов):

 
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!..
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждёт;
Он не доступен звону злата,
И мысли и дела он знает наперёд.
 

А на ИХ (т. е. этих самых «наперстников разврата») хоровой возмущенный вопль «Не пущать!» – мы невинно возражали: «Как же-с-с не пущать-то, это ведь Пушкин-с! Это ведь Лермонтов-с!» – и ОНИ на короткое время от нас отвязывались.

У меня есть одно яркое воспоминание, связанное с Пушкиным и его «Евгением Онегиным» (а также с выдающимся советским литературоведом Ю. Лотманом). Листая впервые томик работ Лотмана, я неожиданно наткнулся на анализ «школьного» четверостишия Пушкина из «Евгения Онегина»:


Буклет нашего Театра поэзии

(на рисунке мы изобразили «сердце, выжженное глаголом»!)


 
Зима! Крестьянин торжествуя,
На дровнях обновляет путь.
Его лошадка, снег почуя,
Плетётся рысью как-нибудь.
 

Хорошо знакомые с детства строки Пушкина никогда не вызывали у меня никаких вопросов. У Лотмана вызвали. Почему крестьянин «торжествует», а не просто, например, радуется? Почему он «обновляет путь», куда этот путь делся? Почему его лошадь снег «чует», а не видит? Почему она не может нормально идти, почему «плетётся… как-нибудь»? Лотман разъясняет: а) крестьянин торжествует потому, что выпавший снег «утеплил» поля, и озимые посевы не вымерзнут; б) обновляет он путь потому, что глубокий снег полностью занёс просёлочные дороги (это вам не современный город); в) лошадка снег только чует и бежит как попало потому, что от первого белейшего деревенского снега она временно слепнет, и ей на глаза надевают кожаные шоры. И всё это означает, что Пушкин – не только великий мастер языка, рифмы, образа и т. Д., но что в его поэзии нет ни одного СЛУЧАЙНОГО слова. Вот что такое, братцы, настоящий гений!

Кстати, «тогдашний» император Николай Первый явно благоволил к Пушкину, прощал ему оскорбительные эпиграммы, простил периодические контакты с декабристами, грубо выдворил из России не только Жоржа Дантеса – убийцу Пушкина, но и его «условного папу» – посла Геккерна, рискуя испортить отношения с Голландией, лично посетил (!) Наталью Николаевну, оставшуюся вдовой с 4-мя детьми (младшему тогда было лишь 8 месяцев!) и назначил ей достойный пенсион, покрыл из царской казны чудовищные денежные долги поэта – неудачливого издателя журнала «Современник» и страстного (и невезучего!) игрока в карты (на момент смерти Пушкин был должен порядка 120 тысяч царских рублей, что по сегодняшнему курсу эквивалентно примерно 60 миллионам российских рублей или одному миллиону долларов!) и даже профинансировал из той же казны первое полное собрание сочинений А. С. Пушкина.

А вот Лермонтова царь не любил, в имевшем большой успех «Герое нашего времени» царь увидел лишь «жалкое дарование» и «извращённый ум» автора, а «На смерть поэта» привели его в крайнее раздражение, и Лермонтов был разжалован и сослан на Кавказ (как выразился Николай I, чтобы «прочистить себе голову»). И также, царь не был суров к убийце Лермонтова: Н. Мартынов, который ненавидел Лермонтова и завидовал ему, который хладнокровно застрелил с 15 сажень отказавшегося стрелять Лермонтова («Не буду я в этого дурака стрелять!» – в последний раз нахамил Лермонтов Мартынову), а затем бросил его, уже мертвого, под проливным дождем, трусливо сбежав с места дуэли, – сперва был приговорен за дуэль к разжалованию и заключению в крепость, затем сразу же заключение отменили и заменили… трехмесячной гаупвахтой. Вот почему так? – Некоторые «злые пушкиноведческие языки» транслируют версию, что ухажером No. 1 Натальи Гончаровой-Пушкиной был вовсе не Дантес, а сам царь Николай… Ну да, танцевал царь пару раз кадриль с Н. Н. на балах… Ну, не знаю…

И еще немного о Лермонтове. Но не о его общеизвестном скверном характере: да, он был низкорослым, нескладным и мрачно-остроумным молодым человеком, его шутки зачастую были злы и даже оскорбительны; отличался большой физической силой – мог согнуть кочергу, а в умении держаться в седле и в меткости стрельбы с ним мало кто мог сравниться; на Кавказе командовал особым отрядом разведчиков («спецназом», по-нынешнему) и отличался полным бесстрашием… Но я о другом, о том, что Лермонтов был гений. Супер-гений. И это было очевидно всем его просвещённым современникам (так, знаменитый литературовед того времени В. Белинский называл его «дьявольским талантом»). Кроме выдающихся достижений в литературе – поэзии, прозе, драматургии (и это всего лишь к 27-ми годам!), он замечательно рисовал – ему предсказывали большое будущее как художнику; он был щедро одарён музыкально – прекрасно играл на фортепиано, сочинял музыку на свои стихи, хорошо пел. Кроме того, он свободно читал и говорил на четырех языках, а еще слыл сильным шахматистом. Лев Толстой написал о Лермонтове: «Если бы этот мальчик остался жить, не нужны были бы ни я, ни Достоевский». Так-то…

Вообще, талант поэта – он от Бога и только от Него! («Талант словно прыщ на носу – или вскочил, или нет» – Фаина Раневская). В когда-то очень популярной кинокомедии «Операция “Ы”» знаменитый киноактер Юрий Никулин поёт «блатную» песню «Постой, паровоз, не стучите, колёса». У этой песни, представьте, есть автор – Николай Ивановский. После того как в 14 лет Колю эвакуировали из блокадного Ленинграда, он провёл в колонии 11 лет за воровство и неоднократные побеги. Образование у него на тот момент было – 5 (пять!) классов. Но был у него уже тогда несомненный талант поэта. Потому что, кроме дюжины блатных песен (весьма, кстати, популярных среди зэков), у него ещё была тетрадка стихов. И когда она попала в руки издателей – они были поражены. Вот восемь его строчек о блокадном Ленинграде:

 
Приуныли голуби,
Голуби блокадные,
Замерзали голуби
И на землю падали.
Почему ж вы, мальчики,
Хлеб им не бросали? —
Потому что мальчики
Умирали сами…
 

Попробуйте-ка, господа члены Союза писателей, доктора филологических наук, лауреаты литературных Госпремий, Букеровские номинанты – написать несколько строчек из простых слов да с простыми рифмами – но таких, чтоб душу выворачивало!..

Или возьмем Набокова, но не его всемирно известную скандальную «Лолиту», а его прекрасные стихи, например, вот эти:

 
Однажды под вечер мы оба
стояли на старом мосту.
Ты сможешь, спросил я, до гроба
запомнить вон ласточку ту?
И ты отвечала: ещё бы!
И как мы заплакали оба,
как вспыхнула жизнь на лету!
До завтра, навеки, до гроба,
однажды, на старом мосту…
 

Вот о чем это? Какое-то незначительное событие – двое стоят на старом мосту. Ну старый мост, да таких полно, чем этот отличается от сотен других? А вот отличается! Потому что на ЭТОМ мосту однажды стоял великий талант! И далее – никаких описаний, там, природы, важных событий или происшествий, ничего – и вдруг какой-то мощный выброс эмоций, и ты улетаешь на небеса!

Однако вернёмся к нашему Театру поэзии. Ещё больший стресс ожидал парткомиссию на спектакле по советской поэзии. Под яростную пантомиму мы нараспев декламировали уже знаменитого тогда молодого А. Вознесенского:

 
Вам, Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
испепелял талант.
Ваш молот не колонны
и статуи тесал —
сбивал со лбов короны,
и троны сотрясал.
Художник первородный —
всегда трибун.
В нем дух переворота
и вечно – бунт!
 

В конце спектакля мы хором пели песню Окуджавы. Теперь уже всем ясно, что Булат Окуджава был выдающимся российским поэтом, композитором и шансонье, голосом русскоязычного поколения 2-й половины XX века. Вся поэтика Окуджавы проникнута мотивами любви, чести и достоинства («Совесть, благородство и достоинство – вот оно, святое наше воинство»; «Надежды маленький оркестрик под управлением любви»; «Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке»). А пели мы вот такую его песню:

 
Стать богатеем иной норовит —
золото копит, ночами не спит.
Не всё то золото, не всё то золото,
хоть и сверкает оно и звенит.
Можно театр позолотой покрыть,
можно коврами весь пол устелить.
Но вдохновенье для представленья
разве возможно за деньги купить?!
Можно построить из вымысла дом,
Даже устроить праздники в нем.
Но не построится и не устроится
счастье твоё на несчастье чужом.
Вилами глупо писать по воде.
Друг дорогой познается в беде.
И примечательно: то замечательно,
что без любви нету жизни нигде.
Чистое сердце в дорогу готовь,
древняя мудрость сгодится и вновь:
не покупаются, не покупаются —
доброе имя, талант и любовь.
 

Видимо, слышать, что нельзя купить талант или, там, доброе имя – было для компартийных функционеров невыносимо. В конце концов терпение У НИХ лопнуло – и наш «Глагол» закрыли…

Но нам, с нашим неприятием «руководящей роли КПСС», было с кого брать пример! Разве не символично, что на прямой вызов Иосифу Сталину, этому кровавому тирану – решился не какой-нибудь тогдашний топ-политик или бравый генерал, а «интеллигентик» (и гений поэзии!) Осип Мандельштам. Быть пассивной жертвой колеса истории Мандельштам не захотел, и его великая поэзия стала поэзией протеста:

 
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей…
Чтоб не видеть ни трусов, ни подлой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе;
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей
И сосна до звезды достаёт,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьёт.
 

Этот вызов власти позже подхватил Александр Галич, чудесный поэт и бард; он оставил нам очень важный завет – завет НЕМОЛЧАНИЯ, который я просто обязан упомянуть здесь («Старательский вальсок», отрывок):